По следам кисти — страница 22 из 42

                                              * * *

Старые измены не болят. Открытие подняло меня с постели, я могу двигаться. Уже хорошо. Сейчас, на стадии не-могу-я-больше, муж стал серым облаком. У него пропали черты лица. В моей памяти о нем не осталось ничего осязаемого. Поднявшись выше своей головы еще на полголовы, я перелистала весь альбом: например, я ни разу в жизни не возмутилась убийце моего отца. Убийца сделал нечто безымянное. У меня не было — особенно тогда, в 1983 году, — нейронных цепочек о и на предъявленном уровне зла, и я переживала только утрату, потому что знала, какие бывают утраты; доформулируем: пережить можно только известное. Скажи мне, кто твой друг. Именно. Надо состарить эту измену. Сделать ее прошлой. Известной. Старую измену только вносишь в альбом и удивляешься сходствам. В текущем сюжете меня угнетает каша. Я должна варить ее по утрам, подавать мужу, мыть тарелку, а допрёшь покупать зерно, допрёшь заработав деньги на еду под регулярные насмешки питаемой стороны, полагающей, что разрушится, если перестанет издеваться.

В прошлом веке Нина шла к пристани со мной под руку. Близ кораблика, под восходящим солнцем, Нина забрала руку, догнала его и вступила на трап, напевая марш Мендельсона, с ним. Моя лучшая подруга бестрепетно покусилась на мою страшную любовь на моих глазах. Вопрос: где были все наши аттестаты зрелости, полученные в тот день? Как я попала домой, не потеряв документа? От удара, прилетевшего мне от лучшей подруги, я потеряла память обо всем, кроме солнца. Оно восходило, краснея за нас, над водохранилищем, и кораблик, видимо, елозил по глади, усыпанной громыхающим блеском сверху — да, салют был, точно был, я помню, как звезды ринулись из моих глаз и смешались с небесно-пиротехническими. Утрата Нины, измена Нины, потрясение от Нины — все было громадно и необъяснимо. На уровне боли, куда забросила меня подруга одним движением руки — от меня к нему, — сухая темнота. Странная ярко-серая тьма, из которой не доносилось ни звука. Нина тоже была сирота, так почему ж она сделала мне блицкриговую войнушку, зачем отшпилилась, неверная ламповая тян, назвали бы сейчас — негоднота ты! но до цифровых ошибок молодости было еще сорок лет, а Нина ждать не могла. Первое тело мое уцелело, но в других телах что-то серебристое, черненое, мягко-металлическое завибрировало — навсегда. Нина вырастила из меня музыкальный инструмент, многомануальный орган, изменой нашему богу, выращенному прежними бедами, полный общим сиротством, горем, напитавшем подушки, школой, мальчиками, бутылочкой, в которую мы играли в старших классах, всему конец — но какое движение судьбы, молниеносно надевающей блестящий плащ Фортуны! Но сначала набрякла темная твердь. Цветные ранние небеса над морем прихорошились и выгнулись всей массой космоса в мою сторону — плюнуть звездами бала, выпускного в жизнь, а чтоб поняла быстрее. Но я тогда не поняла. Теперь понимаю. Всего сорок лет дополнительного образования. Саенцид.

Та же тьма с утратой чувства пришла со всех сторон, когда Саша поцеловал почтовую открытку. В институте мы сидели на лекции рядом. Ночью — вместе? значит на лекции — рядом. У нас был нежный звездный час слиянности — и тут он достал открытку до востребования с красивой чернильной подписью Марина и поцеловал подпись. Я еще не знала, что с юного тбилисского детства он думал, что так и надо. Он не прятал своих достижений, а предъявлял их с достоинством правильного победителя. Мужчине приличествует. Я же не знала, что ему приличествовало. Я стала мстительной. Он не сразу погиб, и мы еще пободались, но я запомнила: изменивший — умирает для меня. Если он мужчина, то его достоинства, еще вчера медовые, мигом оползают, и в некрасивую сухую кишку выползня живое уже ничто не засовывается.

Перелистав гербарий взад-вперед, я уловила общие черты растений: на взлете полноты, когда глянцево блестит оранжевый лист и насекомым уже шьют прозрачные крылья эволюции, кругом крылья, и ровно, альтом гудит отреставрированный мотор доходяги-рептилии, доходящей до летающего млекопитающего, — тут и начинается. Бесподобная Вика, позвонившая мне с отчетом о поездке в Вильнюс, где мой муж развернулся уж, он ужо показал ей кузькину мать алкоголизма; женщина обиделась до вагинальной сухости, что он пропил ее прекрасный фотоаппарат, однако ее стремление выйти за него не улетучилось и она мне с тем и позвонила, чтоб я забрала нашего с мужем грудного ребенка и уехала, а она на свободное место выйдет за него замуж. Командировку в Прибалтику они придумали для написания очерка о жизни заключенных-женщин — для правового журнала, куда трудоустроила его я. Он три года рыдал и просил найти ему работу. Чудесно нашла ему работу, он там нашел Вику, а она, с умом раскусив сексуальное начало его природы, вывела, что наконец надо позвонить мне. Юрист и логик, она сказала прямо: ты должна уйти от мужа, я выйду за него, а в новую квартиру я тебе подарю холодильник. Ладно, Вику мы вытурили, но на следующей стадии была Лида. Чистая прелесть: пришла в белой юбке плиссе, аккуратно повесила ее на спинку стула, надела фартучек, разогрела жаркое — у нее все с собой — остатки упаковала в наш холодильник и легла в кровать. Он возлег сверху, и тут пришла я — с ребенком гуляла и вернулась домой. А стены в искрах. Не умея занять себя в минуты чужого секса, я пошла на кухню, пустила воду в раковину, вода шла холодная, шумела, и через ледяные бульбульки воды я услышала: хлопнула входная дверь. Лида свалила. Дальше рассказывать? Спасибо свекрови — муж хотя бы не взлезал на броневичок с плакатом, а наоборот: сын дипломата, он старательно внушал мне, что мне померещилось. Галлюцинации, слепота — он был убедителен. Остальные мужья не расходовали своей фантазии, как мой щедрый лапульчик, и мотивировались сурово, доступно, решительно, без неловкого демонизма любовников: а) мужчине можно в принципе; б) поэту надо в принципе; в) гению все позволено; г) мужчина полигамен и воин: ему надо успеть вбросить семя, пока не убили на войне; д) эволюция что-то подобное в виду и имела; е)…

