Увы, но без стихов она меня не любит. Как Волошин Гумилёва.
Но дело в том, что нет меня в Крыму, и горизонт мой слишком редко ясен. И в Бостоне я грустен, как Муму, которую несёт к пруду Герасим. Сижу, на всех и каждого похож. Обжил отменно жердочку насеста… А кто-то всё твердит, что это ложь — считать, что человека красит место, что, дескать, всё как раз наоборот, что человек сильнее обстоятельств… Но лучше б он закрыл на время рот и с глаз свалил долой, по-рачьи пятясь. Мы все, пока свободою горим, о дальних странах сочиняем песни…
Сегодня мне опять приснился Крым. И будет сниться завтра. Хоть ты тресни.
Между Кембриджем и Бостоном
Между Кембриджем и Бостоном
мостик, птички, стар и млад…
Как бы к месту было по́ сто нам —
да законы не велят.
Мы смешались с этой гущею,
как с заваркою вода…
Улыбнитесь нам, бегущие
от инфарктов в никуда.
Между Кембриджем и Бостоном —
гладь речная, как стекло…
Как же раньше было просто нам,
как же нынче тяжело.
И не то чтобы пробоины,
и не то что белый флаг…
Просто мы с тобой устроены
чуть неправильно. Не так.
В этом сне, не нами созданном
век проходит, словно час…
Между Кембриджем и Бостоном —
мир, счастливый и без нас.
Баскервильская осень
Оскома ноября. Пустые зеркала.
Зелёный стынет чай. Допей, а хочешь — вылей.
Последнюю листву съедает полумгла.
Пора перечитать «Собаку Баскервилей».
На крыше лёгкий снег, на стёклах первый лёд…
Заройся в тёплый плед, замри женою Лота.
Держаться в стороне от торфяных болот
немыслимо, когда вокруг одни болота.
Как хочешь, так и дли неприбыльное шоу,
скукоженная тень в застиранном халате…
Сэр Генри, ты один. И Бэрримор ушёл
к тому, кто меньше пьет и регулярней платит.
А скомканная жизнь летит, в глазах рябя.
И красок больше нет, и век уже недолог,
да сети, как паук, плетёт вокруг тебя
свихнувшийся сосед, зловещий энтомолог:
он фосфором своих покрасил пуделей,
чтоб выглядели те чудовищно и люто.
Покоя больше нет. Гулять среди аллей
рискованнее, чем со скал — без парашюта.
Ты весь скурил табак. Ты рад любым вестям,
но телефон молчит. Часы пробили восемь…
На полке Конан-Дойл. Метафоры — к чертям.
На свете смерти нет. Но есть тоска и осень.
Summertime, или Песня без музыки
Июльский ветерок, горяч и чист,
по лицам хлещет, как заряд картечи…
У входа в молл седой саксофонист
играет «Summertime», сутуля плечи.
Храни нас, Бог. И музыка, храни.
И души утомлённые согрей нам…
Ну что нам сорок градусов в тени,
коль рядом тени Паркера с Колтрейном?
Позволь нам рассмотреть, бродяга-скальд,
живущий вопреки законам рынка,
как время вытекает на асфальт
из мундштука подтаявшею льдинкой,
и шепчет нам на языке небес,
познавших всё, от штиля и до вьюги,
что Порги точно так же любит Бесс,
как сотню лет назад на жарком Юге.
Не осознать непросвещённым нам —
мы в силах лишь следить заворожённо, —
какие чудеса творятся там,
в причудливом раструбе саксофона…
Прохожий, хоть на миг остановись
и ощути, умерив шаг тяжёлый,
как музыка и боль взлетают ввысь,
взрывая музыканту альвеолы.
В ДВАДЦАТЬ ПЯТОМ КАДРЕ
Мантра
Пробьётся солнце сквозь туман,
подбросит золота в карманы…
Храни меня, мой талисман,
хоть я не верю в талисманы.
Рвану, как прежде, по прямой,
лучом из полдня в вечер поздний…
Ах, год две тысячи восьмой!
Прошу, не строй мне високозни.
Не дай мне бог сойти на нет,
утратить ощущенье цели,
когда вползает беспросвет
в сквознячные дверные щели,
когда большая цифра 0
итогом кажется угрюмо,
когда затягивает боль
в воронку чёрного самума.
Дай бог, не вверясь февралю,
остаться в теплокровной касте.
Дай бог всем тем, кого люблю —
одни лишь козырные масти,
не слышать траурную медь,
себе и всем давать поблажки…
Ну а врагу — вовсю сопеть
в рукав смирительной рубашки.
К чему ворочать в ране нож,
ломиться в занятые ниши? —
былого больше не вернёшь,
черновиков не перепишешь.
Пять на́пять вечно двадцать пять.
На пике. И на дне колодца.
