е вершины разросшихся на свободе дерев. Белый колоссальный ствол березы, лишенный верхушки, отломленной бурею или грозою, подымался из этой зеленой гущи и круглился на воздухе, как правильная мраморная, сверкающая колонна; косой остроконечный излом его, которым он оканчивался кверху вместо капители, темнел на снежной белизне его...»
Итальянские виды и картины то и дело мелькают в поэме, сопровождая путешествие Чичикова. То какая-то итальянская нимфа попадется ему на стене в трактире, то пейзаж, то изображение героев римской истории. Перерабатывая «Портрет», Гоголь внес в него много итальянского материала. Прежде всего ожил и приобрел черты живого персонажа некий художник, который является в повести антиподом Чарткова, истратившего свой талант за деньги. Именно картина этого художника, выставленная в залах Академии художеств, поразила Чарткова и предрекла его конец. Поразившись ее чистоте, ее идеальности, сознал он степень своего падения, и душа его не выдержала этой ломки. В первоначальной редакции «Портрета» (появившейся в 1836 году в сборнике «Арабески») о картине не было сказано ничего определенного. «Чистое, непорочное, прекрасное, как невеста, стояло перед ним произведение художника», — пишет Гоголь. Говорилось еще, что оно было прислано из Италии от усовершенствовавшегося там художника.
В новой редакции «Портрета» этот художник очень напоминает римского знакомого Гоголя Александра Андреевича Иванова. Художник живет в Риме. Он, как отшельник, погружен в свои занятия. «Ему не было до того дела, — читаем мы, — толковали ли о его характере, о его неумении обращаться с людьми (упреки, которые А. А. Иванов выслушивал от многих, и в том числе и от Гоголя. — И. 3.), о несоблюдении светских приличий, о унижении, которое он причинял званию художника своим скудным нещегольским нарядом (Иванов всюду появлялся в своей замазанной красками художнической блузе. — И. 3.). Ему не было нужды, сердилась или нет на него его братия... Он не входил в шумные беседы и споры... Он равно всему отдавал должную ему часть... и, наконец, оставил себе в учители одного божественного Рафаэля». И именно Рафаэля из всех гениев живописи выбрал себе в учителя А. А. Иванов.
Да и само писание картины, поразившей Чарткова, во второй редакции повести Гоголя приближено к сюжету ивановского шедевра. «Изучение Рафаэля», «изучение Корреджия», видные в кисти создателя ее, «плывучая округлость линий, заключенная в природе», которая напоминает ландшафт «Явления Христа народу», и, наконец, идея ее — «плод налетевшей с небес художника мысли» — все говорит о том, что Гоголь писал ее не только из своего воображения, но и имел перед глазами «натуру» — полотно Александра Андреевича Иванова.
Метаморфоза произошла и с другим героем повести «Портрет» — сыном художника, написавшего страшного ростовщика. В первой редакции он офицер, во второй — художник. Вместо войны с турками, в которой участвует его герой в первой редакции повести, сын автора несчастного портрета отправляется в Италию после окончания Академии художеств. И перед путешествием в Италию он едет навестить отца в монастырь. Отец, напутствуя его в дорогу, говорит: «Намек о божественном, небесном рае заключен для человека в искусстве, и по тому одному оно уже выше всего. И во сколько раз торжественный покой выше всякого волненья мирского; во сколько раз творенье выше разрушенья; во сколько раз ангел одной только чистой невинностью своей выше несчетных сил и гордых страстей сатаны, — во столько раз выше всего, что ни есть на свете, высокое созданье искусства. Все принеси ему в жертву и возлюби его всей страстью...»
Так вновь появляется в повести тень А. А. Иванова, без которого эта повесть Гоголя была бы, вероятно, иной.
Рим для Гоголя — это и храм природы, и храм искусства. Искусство и природа так слились здесь, так породнились, так не отделимы друг от друга, что переход от искусства к природе незаметен, безболезнен. Древние арки, мавзолеи, камни Колизея — все поросло молодым плющом, меж остатками крепостных стен растут розы, по улицам бродят козлы, быт теснится у подножия величественных монументов, вывезенных из Египта колонн, вблизи изнывающих от роскоши мрамора фонтанов, статуй, обелисков. Рим шумен, и Рим тих. Спуститесь со ступенек лестницы на площади Испании — и вы на рынке. Всюду разбросаны лавки торговцев зеленью, на самих ступенях кто-то разложил на коврах диковинные заморские вещи, открыты магазины, кафе, траттории и остерии. Отовсюду несется запах мяса, хрустящей поджаренной пиццы, крепкого кофе, острые запахи пряностей. На каком-нибудь прилавке лежит такой сыр, что кажется, это не сыр, а дом, и вся внутренность его, видная на срезе, пробуровлена глубокими ходами и траншеями.
В двух тесных зальцах кафе «Греко», где собираются русские, всегда слышна русская речь. Тут видны шляпы художников, газовый шлейф какой-нибудь кочующей барыни, попадается и эполет. За мраморными столиками сидят и пьют кофе, курят, рассматривают висящие на стенах картины все, кому угодно, и разговор ведется вольный, небрежный, рассеянный и вольнодумный — не то что в петербургских кондитерских, где слышен только стук биллиарда да крики хозяина на слугу да лежат на покрытых немаркими скатертями столах оттиски «Северной пчелы».