Если верить в эволюцию, то, видимо, она что-то имела в виду. Но Дарвин умер, не решив эволюционной загадки. Ни естественный отбор, ни половой не предполагают мышления и нравственного чувства, — написал Дарвин своей рукой. Я читала своими глазами. Просил же Дарвин: ученые будущего, разгадайте же, откуда мышление и нравственное чувство. Иначе все эти отборы — сказки. Вопрос не решен, и мои мужья и прочие идут строем, будто все дарвинисты. Вульгарные. Я не могу простить измену, поскольку она атеистична. Она разрушает дом. Она убивает радость и желание. В измене нет Бога. Измена дьяволична. Может, поэтому и не болят старые измены? Выкинула из сюжета — все, заросло. Было бы в измене что-нибудь божественное, может, я поверила бы в «а» или «д», или «е». Божественное светилось бы до сего дня. А эти калеки, составляющие общество? Готовность подсмеяться над пострадавшей стороной, добить, нахамить типа а-вдруг-у-них-любовь, — все лояльничают и обнимают преступника. Поздравляют, словно героя: надо же, вот молодец, вот силен. Общество трупоедов, не опасающихся за свое пищеварение.

                                              * * *

Я думал о реинкарнации — не то и не так. Качество смерти — качество возвращения, это ясно. Может быть, я чую параллельные вселенные, хотя б одну, и при большом распухающем свидетеле мы записываем озарение: все мы здесь и всегда. Мучительна загадка слова здесь, смешно желание попасть обратно в здесь изо здеся. Мы не верим в смысл и могущество смерти, а ведь она оборудована каплями, реками, цунами кайфории. Зачем? Затем. Хорошо смотреть в окно в Центре Москвы воскресным утром: не верится, что люди спят и живы, встанут и выйдут, и по мордасам настучат, и банок набросают, и примутся жениться и рожать по старинке, родовыми путями, повизгивая. Скоро бабы примолкнут, а детям в школах будут рассказывать легенды о библейском указании — чтоб рожала в муках — и как ему веками следовали. Победило чувство юмора, боль отменили, рожают смеясь или хотя бы под наркозом, а вообще, я думаю, рожать не больно, и все от психического заражения.

Изборск и Словенские ключи. Белый лебедь акробатично кувыркается в озере. Все ловили лебедя в объективы, а лебедь нырял, шустро чистил перья и опять нырял, будто утка, коих окрест было премного. Утки к лебедю не лезли, покрякивали на утят, выгибали шеи, жеманно поднимали плечи, показывая цветные подмышки цвета индиго, и я подумал, что все птицы помечены. «Синей краской под крыльями?» Я еще подумал и согласился, что метить уток синей краской было бы нелегко. Зрители решили: порода, ведь явного цветового разделения на самок и селезней, привычного нам в Москве, не наблюдалось. Все были серо-коричневые на первый взгляд, а при взмахах и поворотах вспыхивали изумительными пятнами. Колористической дерзости, потаенной, мощной — на Городищенском озере полно. Сверху суровая монашеская мантия, а сокровенно-утиное весело сверкает на солнце, потягучими движениями крыльев допускаемом в утиную подмышку. На озере тут утки ведут себя как торопливые лебедята. Сказка про гадкого утенка, меняем экспозицию, получаем озерный постмодернизм: в семье прекрасных серых уток, дружно живущих на озере, пополняемом со скоростью 3,5 л/сек водой из регулярно освящаемых источников, имеющих вид водопадов, называемых «Ключи двенадцати апостолов», завелся подкидыш, впоследствии разоблаченный как лебедь, и его выучили хорошим манерам: нырять и чиститься, крутиться и плавать, неожиданно меняя направление, прочь-всякую-царственность — мнимую, конечно — повадки брось, нечего тут породу растворять. Удовлетворенный напутствием, лебеденок вырос настоящей бодрой уткой, а утки, тайком взяв от иностранца все лучшее, навострили лыжи крылья поднимать величаво, до — еще чуть-чуть бы! — соединения за спиной своих могучих крыльев верхушечками, поворотиками. Подмышки не забыть.