По следам кисти — страница 5 из 42

Позвонить ночью в общежитие Литературного института весной 1982 года — это не сейчас по мобильному. В доцифровые времена следовало сначала дозвониться до комендантши (исключительной голосистости тетка-огонь), уговорить ее взойти на шестой этаж и передать студентке, которая предположительно находится в своей комнате, записку с призывом перезвонить руководителю. В сюжете со звонком фантастично все, особенно образ благонравной студентки, которая на пятом курсе ровненько сидит, ну конечно, в своей комнате, предвидя ночной визит коменданта. Вообще-то я собиралась на преферанс и записку получила чудом. Схватила две копейки, в ужасе помчалась на пятый этаж к телефону-автомату напротив лифта: что могло случиться еще? Слово еще здесь означает, что нечто уже случилось. Первый рецензент моей работы, профессор С. Б. Джимбинов, написал, что она отмечена «высокой исследовательской культурой», но второй рецензент даже писать не стал, а сказал кое-что незабываемое, и Сурганову пришлось искать мне третьего рецензента. Согласился профессор В. И. Гусев. Прочитав мое сочинение о воронежце Бунине он, тоже воронежец, густо меня похвалил, и в итоге диплом я, урожденная воронежка, получила.

С трехлетнего возраста я писала остросюжетную прозу и даже переплетала — изолентой, сидя под столом. С первого класса стала я немалый поэт и кропала по три стишка в день. В седьмом поняла, что мне — только в Литературный институт. Узнав, что там есть семинар критики и литературоведения, я ловко решила вопрос маскировки. Невозможно затаиться надежнее, чем в бункере критики. Обсуждать с кем-либо мои поэтические и прозаические художества меня не тянуло. А тут — бомбоубежище. Покидая Воронеж в солидном возрасте семнадцати лет, я даже не думала, что поступить в Литературный институт в 1977 при конкурсе более ста человек на место — это лотерея. Мне было надо. Стишки убраны с глаз долой, а на конкурс отправлены тексты о классике, воронежце Гаврииле Троепольском и его знаменитой повести «Белый Бим Черное ухо». У меня за исследование «Белого Бима» по случаю была первая премия на всесоюзном конкурсе школьников.

Поступила. В семинаре Сурганова по вторникам сходились студенты со всех пяти курсов, поскольку на каждом курсе было всего по три критика-литературоведа. Поэтов и прозаиков брали помногу, а критиков — мало, посему одновременно слушали Всеволода Алексеевича и новобранцы, и пятикурсники. Все вместе мы путешествовали с ним по Подмосковью (чудесные походы описаны во всех мемуарах о Сурганове). Возрастом и бэкграундом семинаристы разнились так, что не всегда один путешественник замечал другого, но забавы снобов меня устраивали; я же прячусь: даже мои однокурсники не знают, чем я занимаюсь в Литинституте. Все годы, пока я усердно делала вид, что готовлюсь к карьере литературоведа, Сурганов столь же усердно меня поощрял. Сейчас я думаю, что Всеволод Алексеевич с первого взгляда понял, что перед ним никакой не критик, а выжидающий, с каким-то духом собирающийся прозаик, и позволил мне жить как хочу. Дипломная работа называлась «Любовь и радость бытия»: цитата из стихотворения Бунина.


На памятном фото схвачена страшная, ослепительная секунда распада вселенной — я прекрасно ее помню, ибо сердце вылетало. Мой руководитель — во втором ряду, среди студентов, а мог бы сидеть в первом, где начальство, ведь он завкафедрой, но стоит во втором. Сурганов со студентами.

Сегодня, тридцать пять лет спустя, я знаю, о чем думают взрослые в день вручения дипломов детям, ибо и сама теперь преподаю7. Я не хожу на выпускные, не напутствую, уклоняюсь от фотографирования. Всегда помню тот день.

Выпадать из добрых рук Всеволода Алексеевича было легко всем его питомцам, ибо он пестовал своих семинаристов как никто, а мы, по простоте душевной, не понимали, как нам повезло. Сурганов воспитывал своих разношерстных надежно, будто готовил альпинистов к восхождению. На семинарах — как на биваке, но с учетом, скажем так, невыносимо яркой индивидуальности каждого, включавшей и талант, и гонор. В качестве бивачного снаряжения в мозги нам была вложена инструкция: «Если после нашего института вы попадете в газету, найдите в себе мужество не позже чем через два года уйти оттуда: руки отшибет». Журналистика в нашем институте считалась словом бранным, а наш завкафедрой советской литературы не сдерживал себя, когда хотел сказать то, что хотел, и выражения выбирал прицельно.

