Машины не ожидали «зеленого», пешеходы не топтались у переходов. И, хотя в городе было тихо, в сыром воздухе разносился отчетливый стук сердца — «туп-туп». Точнее, бренчание музыкальных инструментов где-то вдалеке. Я шел и шел; от гостиницы дошел до реки, от реки — до какой-то площади, а там углубился в лабиринт улиц, пока не испугался, что заблудился. Мой взгляд безучастно скользил по домам, ни на чем не останавливаясь. Ощущения были жутковатые: замечаешь за четыре квартала мигающую вывеску, думаешь: «Наверно, закусочная или даже солидный ресторан, хоть какой-то очаг жизни», направляешься туда, по пути промокаешь до костей, а подходишь — и остается лишь вздохнуть: это обувной магазин или похоронное бюро, закрытые до утра. Итак, шатаясь по улицам Ларедо, я слышал только собственные шаги: в них звучала то притворная смелость, то — близ темных переулков — растерянная неуверенность, а порой к ним прибавлялся плеск, когда, шлепая по лужам, я спешил вернуться к единственному известному мне ориентиру — реке.
Сама река не издавала ни звука, хотя течение было сильное, с водоворотами, похожими на клубки маслянистых змей; она катила свои воды по ущелью с голыми, полностью вырубленными для удобства пограничников склонами. Три моста связывали здесь Соединенные Штаты с Мексикой. Стоя на обрыве, я более отчетливо услышал уже знакомое «туп-туп-туп» — музыка доносилась с мексиканского берега; почти неслышная, еле-еле скребущая по барабанным перепонкам, точно звуки радио от соседей. Отсюда были хорошо видны излучины, и я осознал: река — самая подходящая граница. Вода по природе своей нейтральна; ее беспристрастное течение делает государственную границу непреложной, как воля Бога.
Глядя на тот берег, на юг, я осознал: там уже другой континент, другая страна, все другое. Там были звуки — музыка, и не только. Гул, визг, писк — голоса, клаксоны. Эта граница — не только формальность: за ней люди живут иначе; напрягая зрение, я рассмотрел силуэты деревьев на фоне неоновой рекламы пива, автомобильные пробки на улицах. Так вот откуда музыка! Людей было не разглядеть, но легковушки и грузовики свидетельствовали об их присутствии. А дальше, за мексиканским городом Нуэво-Ларедо, возвышалось черное плато — безликие, сумрачные республики Латинской Америки…
Сзади подъехала машина. Я встревожился, но тут же увидел: это такси. Я сказал таксисту название моего отеля и сел в машину. Попытался заговорить с ним, но в ответ он лишь что-то пробурчал — никаких языков, кроме родного, не знал.
— Здесь тихо, — произнес я по-испански.
Я впервые за время путешествия заговорил по-испански и с этого момента почти со всеми общался на этом языке. Но в книге я постараюсь не злоупотреблять испанскими словами — буду переводить все диалоги на английский. Терпеть не могу фраз типа: «Карамба! — воскликнул кампесино, завтракая эмпанадами на эстансии…».
— Ларедо, — сказал таксист и пожал плечами.
— А где все люди?
— На той стороне.
— В Нуэво-Ларедо?
— В Бойз-Тауне, — сказал он. Английские слова от него было слышать странно, а само выражение прозвучало для меня как откровение. Таксист продолжал, вновь перейдя на испанский: «В Районе[44] тысяча проституток».
Число было круглое, но показалось мне вполне достоверным. Теперь мне стало понятно, что стряслось с городом. Едва смеркалось, Ларедо, не выключая свет у себя дома, тайком сматывается в Нуэво-Ларедо. И потому у Ларедо столь респектабельный, почти прилизанный — мешают только дождь да плесень — вид: все ночные клубы, бордели и бары сосредоточены за рекой. Квартал красных фонарей в десяти минутах езды — но уже в другом государстве.
Впрочем, эта мораль, воплощенная в географии и транспортных артериях, была не столь банальна, как может показаться поначалу. Если техасцы обеспечили себе доступ к преимуществам обоих континентов, постановив, что злачные места должны пребывать с мексиканской стороны Международного моста — дабы река, виляя, как череда аргументов в запутанном споре, отделяла добродетель от порока, — то у мексиканцев хватило такта закамуфлировать Бойз-Таун ветхостью, держать его в черном теле. И в этом тоже отражалась своеобразная морально-нравственная география. Всюду, куда ни глянь, функции четко разграничены; никому же не захочется жить по соседству с борделем… Между тем оба города существовали благодаря Бойз-Тауну. Не будь проституции и рэкета, мэрия Нуэво-Ларедо не наскребла бы денег на клумбу с геранями вокруг статуи безумно жестикулирующего патриота на главной площади, а уж тем более на рекламу рынка народных промыслов и концертов фольклорных ансамблей — хотя в Нуэво-Ларедо ездят не за корзинками. Ларедо же нуждался в порочности своего города-спутника, чтобы его собственные церкви не пустовали. У Ларедо — аэропорт и церкви, у Нуэво-Ларедо — бордели и фабрики корзин. Казалось, каждая нация сосредоточилась на той отрасли, в которой лучше всего смыслит. А что, вполне разумный экономический подход — именно этому учит Рикардо в своей теории сравнительных преимуществ.[45]
На первый взгляд то был классический симбиоз гриба с кучей навоза, часто существующий в приграничной полосе между двумя странами, одна из которых намного богаче. Но чем больше я размышлял над ним, тем явственнее становилось сходство Ларедо с Соединенными Штатами, а Нуэво-Ларедо — со всей Латинской Америкой. Эта граница была не просто образчиком комфортного ханжества; она демонстрировала все, что нужно знать о морали двух Америк, о взаимосвязях пуританской эффективности, царящей к северу от границы, с бестолковым и эмоциональным хаосом — анархией секса и голода — к югу. Конечно, я слишком упрощаю: ведь подлость и благородство, очевидно, встречаются с обеих сторон, и все же, переходя по мосту через реку (мексиканцы называют ее не Рио-Гранде, а Рио-Браво-дель-Норте) я, всего лишь праздный путешественник, отправляющийся на юг с картой, стопкой железнодорожных расписаний, полным чемоданом нестираной одежды и парой непромокаемых ботинок, ощущал, будто совершаю важный шаг. Отчасти это объяснялось тем, что я пересекал государственную границу, за которой брезжило нечто совершенно непохожее на мир позади; воистину здесь любой признак людского присутствия перерождался в метафору.
