— Сколько лет уже здесь живем, но они ни разу нас к себе не приглашали, — говорит англичанин. Помолчав, добавляет: — А ведь мы их звали на чай, и они пришли.
— Они очень скрытные и чертовски подозрительные, — говорит его жена.
— На первый взгляд кажется, что они очень приветливы, но мы им совсем не интересны. Им даже не любопытно.
— Они держатся своих.
— Странная публика. Не могу сказать, что я их понимаю.
Вы можете подумать, что речь идет о малайцах или кикуйю. Но это говорят лондонцы, восемь лет назад переехавшие в Дорсет, а люди, которых они описывают, — обыкновенные жители их деревни. У меня среди коренных тоже были знакомые, и я соблюдал нейтралитет — ведь для меня эта деревня была лишь промежуточным пунктом в биографии: я там прожил пять месяцев, а потом уехал. Что касается местных, то о чужаках, обосновавшихся в их районе Дорсета, они судили нелицеприятно.
— Стоит им приехать, как все дорожает, — сказал один старик. Точно так же мог отозваться коренной обитатель Кении о колонистах из Европы. Высказывались и другие претензии: приезжим лень вникать в особый уклад деревенской жизни, они держатся своих, задирают нос, и вообще толку от них немного — почти все пенсионеры.
Туземцы и поселенцы: внутри Англии воспроизводится все та же колониальная схема. Как-то на красивом холме близ живописного поселка вздумали пробурить нефтяную скважину. Приезжие развернули общественную кампанию протеста; местные отмалчивались. Как-то вечером в пабе я завел разговор с кучкой старожилов и напрямую спросил, на чьей они стороне в конфликте.
— Этот прохвост N., — сказал один, назвав имя известного человека, который жил там уже несколько лет и руководил кампанией. — Хотел бы я с ним потолковать.
— И что бы вы ему сказали?
— Я бы ему сказал: «Собирайте вещи и уматывайте откуда приехали».
Отсюда ясно, почему в Англии столько лингвистических различий, откуда берется непостижимость диалектов, на которых начинают изъясняться туземцы, едва в паб входит колонист. Его никто не узнает в лицо; хозяин за стойкой шутит с ним; у камина беседуют о сломанном заборе или аварии на дороге. Лишь когда колонист уходит, ему начинают перемывать косточки: где он живет? чем занимается? Туземцы в курсе всего этого. Позднее, когда он угостит их рюмочкой, они предупредят его насчет погоды («За эту теплынь мы еще расплатимся!»). Так — в попытках завести светскую беседу — деревня проявляет свою признательность. Не забывайте, однако, что в Англии родная деревня есть нечто нематериальное, фактически состояние души. «Вы, верно, недавно к нам в деревню приехали?» — спросил одного моего приятеля владелец газетной лавочки. Это было в Ноттинг-Хилле[76].
Его Величество
В Малайзии живет султан, сохранивший со своих школьных лет в Англии прозвище «Дуб». Ныне, в весьма солидном возрасте, он делит время между игрой в поло (в качестве зрителя) и моделированием собственных парадных мундиров (в качестве автора эскизов). Его мундиры поистине великолепны — вроде одеяний шрайнеров[77] или традиционных масонов тридцать второй степени, но когда я познакомился с ним на стадионе для игры в поло, он был одет в шелковую рубашку-сафари. В самом начале беседы я сплоховал: узнав, что я писатель, он немедленно воскликнул: «Тогда вы, наверно, знакомы с Беверли Никольсом!»[78], а я рассмеялся. Тогда султан сказал: «На мою коронацию приезжал Сомерсет Моэм. А на следующей неделе приезжает лорд… лорд… э-э-э… как его зовут?»
— Льюисхэм, Ваше Величество, — подсказала англичанка, сидевшая слева от него.
— Льюисхэм приедет… да-да, Льюисхэм. Вы же с ним знакомы? Нет? — султан поправил свои солнечные очки.
— Я только что получил от него письмо.
После этого сама собой затеялась непринужденная беседа об охоте на крупного зверя — Один очень богатый американец как-то мне рассказал, что в России стрелял медведей-гризли, в Африке слонов, а в Индии тигров. Он говорит, что медвежье мясо — самое вкусное, но конина тоже хороша, уступает только медвежатине. Он так сказал. Да, так и сказал! — поведал султан.
Мы обсудили достоинства конины.
Султан сказал:
— Мой отец говорил, что конина полезна для здоровья. Да, так и говорил! Но она очень, очень разогревает, — султан положил руки на живот, нащупал жировые складки и сам себя ущипнул. — Много не съешь — очень разогревает.
— Вы когда-нибудь ели конину, Ваше Величество?
— Нет, никогда. Но syces[79] едят ее все время.
Матч начался с решительной атаки. Команда противника галопом примчалась к воротам султанской, энергично размахивая клюшками.
— Гол забит? — спросил султан.
— Нет, Ваше Величество, — сказала женщина, — но они едва не забили.
— Едва не забили, да! Я заметил! — сказал султан.
— Слегка промазали, Ваше Величество!
— Слегка промазали, да!
В перерыве, после первого chukka — тайма — я спросил султана, что значит по-английски малайское название команды гостей.
Тот замотал головой:
— Не имею понятия. Надо будет спросить Зайида. Это же малайское слово. Я этим языком неважно владею.