В кафе полутемно, а выйдешь на улицу, сразу глянет купол римского неба — синий-синий, — упадет косым лучом через тротуар отблеск невидимого из-за дома солнца, и вновь ты один из прохожих, беспечный римский житель, синьор Никколо Гоголь, кого знают тут, может быть, пять-шесть человек.
Эта затерянность в огромном городе приятна: безвестность освобождает. Никому нет дела до тебя, до твоего труда, ты волен давать о нем отчет лишь самому себе, да, может быть, этому небу, этим плывущим над городом куполам, Микеланджело и Рафаэлю.
С Виа Кондотти прямой путь на Корсо — главную торговую улицу этой части города, забитую омнибусами, колясками, прохожими, оттуда по узким переулочкам к Пантеону (где в стене помещен прах великого Рафаэля), затем на набережную Тибра, зеленого, ленивого, поросшего ветлами, и через мост св. Ангела, украшенный скульптурами Бернини, к пространству перед собором святого Петра — центру римской святыни, великому творению Микеланджело и Браманте. Собор этот был начат в 1506 году и строился 120 лет. Площадь перед собором охватывает подковой колоннада Бернини — 283 колонны в четыре ряда, световой эффект римского полдня создает ощущение, что это рощи мачтового леса, на стволах которого мелькают свет и тени, а внутри стоит лесная прохлада. Бьет высоко в небо фонтан, разбивая солнце на тысячи цветов, и душа, холодея, устремляется к подножию массивных ступеней, над которыми возвышается необозримый фасад: кажется, входишь не в храм, а под своды гигантской скалы, которая уходит головой в небо и теряется там.
Гоголь не раз был гидом и провожатым многих русских, приезжавших в Рим и спешащих прежде всего осмотреть храм святого Петра. Тут поднимались с ним к куполу по винтовой лестнице и Александра Осиповна Смирнова, и В. А. Жуковский, и М. П. Погодин.
Вблизи собор поражает иной красотою, нежели издалека. Это воплощенная в камне идеальность, нет сил соотнести эту красоту с чем-либо другим. Глядя на величественный фасад, на колонны, на реющий в вышине серебристый купол, думаешь только одно: неужели эта красота когда-нибудь исчезнет с лица земли? Кажется, это невозможно.
Обычно Гоголь уезжал из Рима в начале лета и возвращался в середине октября — начале ноября. Он не любил жары, духоты, выжигающей все июльской пустыни, когда и камни, и люди, и животные — все готовы спрятаться, зарыться в землю, лишь бы не чувствовать на себе палящего прикосновения римского солнца. Он приезжал с первой прохладцей, первым дуновением свежести и вновь поселялся на Виа Феличе, отворял створки своих окон, и вечный вид вечного города представлялся его очам, настраивая на долгую работу. «Поглядите на меня в Риме, — писал Гоголь П. А. Плетневу, — и вы много во мне поймете того, чему, может быть, многие дали название бессмысленной странности».
Римские церкви, картинные галереи, Сикстинская капелла, собор Сан-Пьетро ин Винколи, где сидит божественный Моисей, высеченный Микеланджело из белого мрамора, площадь Навоны с фонтанами Бернини, Санта-Мария Маджоре, где хранятся реликвии яслей Христовых, фонтан Треви, фонтан Тритон у подножия лестницы на площади Испании и, наконец, сам холм Монте Пинчио, с которого он каждое утро оглядывал просыпающийся город, — все это нужно было Гоголю, чтоб, может быть, еще более чувствовать любовь к России, тоску по ней. Он недаром говорил, что для полного представления о предмете нужно удаление от предмета. Лишь стоя у балюстрады, опоясывающей спуск по Испанской лестнице, и глядя на сверкающий в серебряном воздухе Рим, понимаешь слова Пушкина:
Под небом Африки моей
Вздыхать о сумрачной России.
Сердце сжимается, когда вспоминаешь в Риме Россию: действительно, нужно отдаление, чтобы познать близость.
Гоголь прожил в Риме с перерывами шесть лет. Дом № 126 на улице Виа Феличе и сейчас стоит там же, только улица называется Виа Систина и на третьем этаже, как всегда в солнечные дни в Риме, два окна Гоголя зарешечены жалюзи — кто-то живет там. Внизу раскрыл свои двери скромный бар, где посетитель может выпить чашечку кофе или купить бутылку марсалы — сицилийского вина, которое любил Гоголь.
Все так же светлы камни Рима, все так же стоят в неприкосновенности обелиски, а по воскресеньям толпа народа собирается на площади собора святого Петра, чтоб послушать короткую проповедь папы.
Шумит, кипит неугомонная столица древнего мира — только шум ее иной, железный. Рычат мотоциклы, взвизгивают тормоза автомобилей, волны бензинного пара подымаются в воздух и окутывают прекрасные статуи и колонны.
Рим сейчас — это современный Вавилон, в центре которого остался Рим прежних времен, тихий, уютный, любимый Гоголем. На высоте Монте Пинчио тоже ревут моторы, и след Гоголя легко потерять в этой какофонии XX века. Но стоит подняться выше, укрыться под сенью высоких лип парка Боргезе, зайти в любую из римских церквей, которые всегда пусты, пройти мимо Колизея в сторону терм Каракаллы — там трава, запущенность, кошки бегают по развалинам, — как навеется вдруг дорогой образ, поплывут перед глазами знакомые строки, и сердце поверит: он ходил здесь, он здесь