он нацепил свое потёртое пальто
и двинул к почте, до которой пять минут.
Полузабыв свою фамилию и ранг,
виток судьбы простыми буквами верша,
он, чуть прищурясь, заполнял угрюмый бланк,
и горечь тёмная текла с карандаша.
И в торричеллиевой душной пустоте
слова пульсировали жилкой у виска:
Прости за то что не сложилось зпт
я ухожу прости и помни тчк
Запомнишь
Когда-то закончатся ноты
осенней порою рассветной,
и та, без которой ты мёртвый,
уйдёт в никуда, в никогда…
Вот так и запомнишь её ты —
немыслимой, инопланетной,
горячей, как кровь из аорты,
холодной, как кубики льда.
Не будет ни капли, ни йоты
того, что зовётся надеждой,
закроется чёрная дверца
меж миром твоим и её…
Вот так и запомнишь её ты —
чужою, смеющейся, нежной
и рвущей чадящее сердце
в лоскутья, в ошмётки, в тряпьё.
И станут пустыми заботы,
мелькая бессмысленно, мимо.
И будут напрасно сонеты
слагаться при утлой свече…
Вот так и запомнишь её ты —
единственной, вечно любимой,
с ожогом от шалой кометы
на тонком и зябком плече.
All we need…
Я отнюдь не прошу,
чтобы мне соглашательно вторили;
пусть и физик, и лирик
останутся вновь при своих.
Я безбожно смешаю
капризные краски истории,
гладиаторский бой
променяв на вокзал для двоих.
Поживём в новом мире,
где войны не стали рутиною,
набросаем на холст
самых дивных в палитре
мазков
и увидим, что больше не спорят
альков с гильотиною,
потому что в их спорах
всегда побеждает
альков.
Глянь-ка: в небе Венера.
Чиста и прозрачна к утру она —
как промытый невиданный жемчуг,
как пушкинский слог…
Отпускаю на ветер
истерики Мао и Трумана,
забираю в копилку
влюблённых простой диалог.
От фантазий таких не устану,
призна́юсь по правде я;
пусть любовь, как река,
размывает устои плотин,
и бросает гвоздики
на меч императора Клавдия
самый вечный из хиппи на свете,
святой Валентин.
Спроси
Я чувствую разорванную связь, как чувствуют
врождённое уродство. Ко мне не пристаёт чужая
грязь. Но, впрочем, и чужое благородство про —
ходит мимо, не задев меня,
самопровозглашённого изгоя. Нет, я отнюдь
не Байрон, я другое; я дым, произошедший
без огня. Наполеоном — на груди ладонь — я
не стою в бермудской треуголке. Поддерживая
тленье (не огонь!), ловлю печальным вдохом
воздух колкий. Рубить не научившийся сплеча, я
вижу горизонт, который чёрен… Но факт, что я
живу, пока бесспорен на беглый взгляд врача
и палача.
Завален тест на воспитанье чувств, мотив
надежды затихает слабый… Всё круче склон,
с которого качусь; всё жёстче и болезненней
ухабы. Музей Тюссо остался без меня, я не герой
энцикловикипедий. Всё неподвластней мне
аз-буки-веди, всё различимей крики воронья.
Судьба фальшиво сыграна «с листа», и на исходе,
как чекушка водки… Период с тридцати и до
полста прошёл в режиме быстрой перемотки.
Ушли друзья. Не надо про подруг. И явки все
провалены (с повинной). Став авангардом стаи
журавлиной, синицы подло вырвались из рук.
Откуда этот каменный барьер, задвинутая
наглухо портьера, и неохота к перемене мер,
предписанных для взятия барьера?
И все боренья — супротив кого? Пуста арена.
Стоптано татами. Но держит душу жадными
когтями угрюмый старый хищник Статус-Кво.
Душе гореть хотелось и парить, но не даётся
ей полёт красивый… У мерина умеренная
прыть, тем паче если этот мерин — сивый.
Слова исходят из бессильных уст взамен
уменья действовать и биться… Ведь в швейной
мастерской моих амбиций закройщиком
работает Прокруст.
Да-да, конечно, это болтовня не самого
весёлого замеса. Я пессимист. В семье не без
меня. Сколь волка ни корми, он бредит лесом.
Могу смириться, выучить фарси, сыграть в
чужой, оптимистичной пьесе… «Ну что ж ты,
милай, голову повесил?» — спроси меня,
Аленушка. Спроси. И может быть, соломинка
сия сломает в тот же миг хребет верблюду, и
солнцем озарится жизнь моя, и, может, с той
поры я счастлив буду; Снеговиком растает
Статус-Кво, трусливо убегут из Рима готы…
Есть что-то посильней, чем «Фауст» Гёте.