Отель «Ничейная полоса»
— Таможня там, — сказал афганец, указав рукой направление. Но таможня закрылась до утра. Нам нельзя было ни вернуться назад в Тайебад на иранскую границу, ни попасть в Герат. И мы остались на этой полоске земли, не принадлежащей ни Ирану, ни Афганистану. Она напоминала запущенные оазисы из фильмов об Иностранном Легионе: несколько кубических беленых домиков, пять-шесть полузасохших деревьев, пыльная дорога. — Что нам теперь делать? — спросил я.
— Здесь гостиница есть. Отель «Ничейная полоса», — сказал один из моих попутчиков — долговязый хиппи в пижаме, весь обвешанный фенечками. Его звали Лопес. — Я там раз ночевал. С чувихой. Управляющий — просто зашибись.
В действительности гостиница не имела — да и не заслуживала — названия. Она тут все равно была одна. Увидев нас, управляющий завопил: «Ресторан!». И загнал нас, точно стадо овец, в освещенную свечами комнату с длинным столом, на котором одиноко стояла солонка да лежала единственная вилка с погнутыми зубьями. Управляющего звали Абдул; он был истерически взвинчен — должно быть, с голодухи, поскольку рамадан еще не закончился. Абдул начал препираться с Лопесом, и тот обозвал его жуликом.
Электричества в этом отеле не было, а запасов воды хватило лишь на то, чтобы подать нам по одной чашке чая на нос. Туалета не было, умыться было негде — впрочем, я уже сказал, что вода отсутствовала. Есть было нечего. Запас свечек, похоже, подходил к концу. Лопес и его приятель Бобби немного поворчали, но пришли в телячий восторг, услышав от Абдула, что койка стоит тридцать пять центов.
В Тайебаде я купил сырое яйцо и положил в карман куртки, но ненароком раздавил; испачканная ткань вскоре затвердела. У меня оставалась недопитая бутылка джина, которую я откупорил, когда ехал ночным почтовым поездом в Мешхед — ее-то мы и прикончили за игрой в карты с Лопесом, Бобби и каким-то пуштуном, который тоже застрял на ничейной полосе.
Пока мы играли (кстати, обнаружилось, что за карточным столом олдовые хиппи беспощадны и коварны), в комнату забрел Абдул. Он сообщил:
— Чисто, уют. Но света нет. Воды для мыться нет. Воды для чай нет.
— А ты нам внутренний свет включи, — сказал ему Лопес..
— Пых-пых-кумар.
— Гашиш, — сказал Бобби.
Абдул взглянул на нас приветливо. Нервы у него уже успокоились — он-то, в отличие от нас, подкрепился. Он принес комок гашиша, похожий на маленький куличик, какие лепят из песка дети, и вручил Лопесу. Тот отломил крошку, поджег, принюхался.
— Дерьмо, — провозгласил Лопес. — Третий сорт. И начал забивать косяк. — Для Европы еще сошел бы. Но переться в Афган ради третьесортного дерьма…
— Когда я первый раз сюда приехал, в 68-м, — сказал Бобби, — мужик на паспортном контроле меня спросил: «Хороший гашиш хочешь?» Я думаю: «Ни фига себе разводка, это ж надо». Паспортный контроль как-никак! «Нет, — говорю, — нет, у меня от него голова сильно болит». Он опять: «Не хочешь гашиш?» Нет, говорю. Он на меня посмотрел, покачал головой: «Тогда зачем ехал в Афганистан?»
— Зашибись! — вскричал Лопес.
— Ну я и сказал: «Ладно, давай, зажги во мне огонь».
— Продвинутая страна, — сказал Лопес. — Они тут все двинутые. — Он покосился на меня. — Ты будешь?
— В ограниченном количестве, — сказал я.
— Трусишь? — спросил Бобби, затянулся косяком и передал его мне. Я вдохнул немножко, поперхнулся и почувствовал на изнанке глазных яблок мерцающий свет, лениво теребящий нервные окончания.
— Да он… я его в мешхедском поезде видел, — вставил Лопес. — Голова у него была вкручена по-цивильному, но теперь он вроде как оттянулся.
Лопес уставился на яичную кляксу на моем кармане и захохотал. Куртка на мне была грязная, рубашка и руки — тоже, на лице толстым слоем осела пыль.
— Оттянулся, — подтвердил Бобби.
— Поплыл, — подхватил Лопес. — Прикольная гостиница.
— А я бы тут, пожалуй, завис, — сказал Бобби.
— И я бы тоже, только не дадут, — пробурчал Лопес. — Этот козел трехнутый на паспортном контроле мне всего восемь дней выписал. Паспорт мой не понравился. Ладно, не спорю, паспорт засранный, я его в Греции оливковым маслом залил. Знаете, как надо было сделать — вообще потопить его в масле и обменять на чистый.
— Ага, — кивнул Бобби, докурил косяк и забил новый.
За третьим косяком разговор быстро перетек в дискуссию о времени, о реальности, о том, как успокаивают душу ашрамы. И Лопес, и Бобби живали в ашрамах подолгу, как-то даже целых полгода.
— Медитировали? — спросил я.
— Ну-у-у, да, и это тоже, а заодно тусовались.
— Ждали, пока одна чувиха вернется из Штатов.