Веракрус и пропавший без вести любовник
Я решил лечь пораньше — чтобы купить билет до Тапачулы, надо было вскочить спозаранку. Но, едва выключив лампу, услышал музыку: темнота делала звуки отчетливее. Мелодия звучала слишком гулко — значит, не радио. Стоп… да это же духовой оркестр, что есть мочи дудящий про Землю Надежды и Славы.
«Пышный церемониальный марш» — в Веракрусе? В одиннадцать вечера?
Пусть границы твои простираются шире и шире,
Пусть Господь твою мощь, сохранив, укрепит…[46]
Я оделся и вышел на улицу.
Посреди площади, между четырех фонтанов, выстроились музыканты Оркестра Военно-морского флота Мексики в белых кителях. Они наяривали Элгара во вполне приличествующем ему духе. На кустах степного миндаля мерцали лампочки. Были даже софиты, причем розовые; их лучи шустро скользили по пальмам и балконам. Послушать оркестр собралась немаленькая толпа. У фонтанов играли дети, хозяева выгуливали собак, влюбленные держались за руки. Воздух был прохладный и душистый, а толпа — благодушно настроена и заворожена музыкой. Я в жизни не видел ничего прекраснее: на лицах мексиканцев читалась благообразная задумчивость, то умиротворенное спокойствие, которое вселяет внимательное прослушивание чудесных мелодий. Час был поздний, ласковый ветер качал деревья, и тропическая суровость, которая поначалу показалась мне извечной чертой Веракруса, развеялась: добрые люди, симпатичный город.
Гимн закончился. Раздались аплодисменты. Оркестр заиграл «Марш „Вашингтон пост“», а я для моциона решил обойти площадь кругом. Это было слегка небезопасно. Только что закончился карнавал, и Веракрус кишел проститутками, которым было некуда себя применить. Я вскоре смекнул, что большинство пришло на площадь не ради музыки — в толпе преобладали черноглазые девушки в юбках с разрезом или глубоко декольтированных платьях; стоило мне с ними поравняться, девушки окликали: «Пойдем ко мне?», или пристраивались рядом и вполголоса интересовались: «Fuck?». Меня это позабавило и скорее даже порадовало: военная торжественность марша, розовые пятна света на балконах и в кронах пышных деревьев, шепот всех этих сговорчивых девушек.
Оркестр заиграл Вебера. Я решил присесть на скамейку и послушать повнимательнее. Рядом сидела пара. Сперва мне показалось, что они просто болтают между собой. Но оба говорили одновременно: женщина, блондинка, по-английски убеждала мужчину отвязаться, а мужчина по-испански предлагал ей развлечься и пропустить по рюмочке. Она горячилась, он спокойным тоном уговаривал. Он был намного моложе, чем она. Я с интересом прислушивался, поглаживая свои усы и надеясь, что парочка меня не замечает. Женщина твердила:
— Мой муж — понимаете? — муж подойдет сюда через пять минут, мы здесь встречаемся.
На это мужчина заявил по-испански:
— Я знаю отличное местечко. Совсем рядом.
Женщина обернулась ко мне:
— Вы говорите по-английски?
Я ответил утвердительно.
— Что ему сказать, чтобы он отстал?
Я обернулся к мужчине. Заглянув в его лицо, понял, что ему лет двадцать пять, не больше.
— Дама хочет, чтобы вы ушли, — сказал я.
Он пожал плечами и скабрезно ухмыльнулся. И, хотя он смолчал, на его лице ясно читалось: «Твоя взяла». Он ушел. Две девушки бросились вслед за ним.
Дама сказала:
— Сегодня утром мне пришлось стукнуть одного такого зонтиком по голове. Прилип, как банный лист.
Ей было далеко за сорок. Она была красива, но какой-то непрочной, искусственной красотой: густой слой пудры, накрашенные веки, массивные мексиканские украшения из серебра с бирюзовыми вставками. Волосы у нее были платинового оттенка с зеленоватым и розовым отливом — или так просто казалось из-за подсветки? Она была во всем белом: костюм, сумочка, туфли. Вряд ли можно было винить мексиканца в том, что он попытался к ней подкатиться: она олицетворяла собой стереотип американки, столь часто встречающийся в пьесах Теннесси Уильямса и мексиканских фотокомиксах, — курортницы с взбалмошным либидо, слабостью к алкоголю и глубоко символичным именем, которая приехала в Мексику искать себе любовника.