И посильней неверья моего.
Огарки
Вокруг ни души. Колышется воздух зыбкий.
Окурки да одиночество. После бала.
Концерт, говорят, окончен. В футлярах скрипки.
И если ты что-то пишешь — пиши пропало.
Здесь прежде она ходила, она дышала,
куда эти дни девались, благословенны?
А нынче — тебе под кожу проникло жало
и впрыснуло яд потери, взрывая вены.
А скепсис уже не катит, а с ним и опыт,
и с каждой попыткой вдоха — всё крепче сети…
Немного глотни из фляги. Здесь плохо топят.
Глаза напряги, прищурясь. Здесь тускло светят.
Теперь ты другой, и всё на земле другое:
пусты зеркала, и пластиком пахнет ужин.
Ах, как это всё же просто — попасть в изгои.
Лишь пальцами — щёлк! — и ты, словно пыль, не нужен.
А помнишь, как плыл по комнатам
полдень яркий,
как было вам вместе целого мира мало?
От полдня остались свечи. От свеч — огарки.
И если писать охота — пиши пропало.
Клин
Она обожала светлое время дня;
следила за тем, как выглядит, как смеётся.
Желала светить, легко заменяя солнце
для всех и для каждого. Можно и для меня.
Она, не прощаясь, прыгала в свой трамвай.
Могла посмотреть бы вслед — но увы. Ни разу.
И «нет» на её устах наполняло фразу
холодною мощью намертво вбитых свай.
Не знала она значения слова «сплин»;
реснички да каблучки. Никакого сплина…
Поди ж объясни доходчиво и недлинно,
как вышло, что свет на ней заострился в клин.
Она так забавно ела эклер в кафе,
свиданья даря, как голубю дарят крохи…
И всё это для того, чтоб спустя эпохи
воскреснуть опять в недужной моей строфе.
Комедия
Всё закончилось. Се ля ви…
Есть твоё, есть моё. Нет нашего.
Всепогодный костюм любви
будет кто-то другой разнашивать.
Все свои — за грядой кулис.
Против Крамеров — только Крамеры.
Словно выкачан воздух из
нам назначенной барокамеры.
Одиночество. Ночь без сна
бьёт по темени, словно палица.
Память прежде была нужна.
Ну, а нынче нужней беспамятство.
Под ногами дрожит земля;
спят игрушки и спит масс-медиа…
Вот такая финита ля
человеческая комедия.
Дыши
Если тлеет свеча, всё равно говори: «Горит!»,
ты себе не палач, чтоб фатально рубить сплеча,
даже ежели твой реал — не «Реал» (Мадрид)
и команде твоей нет ни зрителей, ни мяча.
То ли хмарь в небесах, то ли пешки нейдут в ферзи,
то ли кони устали — что взять-то от старых кляч?
Коль чего-то тебе не досталось — вообрази
и внуши самому, что свободен от недостач.
Уничтожь, заземли свой рассудочный окрик: «Стой!»,
заведи свой мотор безнадёжным простым «Люблю…».
Этот тёмный зазор меж реальностью и мечтой
залатай невесомою нитью, сведи к нулю.
Спрячь в горячей ладони последний свой медный грош,
не останься навек в заповедной своей глуши.
Даже если незримою пропастью пахнет рожь,
чище воздуха нет. Напоследок — дыши.
Дыши.
Был месяц январь
Из тысяч бесед осталась для них одна лишь,
один разговор, в котором ни грамма фальши;
и он ей сказал: «Ведь ты и сама всё знаешь»,
и он ей сказал: «Ведь так невозможно дальше»,
и он ей сказал: «Третейских не надо судей.
Не надо искать в случившемся злого рока:
ведь мы же с тобою знали, что так и будет,
а если чего не знали, так только срока».
Его аргументы лишь подтверждали факты.
Он был безоглядно честен, как римский воин:
держа эту речь, ни разу не сбился с такта,
и был его пульс размерен, а слог спокоен.
Он ей говорил, как горестно после бала
в пустынной душе, и как бесприютно в мире…
Она же молчала. Лишь головой кивала,
почти как фигурка Будды в его квартире.
Легко доказав, что им не бывать как паре,
он чётко провел анализ. Он сделал сноски.
Во всех мелочах был точен его сценарий.
Изящно сошлись в картину его наброски.
Был месяц январь. Невзрачное солнце село —
как будто холодным комом упало с крыши…
Она лишь молчала. Тупо и омертвело,
уже ничего,
давно ничего не слыша.
Жизнь без тебя
Жизнь без тебя сошла на нет,