По прозванью человеки — страница 3 из 25

душах прорастали навсегда живые метастазы

неудобства, потери, безразличья и стыда. А

мы всё заглушали. Пили-ели, простой мирок

воссоздавая свой… Слова «А помнишь?!..» нам

за две недели обрыдли так, что хоть ты волком

вой. Мы предавались праздным развлеченьям:

ходили в бары, слушали «металл»…

И в первый раз вздохнули с облегченьем в тот

день, когда назад я улетал.

Здесь — место для рекламы. И морали. Хоть,

может, то, и это — ни к чему. Мы первый тайм

неплохо отыграли. Что во втором — не ясно

никому. Уходит время, глупо и недужно, оно

уже кончается почти… И видеть то, как умирает

дружба, невыносимо, как ты ни крути. Нас из

какого б ни месили теста, добавив вдоволь

света или тьмы, мы — функции от времени и

места. Другие времена — другие мы.

«Друзьями» мы зовём себя отважно, по тонкой

нитке времени скользя…

Нельзя в одну и ту же реку — дважды.

И до чего ж обидно, что нельзя.

Past Perfect

До чего ж хорошо! Я — иголка в стогу.

В школу я не пошёл. В школу я не могу.

В суматохе родня, носят пить мне и есть…

Мне везёт: у меня тридцать восемь и шесть.

Растревожена мать. В горле ёж. Я горю.

У соседей слыхать, сколько лет Октябрю,

там про вести с полей, трактора и корма…

А в постели моей пухлый томик Дюма.

Затенённый плафон. И со мною в душе

де Брасье де Пьерфон и хитрюга Планше…

Что мне банки, компресс?! Я молчу. Я не ем.

Госпожа де Шеврез. Ловелас Бекингэм.

Что мне вирус? — мой дух совершенно здоров.

Я застрял между двух параллельных миров.

Тесный дружеский строй, благородство и честь…

Как прекрасны порой тридцать восемь и шесть!

Одеяло да плед, аскорбинки в драже…

Десять лет, десять лет не вернутся уже.

Снега, снега по грудь намело на фасад…

Это было чуть-чуть

меньше жизни назад.

19

Когда и ты ушла, и всё ушло,

перемешав семь нот в безумной гамме,

и жизнь моя, как битое стекло,

лежала у разлуки под ногами;

когда повсюду рушились миры,

и даже солнце восходило реже,

а в телеке стенали «Песняры»

о Вологде и пуще в Белой Веже;

когда слова «потом», «попозже», «впредь»

казались футуристским жалким бредом,

когда хотелось лечь да помереть,

укрывшись с головой тяжёлым пледом;

когда стихов горели вороха,

когда в воде не находилось брода,

а лёгкие вздымались, как меха,

от яростной нехватки кислорода,

казалось — гибель. Унесло весло,

а сердце раскалилось, словно в домне…

Но всё прошло. Ей-богу, всё прошло.

Пройдёт и то, что я об этом помню.

История без морали

Чего — поди пойми! — ждала её душа?

Чем виделись в мечтах тропинки и дороги?

Но с милым был ей рай. Пространство шалаша,

как в зрелищном кино, раздвинулось в чертоги.

Она была юна, прекрасна и легка;

смертельный омут глаз, точёный нежный профиль…

Но жизнь брала своё: стиральная доска,

потёртое трюмо да на плите картофель.

И каждый новый день вмещал в себя века.

Кипел в кастрюле суп. Вода неслась по трубам.

Из «ящика» вещал багровый член ЦК,

одышливо пыхтел и вяло цыкал зубом.

От тысячи забот трещала голова,

но ей же не впервой: сутулилась. Молчала.

Работы было две. И сына — тоже два.

Ах да, еще и муж. Любимый. Поначалу.

Была её рука в мозолях от весла,

а время шло и шло… Рельеф меняла местность…

Он бил её порой, но в целом не со зла —

за этот скорбный лик. За эту бессловесность.

Я знал его слегка. Её немного знал.

Фортуна всех в один колодец окунала…

Причудливым мазком я б выписал финал

в истории моей.

Да только нет финала.

Жили-были дед да баба…

От жары превращался асфальт в раскалённую лаву,

изнывали от пекла деревья, народ и дома…

Третьеклассник за стенкой учил сонатину Кулау.

Он был явно не Рихтер. И это сводило с ума.

Из квартиры четырнадцать духом тянуло борщовым;

надрываясь, соседка авоськи домой волокла…

Доминошники дружно вбивали эпоху Хрущёва

в потемневшую, в пятнах от пива, поверхность стола.

