По следам кисти — страница 18 из 42

                                              * * *

Мне надо отвести глаза мужу, тексту и читателю. Я не знала, что подумать о границах между личностью и обществом мне повезет в августе 2018 года, опираясь на определение Ю. Лотмана, а город Тарту будет в двух километрах, поскольку меня занесет в Печоры. Монастырь Псково-Печерский, Изборск и разговоры с народом сето, бывшая чудь; козье молоко и святая купель. Нормальный человек, когда он наконец родится, скажет, что чудо есть чудо, и нечего тут удивляться. Верующий воцерковленный скажет не умствовать. Маловерный либо атеист найдет семейные причины, ввиду которых я увлекла мужа в глушь на десять дней. Потом мы вернулись в Москву. Я встретилась со знакомой, у которой был кризис, она капризничала, я отправила ее в Печоры немедля. Она тоже вернулась хорошей.

В Печорах живет прошлое-концентрат, густо, но тихо. Истекает святой водой, но за каждым деревом чуешь двойню — леший в обнимку со святым. Одна дама зимой написала мне, фыркая на Изборск: «Там языческий пейзаж!» — и тут восстает уснулый было ум: а почему разбирать прошлое, рядясь в историка, можно и прилично, и завистливое слово футурология, в 1943 году Ossip K. Flechtheim придуманное, говорят, в письме к Олдосу Хаксли, сама интенция — брать из двух чернот — прошлого и будущего — смысл и подсказку, при том и не слышать своих же выводов — роковая игра головой. Гол в свои ворота.

Арабески — нет, не годится; вся философия неприлична: ею занимаются бородатые безработные мужчины, отрешившиеся от фрикций уда бедного, проклинаемого ввиду философии; а религиозный эссеист еще хуже доморощенного философа; в редакциях данное писание не посчитают прозой, поскольку почти никто не повернулся на каблуках, не ударил в глаз и не поцеловал в губы. Мне уже в двух журналах объяснили, что хоть и прозой, но пишу я не прозу. Нарративные стратегии у меня из рук вон. А, забыла сказать: я сейчас редактор отдела прозы на литературном портале. Музыку начинаешь любить только тогда, когда поймешь ее математику.

                                              * * *

В раннем любовничестве моем люди были безгрешны все. Каждый свят. Любить людей не составляло труда, потому что все люди сияли святостью, а золотой запас мой равен был мировому. Запах кожи был роза и ладан. Коснуться руки равно приложиться.

Второй абзац не содержит антитезиса, и мы пробросим темное. Середина между святыми периодами недостойна букв описания. Тратиться на ярость и смерть стыдно. Достоин прилюдного разбора разве что несгибаемый мой ангелизм.

Почему громада любви высилась над очевидностью? Почему любовь, как ушлая раковина перламутром, выстилала меня изотропно? Кто задумал меня для жемчуга потрясений? Золотой червонец ослепительно красив и всем нравится. Червончик.

Я монета мировой валюты. Теперь знаю, зачем Он бросил меня реверсом. Анфас, орлом найти — к удаче, гласит примета, даже пятак, а я червончик ослепительный. А я частушка, я лубок, джоконды пишут ради нервных. Я добрая примета, что Бог есть.

                                              * * *

Крестил меня о. Валерий (Суслин), царство ему небесное, дома. В коммунальной квартире на Малой Никитской. Полину я держала на руках. Мне еще тридцати не было, Полина была — путь. Окрестить ее в младенчестве задумала я, но о. Валерий спросил «А мать крещена?» Мне пришлось и за нее решить, и за себя. Одно из первых моих решений за нее. Она запомнила и хранит на сетчатке — дубовый сундук в простенке, часы высоко над сундуком, потолки за четыре метра, самодельную кровать из досок в углу, пластиковый тазик сухого рыжего цвета, назначенный купелью, молитвенные звуки, а она тактично подпевала отцу Валерию, — помнит крепко, хотя русской она как не родилась, так и не становится со временем, хотя по крови русская, и тут самое время сказать глупость о гетерогенной нации. Генетические дела немедленно переходят в карательные операции. Бывает ли по-другому? Поэтесса уехала за океан с мужем и детьми, не зная канадских врачей с их правилами: костный мозг от русских, даже русских евреев, не пересаживать. Так умерла Марина М., поэтесса, уехавшая в Канаду жить и лечиться, а ей запретили брать костный мозг у ее же детей, коих четверо, поскольку гетерогенные. Не приживется-де. Марина сама рассказала мне по телефону, что эмиграция не удалась. Детям русской еврейки не разрешили стать донорами для матери, она умерла, никого не посадили. Историю Марины никто не понял, а муж ее никому не рассказывает: он там все еще живет. Как прийти ему в мэрию, стукнуть кулаком и сказать: вы убили мою жену, поскольку в стандарте лечения у вас написано, что наши дети, получившие свои тела от наших тел, не могут вернуть нам ни одной клетки, поскольку мы гетерогенные русские евреи. А спасли бы вы Марину с нашей помощью — вам бы что, руки поотрывали? В тюрьму за спасение человека? За убийство никто не сел.

