По прозванью человеки — страница 19 из 25

по холодным суссексам, обобранным и обмелевшим.

И глаза призакрыть, и нирвану найти в полудрёме,

позабыв о попытках идти от сансары к сансаре…

Только скомканный воздух. И всё. Ничегошеньки, кроме.

Под амбарным замком в пустотелом и гулком амбаре.

Время лупит прицельно по нраву, по сердцу, по пломбам…

С ним поди повоюй тонкой шпагой изящного слога.

Два часа пополуночи. Стены смыкаются ромбом

в отдалённых углах, где ни света, ни Господа Бога.

А за окнами тишь. И беременно бурями небо,

констатируя факт: мы теряем всё то, чем владеем…

И сереющий снег, словно плесень на корочке хлеба,

припадает к холодной земле утомлённым Антеем.

Это миг полной ясности. Сорваны времени маски.

И реалии строятся в ряд, как деревья, нагие…

Потому что грядущее с прошлым срослось по-сиамски,

корневою системой, и их не разъять хирургии.

Оттого-то не стоит стонать, словно Русь под Батыем;

это всё не навек: бездорожье, безрыбье, безлюдье…

Повторяй сам себе: «Carpe diem, мой друг, carpe diem!».

Проживи этот миг, как умеешь.

Другого не будет.

Пунктуация

Бесполезные спички…

Дождик сеется мелкий…

Как тире и кавычки,

в мокром сквере скамейки.

По карнизу, всклокочен,

грач гуляет, промокнув.

Дробный бег многоточий

по мерцающим окнам.

Всё до боли знакомо

маетою пустою…

На запятках у дома

водосток — запятою.

Пусть спокойно рассудит

нас случайный прохожий:

препинания судеб

с текстуальными схожи.

Упираются в тучи,

чей окрас одинаков,

абордажные крючья

вопросительных знаков.

Хмарь уйдёт, как простуда.

Не грусти, одиночка…

Всё терпимо, покуда

не поставлена точка.

Эволюция и фатум

…а наш удел — он свыше нам подарен, грядущая размечена стезя. Простите, я не ваш, маэстро Дарвин. Мне вашей эволюции нельзя. К орангутанам не тяну ладошки, ничем не принижаю жизнь свою и принимаю в час по чайной ложке фатального подхода к бытию. Печально — не в свои садиться сани, с анодом глупо путая катод. Мне близок свод вокзальных расписаний: твой поезд — этот. Мой, скорее — тот. Не стая мне в душе излечит раны, и всё, что суждено — мой личный рейд. Не суйте через прутья мне бананы, а то заметит это доктор Фрейд. Я причащён и к взлёту, и к паденью, мне свыше дан мой собственный НЗ. Не буду думать, что прямохожденью обязан я каким-то шимпанзе. Я не хочу быть просто биомассой, бессмысленно отсчитывая дни… Себя не полагая высшей расой, я всё ж в приматах не ищу родни.

Хирурги, мореходы, рикши, гейши… Устроен мир сложнее ритмов ска. Идея выживания сильнейших мне как-то совершенно не близка. Я лично на другую ставлю карту, смягчая по возможности углы. Спартанцы, заберите вашу Спарту, где сбрасывают слабых со скалы. И, без различий расы или нрава, коснувшись неба, уперевшись в дно, имеем мы особенное право испить всё то, что нам судьбой дано. Традиции у нас различны, быт ли, обычны мы иль вышли в мокрецы… Маэстро Дарвин и геноссе Гитлер звучат порой как братья-близнецы. Порой каприз, небесный грохот дробный творит то Торквемаду, то Басё… Но в основном — мы всё-таки подобны. Различия — в деталях. Вот и всё.

Но мы не снег, спадающий по скатам январских крыш в суровые года. И я никак не вижу слово «фатум» синонимом «безволья», господа. В основе соответствуя стандарту, мы строим в одиночку свой Парнас. Нам набросали контурную карту. Её раскраска — целиком на нас. И мы — не во владениях Прокруста, и нет резона брать «под козырёк». В пределах обозначенного русла мы можем плавать вдоль и поперёк. Да-да, мы ограничены, не спорю, но хватит всем сполна нейтральных вод. Одно различно: кто-то выйдет к морю, а кто-то обдерёт о дно живот. Страшней всего, когда душа больная истаяла во фразе: «Се ля ви!..», Создателю навязчиво пеняя на недостаток счастья и любви.

Излечение

Осень — странное время. В нём трудно искать виноватых.

Улетают надежды, как дикие гуси и Нильс…

Дождь проходит сквозь сумрачный воздух, как пули сквозь вату,

бьёт аллею чечёточной россыпью стреляных гильз.

