По прозванью человеки — страница 9 из 25

как чуждо индейцу навахо

          монголо-татарское иго

не надо слюнявых истерик

          и ядов доверенных тумбам

закрытие старых америк

          оставим циничным колумбам

а сами измерим победы

          своим невеликим аршином

и снова под тёплые пледы

          в привычной компании с джином

напишем фривольные стансы

          глотнем горьковатой микстуры

и к черту амбальные танцы

          в обшарпанном доме культуры

давай избежим послесловий

          станцуем с надеждою в паре

последний фламенко в тамбове

          последнюю румбу в дакаре

Философ

Бредёт по планете Неспорящий, землю не роющий,

тропинками еле приметными, мохом поросшими,

вдали от хайвэев, ведущих гаврошей к Сокровищам,

и встречной дороги, до «пробок» забитой гаврошами.

Его наблюдательность — мера познания Сущего.

Отведав из утлой котомки нехитрой провизии,

он будет смотреть, как дорога осилит идущего,

и будет свидетелем каждой дорожной коллизии.

Как выгодно быть в этом клане — Не Ищущих Выгоды,

как здорово просто сидеть и на солнышко щуриться,

поскольку давно уже сделаны главные выводы,

и только неясно, что раньше: яйцо или курица.

В глазах утомлённых — ростки непредвзятого Знания,

а мимо несутся спешащие, злые, охочие…

Удачи им всем! А ему — всё известно заранее.

Спокойная мудрость.

Усмешка.

Пикник на обочине.

Цапля

…а налево пойдёшь — потеряешь коня,

заработаешь СПИД, диабет и нефрит,

и не будет в дому твоём белого дня,

только смрад да обломки разбитых корыт.

А направо пойдёшь — потеряешь детей,

потеряешь жену, руку, ногу и слух,

а в награду получишь десяток плетей,

хоть тебе, чтоб издохнуть, достаточно двух.

Если прямо пойдёшь, будешь предан за грош,

за понюх табаку, за минутный каприз…

И, выходит, куда ни пойдёшь — пропадёшь.

Остаётся одно направление — вниз.

Потому как наверх за отсутствием крыл

не пущают таможня и паспортный стол;

и, наверное, что-то ты знал, да забыл,

и навек потерял, что когда-то нашёл.

Это время вступило в четвёртую треть,

зачеркнув на ходу предыдущие три.

Чтоб продлить бытие, нужно лишь замереть,

словно дети в игре по команде «Замри!»,

серой цаплей застыть посреди пустоты,

погрузившись в болото усталого «я»,

да изгнать из себя на пустые листы

стаи слов, заменивших восторг бытия.

Сублимация

Ни один человек не остров.

Джон Донн

Я проживаю на старом угрюмом складе.

Полки, забитые хламом: тома, тетради,

ржавые скрепки, скрипучие дыроколы —

гильзы, пустые гильзы житейской школы.

Тысяча лет с той поры, как о них забыли;

время на полки обрушилось слоем пыли,

истёршейся вязью строчек в амбарной

книге, связавших в одну охапку дела и

миги… Я здесь. И в ответе годы за боль в

затылке, за джинна, который вечно живёт

в бутылке, за тусклые блики солнца, за

воздух серый, пропахший, как воздух

ада, золой и серой. Я здесь. Я скопленье

острых горячих точек, я кем-то забытый

жрец, путевой обходчик, и я обхожу их —

чего, непонятно, ради…

Я проживаю на старом угрюмом складе.

Я проживаю в ненужном большом музее,

сам же собою записанный в ротозеи, сам

же собою приставленный к обелискам,

чтоб тосковать то на русском, то на ан —

глийском. Я на мели, позабывший про

порт приписки. Рядом со мной — компро —

миссный стаканчик виски. Всё под рукою:

креслице, столик и ложе; если порой

сумняшеся, то ничтоже. Зря ли судьбой

я причислен для вящей пользы к тучным

стадам извечно рождённых ползать?

Мог бы взлететь, но ведь разве ж удел не

жалок: лбом колотиться в твердь потолоч —

ных балок? Нет, мне сказали расчёты, что

можно проще. В итоге — вполне конечна

моя жилплощадь. Мой адрес — не Минск,

не Бостон, не Вейк-ан-Зее.

Я проживаю в ненужном большом музее.