Дочь запомнила свое крещение; в подростках она стала верующей по-домашнему — безобрядово, Библию читала на английском, и язык английский стал ей родным, как мне — история о говорении во сне: ей месяца четыре, ночь, все мы втроем спим, как обычно при нашем младенце, ни разу в жизни не издавшем ночного плача, ввиду чего я никогда так глубоко и полно не высыпалась, как при грудном ребенке, — вдруг! кто-то разговаривает, а у нас ни радио, ни телевизора, ни соседей. Встаю: голос доносится из детской кроватки. Говорит фразами. Подхожу: лежит на спине (ей четыре месяца плюс-минус), глаза безмятежно закрыты, голосом говорит, чуть шевеля губами, на неведомом языке. По музыке — смесь арабского с испанским. Я бужу мужа, встает и смотрит, у него испанский, — слов не разбирает, однако впечатлен. Полина выговорилась и спит уже молча. Мы легли к себе, посмотрели друг на друга. Я потом долго искала нормальных собеседников по теме ночной речи бессловесного младенца; хотела нормальных, без опущенных глаз и закидонов по факультативному ангелизму. Нашла в радиоэфире. Гостьей моей программы была Г. В. К., доктор медицинских наук. Я простодушно стала было вопрошать в прямом эфире, но доктор зыркнула на меня и толкнула под столом, а после, в закрытой комнате редакции, шепотом сказала, что психиатр не имеет права говорить о душе, коллеги камнями забросают, только психика, — но сорок лет провозившись с детскими душами, к старости уверовала доктор в Бога и теперь знает, что за одну жизнь душа может и не успеть всех уроков — я цитирую — бывает нужна и вторая жизнь, и что у Бога нет с этим никаких проблем, но на Земле говорить о реинкарнации нельзя ни при врачах, ни при верующих православных, потому она просит и меня помалкивать. Я и помалкивала. Болит — молчи. Знак свыше.

                                              * * *

Вчера на базаре встретил угро-финских сето, прежняя чудь. «Русские мы такие». Из-за прилавка с рукописным баннером «От счастливой козы» круглая хозяйка возгласила, что сето — народ, а не народность, и что за народность ее дочь порвет любого: вон там музей за углом. Я теперь беру козье молоко только у сето-хозяйки. Рядом сидит на твороге ее сето-сестра, живут на хуторах псковской-швейцарии, так сказали. Через пять минут пойду еще. Поговорю с народом.

Единственную милость, которую следует выпросить — возможно, Его воля именно такова, — прекратить писать и мучиться. Я приехал в Печоры в изрядно разобранном состоянии души, опираясь лишь на тело, которое привыкло выносить меня. Спасибо ему: самая терпеливая часть моей натуры, что ни понимай под натурой. И не стоит буквы моего крика мнить моим путем ко храму или, пуще того, к Богу. Как я шел — куда ни шло. И то не сказать, куда шел и зачем, слов пригодных нет. Пойду за козьим молоком, а потом на позднюю литургию, а там видно будет. (Написано без благословения.) Голос бубнит: пиши-пиши. Свобода-свобода-свобода. Халва-халва-халва.

                                              * * *

Зачем я в монастыре? Мне просто изменил муж. Третий. Предыдущие сделали то же самое, мы все расстались. Я ведь не мужа ищу по свету, а дом, крепость, и все эти игрушки в пойми-его-будь-настоящей-женщиной я не люблю. Главное для сироты — дом. Где мне было взять дом, кроме как хотя бы у мужа. Изменить мне любым способом, даже без особого секса, равно голову мне оторвать, а я не Жорж Бенгальский, — крышу со всеми подстрехами рвануть ржавым домкратом. А у него хрен стоит — нет, не на женщину. На славу. Я мучительно не люблю измен. Мне не нравится, когда муж лезет на сторону. Спокойное говорение об утрате веры ничего не значит, слова делаются на пластиковой клавиатуре, а я ногти вырастила вдвое длиннее лунки, ногти стучат, голова переведена в положение рабочий стол, а системная часть выключена, я умею, иначе я сходила бы с ума чаще, а так только по случаю. Цепляться за людей можно. Просить помощи — можно. Бога просить можно. Как иначе выкричать все это? Не романы же писать. В кризисе читайте афоризмы: когда мужчине плохо, он ищет женщину; когда хорошо — еще одну.

Веселое. Печоры с народной кочки.

На раскаленной улице, ведущей к монастырю, тетки торгуют черникой в стаканчиках, головными платочками, некрашеными деревянными ложками, помидорами-собранными-утром, шерстяными носками с орнаментом, пустыми пластиковыми бутылками для святой воды, пр. Ежесекундно проплывают, пробегают и семенят паломники, туристы, православные туристы. (Типология визитеров взята мной у местного экскурсовода по имени Вячеслав.)

Естественная замозоленность неизбежна.

— Эй, ты вчера не перегрелась? — орет в смартфон. — У нас тут <…>

Я не имею удовольствия слышать ответ, но тетка, видимо, поимела очень большое удовольствие и напутственно ржет в трубку:

— <…