Шестилетнему мне эта жизнь не казалась короткой,

ожидание будущих дней не грозило бедой…

Дед и бабка меня соблазняли картошкой с селёдкой,

говорили: «Поел бы, внучок… До чего ж ты худой…».

И они ни журналов, ни книг, ни газет не читали.

Не слыхали о Байроне, По и аббате Прево…

Им досталось от века. Отныне на их пьедестале

были дети и внуки. И больше, считай, никого.

Что им слава земная, и мене, и текел, и фарес? —

им хватало других, пусть не слишком глобальных, задач:

беспокойно глядеть из окна, преждевременно старясь,

на худого внучка, беззаботно гонявшего мяч.

Не герои ничуть, не носители горнего света

для эпохи, во время которой и ветер затих…

Что я мог понимать в то горячее душное лето,

в то последнее лето, живыми заставшее их?

Курсы английского

В ту осень носились молнии в небе низком,

и в воздухе плотным комом стояла влага…

Они занимались вместе в кружке английским.

Она оставалась. Он уезжал в Чикаго.

Обоим хотелось ближе сидеть друг к другу

над книгою Бонк. Им было вдвоём — спокойней…

А после — она спешила домой, к супругу.

Он мчался к жене, беременной скорой двойней.

И сладок был Present Perfect в прохладном зальце

под дождь, равнодушно бьющий по старой крыше…

И только в конце — коснулись друг друга пальцы,

и пульсы взлетели к небу. А может, выше.

Но кончился English. В классе утихло эхо.

Других поджидал всё тот же учебный метод…

И вскоре — она осталась, а он уехал.

Ничто не могло нарушить сценарий этот.

И жизнь потекла спокойным теченьем Леты,

поскольку судьбе и Богу безмерно пофиг,

что двое людей на разных концах планеты

не склеят уже свой треснувший Present Perfect.

Каховская, 43

Ты видел то, что возводил тщеславный Тит,

владенья Габсбургов, Рейкьявик и Лахор;

внушал себе, что в небеса вот-вот взлетит

как будто лебедь, белопенный Сакре-Кёр.

Ты видел, как верблюдов поит бедуин

и как на Кубе культивируют табак,

бродил в тиши меж древнегреческих руин,

где статуй Зевса — как нерезаных собак.

А небо зрело, становилось голубей,

был день парадно и возвышенно нелеп,

и на Сан-Марко продотряды голубей

у интуристов изымали лишний хлеб.

Ты в Сан-Хуане католический форпост

шагами мерял, сувениры теребя;

и выгибался томной кошкой Карлов Мост

над шумной Влтавой, выходящей из себя.

Ты видел Брюгге и скульптуры Тюильри,

поместье в Лиме, где когда-то жил Гоген…

Но —

Минск,

Каховская,

дом номер сорок три —

фантомной болью бередит протоки вен.

Так получается: сменив с пяток планет,

приблизив истины к слабеющим глазам,

ты ищешь родину, которой больше нет,

и для которой ты давно потерян сам.

ПРИТЯЖЕНИЕ МОЛЕКУЛ

Фантазия

Есть такие края, где куда-то выводят дороги;

измеренья такие, где в тундре растёт кипарис.

В тихом омуте там в изобилии водятся боги,

чей заветный Олимп опрокинут вершиною вниз.

Эти боги порой надевают джинсу да гавайки

и выходят в народ, незаметно смешавшись с толпой,

чтоб услышать от нас о себе изощрённые байки,

чтоб божественный грех замолить предо мной и тобой,

чтоб лениво пройтись в парке отдыха или культуры,

чтоб отведать пивка, жажду счастья легко утоля,

и подумать: «Пора упразднять силовые структуры,

что и так существуют одной декорации для…»,

чтоб потом, ублажив свои органы зренья и слуха,

вновь спуститься к Олимпу, желаньям своим вопреки…

Есть такие края, где любовь — состояние духа,

и где каждый иммунен к бактериям зла и тоски.

Меж нами не было любви

Меж нами не было любви, была лишь яркость катастрофы,

предвосхищаемый финал, где поезд мчится под откос…

Но эта горечь на губах рождала образы и строфы,

в которых знанью вопреки всё было честно и всерьёз.

Меж нами не было любви. Любовь ушла из лексикона.

Сгорела пара тысяч солнц, нас обогрев — не опалив…

И мы надежду быть вдвоём определили вне закона,

меж наших странных берегов придумав Берингов пролив.

Всё было просто и легко, как «ехал грека через реку»,

но даже в лёгкости сидел сомнений будущих росток.

А счастье мы смогли списать на притяжение молекул,

на недоверье к слову «боль» и на весенний кровоток.

Пройдя весь путь от первых встреч и до финального аккорда —

хоть притворись, что всё прошло; хоть душу в клочья изорви —