Порой легко предугадать,
чем наше слово отзовётся.
Я, так уж вышло, не змея,
и сбросить кожу не судьба мне…
Осталось лишь смягчить края,
собрать разбросанные камни;
и пусть печаль горит огнём
и тает наподобье снега.
Храни меня, мой метроном,
не останавливая бега.
Свято место
Хоть палатку разбей у отрогов Искусства,
хоть построй там гостиницу типа «Хайатта»,
но увы — свято место по-прежнему пусто,
оттого ли, мой друг, что не так уж и свято?!
Ты, пером или кистью ворочать умея,
вдохновлён победительным чьим-то примером,
но увы, если в зеркале видеть пигмея,
очень трудно себя ощутить Гулливером.
И поди распрямись-ка в прокрустовой нише,
где касаются крыши косматые тучи,
а повсюду — затылки Забравшихся Выше
да упрямые спины Умеющих Круче.
Но козе уже больше не жить без баяна;
и звучат стимулятором множества маний
двадцать пять человек, повторяющих рьяно,
что тебя на земле нет белей и румяней.
Будь ты трижды любимым в масштабах планеты
или трижды травимым при помощи дуста —
не стучись в эту дверь и не думай про это.
Сочиняй.
Свято место по-прежнему пусто.
Попытка к бегству
Блажен не умирающий от скуки, катящийся подобно колесу — и граждане уткнулись в покетбуки да слушают в наушниках попсу. У граждан кайф: не жарко и не сыро; в их силах разогнать любую тьму. Им Бог всё время шлёт кусочки сыра за верное служение ему. И много ль толку, глядя в эти лица, кричать: «Да вы же звери, господа!»? Народ, имея шанс увеселиться, по этому пути идёт всегда. И нет бы, озаботясь, что-то взвесить, наметить траектории судьбе — им ближе клуб «Для тех, кому за 10», где хорошо с подобными себе. Бреди туда, куда направят ноги, спеши туда, куда тебя зовут. Блажен не умножающий тревоги, самим собой не вызванный на суд. Им ведом прикуп. К ним приветлив Сочи. Они актёры в собственном кино. «Живём, — они твердят, — один разочек. Смотреть назад — и глупо, и смешно». Им действия важнее размышлений, они неугомонны, как клопы; в кострах их жизней жаркие поленья разбрасывают искорок снопы.
Под сенью то совдепа, то госдепа до полусмерти я загнал коней. Но нет во мне азарта Джонни Деппа, чтоб гордым быть инакостью своей. Не будучи ни ушлым и не дошлым, не пестуя безумие и злость, я постоянно застреваю в прошлом, как застревает в зубе рыбья кость. Влача тоску, как будто лошадь сбрую, свои надежды отнеся в ломбард, я мыслю — оттого не существую (простите, монсиньор Рене Декарт). Везде — азартный спор, вино из кубка, громокипящей жизни волшебство… А для меня в анализе поступка — залог несовершения его. Ну разве ж это сложно — песня хором? Ведь все идут — и ты тянись вослед… Пора уж эти перья, белый ворон, покрасить в радикально чёрный цвет, и раствориться в многоликой мас- се, исчезнуть, словно в водке — кубик льда, чтоб в новой возродиться ипостаси — и в дальний путь на долгие года… И буду ехать, сев в чужие сани, хоть это изначально не по мне…
Ведь обещал же — никаких стенаний, а сам как Ярославна на стене. Печаль, подруга дней моих суровых, неужто не расстанешься со мной? Ужель среди хронически здоровых лишь я один — хронически больной?! Вы где-то есть: в америках, европах; попрятались, как в роще соловьи… Ужель приятно замерзать в окопах, когда давно закончились бои? Ей-Богу, леопольды, выходите… И что с того, что нас попутал бес? Взгляните: солнца трепетные нити свисают с отутюженных небес. Откроем окна и откроем двери, с судьбой поговорим начистоту… А рядом люди (и другие звери, порою очень милые в быту). И на плаву пока что наше судно, и ясен день, и даже ветер стих… Конечно, это трудно, очень трудно: понять, что мир превыше нас самих. И мы, не отыскав в себе ответа на всё, что у души пока в цене, в какой-то миг найдём источник света, законно расположенный извне. (Вот здесь читатель усмехнётся: «Ясно. Я эту всю драматургию знал. Всё было плохо, а теперь прекрасно. Назрел оптимистический финал»). Нет, автор сардонически развеет сию демагогическую ложь, поскольку с оптимизмом не имеет любовных отношений ни на грош, отнюдь не оглашая бодрым кличем свою квартиру (дом, микрорайон). Зато порою он философичен. А также иногда практичен он. Работай, веселись, грусти и бедствуй, ищи обходы и штурмуй редут…
Негоже жизнь считать попыткой к бегству. Второй попытки точно не дадут.