От скамейки к скамейке, подобно пчелиному рою,

мельтешит на ветру жёлтых листьев краплёная прядь…

Я, возможно, однажды свой собственный бизнес открою:

обучать неофитов святому искусству — терять.

И для тех, кто в воде не находит привычного брода,

заиграет в динамиках старый охрипший винил…

Я им всем объясню, как дышать, если нет кислорода;

научу, как писать, если в ручках — ни грамма чернил.

Я им всем покажу, как, цепляясь за воздух ногтями,

ни за что не сдаваться. Я дам им достойный совет:

как себя уберечь, оказавшись в заброшенной яме,

как карабкаться к свету, завидев малейший просвет.

Нарисую им схемы, где следствия есть и причины,

и слова подберу, в коих разум и сердце — родня…

Я себя посвящу излечению неизлечимых,

ибо что, как не это, однажды излечит меня.

Январский сплин

Простите, Эдисон (или Тесла),

          я приглушаю электросвет.

Моё гнездовье — пустое кресло.

          По сути дела, меня здесь нет.

Деревьев мёрзлых худые рёбра

          черны под вечер, как гуталин.

Оскалясь, смотрит в глаза недобро

          трёхглавый Цербер, январский сплин.

Из этой паузы сок не выжать.

          Не близок, Гамлет, мне твой вопрос.

А одиночество — способ выжить

          без лишней драмы и криков: «SOS!».

Чернила чая с заваркой «Lipton» —

          обман, как опий и мескалин…

А мысли коротки, как постскриптум;

          но с ними вместе не страшен сплин,

ведь он — всего лишь фигура речи,

          необходимый в пути пит-стоп:

проверить двигатель, тормоз, свечи

          и натяженье гитарных строп.

Кому-то снится верёвка с мылом

          и крюк, приделанный к потолку;

а мне покуда ещё по силам

          сказать Фортуне: «Мerci beaucoup!».

за то, что жизнь — как и прежде, чудо,

          хоть был галоп, а теперь трусца;

за то, что взятая свыше ссуда

          почти оплачена до конца,

за то, что, грубо судьбу малюя

          на сером фоне дождей и стуж,

совпал я с теми, кого люблю я.

          До нереального сходства душ.

Ещё не время итогов веских,

          ещё не близок последний вдох.

Танцуют тени на занавесках

          изящный танец иных эпох.

Да будут те, кто со мною — в связке.

          Да сгинет недругов злая рать.

Трёхглавый Цербер, мой сплин январский,

лизнёт мне руку и ляжет спать.

All That Jazz IV

Я подписался на авось в телеигре «Счастливый случай», весной безумною подучен не биться в горестной падучей и быть с истерикой поврозь. Я подписался на фальстарт, на переправленные строки, на сальную колоду карт… И пусть, пронзая месяц март, чернеет парус одинокий. Меняю имя на «Фальстаф», дымлюсь, как огненная лава, и мой химический состав, от бесконечных норм устав, не терпит правил и Устава. Я пережил с пяток стремнин под беспощадным небосводом, я чей-то муж и чей-то сын, я человек и гражданин, но вряд ли стану пароходом.

Но, боже мой, как тяжело меняет курс судьба хромая! Как нелегко, себя ломая, любить грозу в начале мая природе собственной назло! Дела, долги, семья, семья — глядишь, и путь немалый пройден. Страдая, мучаясь, любя, я не умею — для себя, не потому что благороден, а потому что, идиот, вогнал себя в чужие рамки, и так идёт за годом год… Когда же кончится завод бросаться с саблею на танки?! Включите свет. Антракт. Антракт. Ведь чем я горестней и старше, тем заковыристее тракт, и сердце реже бьется в такт военным и походным маршам.

И я раздвоен, как язык преядовитейшего гада, я — сад в период листопада, католик в центре Эр-Рияда, я сам себе провал и пик. Я сам с собою в карамболь устал сражаться то и дело и вновь проигрывать под ноль; и только боль, живая боль — вдоль линии водораздела. Я не могу ползком — в полёт, в овечьей или волчьей шкуре… А время злится и не ждёт, а время тает, словно лёд при комнатной температуре. И снова: «Успокойся, брось…» — мне тихий вечер шепчет сонно… Но я мечтой прошит насквозь: я подписался на авось.

Не осуждай меня, Юнона.

***

Когда тишина, застыв меж оконных створок,

глядит на тебя, как вышколенный гарсон;

когда за окном — рассветный туманный морок,

смешавший в небесном миксере явь и сон,

уставшая ночь забыла своё либретто,

дрейфует в нейтральных водах её корвет…

Но видится свет, где не было прежде света —

точнее, не свет, а только намёк на свет.

Не явь и не сон. Тугая, как кокон, му́ка

сковала миры в районе пяти утра…

И чувствуешь каждым нервом рожденье звука,