Раз уж сданы лишь на «двойки» и «трой —

ки» тесты — всё, что осталось в запасе,

зовётся «тексты». Так, совокупности

слов, запятые, точки. Их нарезаешь, как

торт — и выходят строчки. И ведь не то

чтобы радостно заниматься этою самою

странною из сублимаций, а просто сидит

внутри безымянный кто-то, настойчивый и

привязчивый, как острота. Он же диктует,

как будто диктуют сводку, он же ночами

жестоко берёт за глотку. Ежели так — то

уже не до личных выгод, надо с вещами

немногими — и на выход, на выход из

складов всех да из всех музеев, где звезды

висят, над миром свой свет рассеяв… Вот

тут, наконец, внутри замолкает кто-то —

и всё. Это время вдоха. И время взлёта.

Учитель, воспитай ученика

Не всё ль равно: станок или строка;

          не всё ль равно: хибара или терем…

Учитель, воспитай ученика

          и век мори, оставив в подмастерьях.

От жара солнца помогает тент;

          ожог не получить на дне колодца…

Твой ученик тебе не конкурент:

          несущий воду в небо не взовьётся.

Учитель, воспитай ученика.

          Учи его печали и облому,

поскольку это смертная тоска —

          внимать хвале, назначенной другому.

Дари ему, учитель, мудрость книг,

          разумное в его нейронах сея;

пусть вечно будет счастлив ученик,

          что он неподалёку от сэнсэя.

Твердя ему, что пыль он и слабак,

          окрестной грязью непрестанно пачкай.

Он будет верен верностью собак,

          счастливых даже крохотной подачкой.

Задумчив будь. Загадочен слегка.

          Слегка витиеват и недопонят…

Учитель, воспитай ученика.

Иначе — не оценят.

И не вспомнят.

Пьеро

Запас перспектив иссяк.

До остатка.

Весь.

Случайным порывом ветра в густой траве…

Мы где-то нужны, да только, боюсь, не здесь,

в краю, где на всех углах — «Посторонним В.»

Ну что ж, матюгнись. О стол кулаком ударь.

Сотрутся за миг твои и мои следы…

Нетвыходаносор, деспот, угрюмый царь,

в твоих палестинах накрепко взял бразды.

Но только полно и тех, кто мечтой согрет,

кто видит свободу там, где ты видишь клеть.

И все твои беды — это придумка, бред,

попытка уйти из ряда, сыграв трагедь,

попытка найти исход из чужих клише,

которого ты никак не найдёшь, хоть режь;

попытка сыскать, что нужно твоей душе —

неужто лишь пепел, сыплющийся на плешь?!

Всё было и прежде; этот удел не нов.

Пора овладеть искусством держать удар…

И небо, в котором холод Катрин Денёв,

не верует в твой, актёришка, Божий дар.

Ужимки твои — ну, как по стеклу металл;

владеешь собой — как лыжами пастор Шлаг…

Пора бы уже понять: караул устал,

и грузно свалил со сцены, чеканя шаг.

Не плачься другим: мол, это — клеймо. Тавро.

Твоей вины не отыщешь на карте вин…

Лишь ясно, что чёрно-белый костюм Пьеро

давно не в моде. Не веришь — спроси Мальвин.

Утро туманное

Утро туманное, утро седое —

лишь продолженье ночного кошмара.

Ну, а в России огромны удои

и урожаи кокосов с гектара.

Там — постоянное подвигу место;

здесь же — не место. Здесь пусто и тихо.

Впрочем, «кому и кобыла невеста» —

дворник порою говаривал, Тихон.

Ладно. Рассветы повсюду похожи

неосязаемой тёмной нирваной.

Утро отметилось мятою рожей

в стареньком зеркале в маленькой ванной.

Душ. Чтобы раньше и чада, и фрау…

Лик прояснился. Стал собран и розов.

Жаркая жидкость из чайника «Браун» —

как контрапункт январю и морозу.

Новости. Вновь гололёд на дорогах.

Завтрак в уютной кухонной лагуне…

Что-то в газете раздел некрологов

явно поболе, чем был накануне.

Впрочем, пора. В это чёрное с белым.

Двери закрыть и остаться снаружи,

исполосованный крошками мела

по приговору бестрепетной стужи.

Стёрлись в дороге и ноги, и посох;

сердце с душою истёрлись тем паче…

Белки, привыкшие к бегу в колёсах,

тоже не знают, что можно иначе…

Седьмой день

Шесть дней из семи в неделю он словно в коме:

работа, друзья и затхлый привычный быт…

Он будто плывёт на странном пустом пароме,

а порт назначенья им навсегда забыт.

Он — словно случайно выживший в гекатомбе.

Он всё потерял, зато уцелел. И вот —

шесть дней из семи в неделю он робот. Зомби.

Его завели, как куклу — и он идёт.

Он распознаёт, как прежде, места и лица.

Он помнит свои маршруты и где рождён.

Он знает, как есть. Он помнит, как спать и бриться.

Шесть дней из семи обходится этим он.