Однажды я между делом узнала о существовании редакторов и даже цензоров. Катастрофа. Я из музыкальной семьи, выращена на Бахе, свободный человек, добровольно спрятавшийся в критику, а тут вот оно что, оказывается. И я твердо решила ничего не писать вообще, пока в стране не отменят цензуру. Мой природный максимализм, похоже, доведен до предела тоже Сургановым. Он разбирался в понятии внутренняя свобода: у кого была — берег. У кого не было — пытался взрастить. Ни деклараций, ни указаний, только дружелюбие — везде: в аудитории, в походах по лесам, в беседах на овощной базе. Один из родоначальников авторской песни в СССР, Сурганов во всем исповедовал особую общебардовскую религию, неслышно творя свою молитву о личности, о человеке. Он творил ее везде, даже на овощной базе, не смейтесь. Тут у меня недобор острый. Базу я повторила бы. Нас направляли помочь рабочим, а преподавателей отряжали в порядке дежурства. Осталась мизансцена: овощные горы, сумерки, холод и водка, студенты болтают о великом, Сурганов слушает, говорит — и никогда не посмеивается над нами. Мы же люди. Мы отделили картошку от уже не-картошки, перебрали морковку, замерзли, послали гонца в гастроном на Хорошевском шоссе, греемся под чутким оком преподавателя. На базе пахнет забористо, с понятной кислинкой. Я пишу об этой старой базе, чтобы узнать, о чем я теперь, в другом веке, подумаю в связи. И внезапно понимаю, что никакой прикостерковой гитары не было даже в походах по подмосковным лесам. Сурганов обладал — я теперь понимаю — строгим вкусом: если гуляем, то дышим и беседуем, и никакой гитары; всегда был с нами серьезен и добр, но никогда не фамильярен, не ироничен. И всегда дистанция.

Мои коллеги по кафедре сейчас удивляются: почему я тетешкаю своих дипломников, как собственных детей? Видимо, обаяние мягкой манеры Сурганова, предполагающей прямое высказывание, без интеллигентской фиги в кармане и конструкций типа ну мы же с вами понимаем — мне и запомнилось как эталонное в деле воспитания в студентах внутренней свободы. Я делаю то, чему научилась у него.

Аккурат через год после института я попала в газету, и не на два года, попущенных Сургановым, а на одиннадцать лет. Мне феерически везло на людей. Потом на радио, еще на пятнадцать. Обошлось без уступок и моральных травм: оказалось, Сурганов сумел научить меня журналистике. Возможно, я привыкла радоваться людям. Как он. Я много лет успешно скрывалась от себя-прозаика в журналистике, как раньше пряталась от себя-поэта в семинаре у Сурганова, но мне было не страшно. О Всеволоде Алексеевиче следует писать большую книгу как о чуде и герое времени. Цветы, конечно, запоздалые, но необходимые: ведь если в невыносимый день июня, когда мы уходили из Литинститута, мне не пришло в голову осыпать Сурганова розами, значит, хилая клетка мозга, управляющая благодарностью, еще не была активирована. Сурганова как роскошь я тогда не понимала. Юнцы все хорошее воспринимают как данность, и день моей защиты — 15 апреля 1982 года — образец.

…Я не могла говорить, встала, подошла к трибуне — и не поднялась на трибуну. Сказала одну фразу: «Мой диплом посвящен поэзии Ивана Алексеевича Бунина». И вернулась на место. Наш энергичный физрук и фотограф И. К. Чирков даже не успел запечатлеть, как я выступаю. И тогда за меня все сделал Всеволод Алексеевич. Он сам посвятил собравшихся в суть моих открытий: характер связи между звуком и смыслом. Он сам прочитал обе рецензии. Потом высказался как научный руководитель. Из его слов я уловила, что выпускница (то есть я) крайне самостоятельная особа, и нужно выпустить ее отсюда в текущем году. И что диплом Черниковой о Бунине содержит находки, достойные внимания специалистов.

Хоть на минуту вернуться бы в Литературный институт на собственную защиту и переиграть роль по-человечески. Я ведь, кажется, ничего не подарила Сурганову. Не помню, успела ли я сказать ему спасибо. Дальше-то — помню. Прыгнула в поезд и — в Воронеж на свадьбу к лучшей подруге, которая пригласила меня быть свидетелем в загсе: она, ухмыляясь, выходила замуж за мою безответную школьную любовь по имени Игорь. В том самом Воронеже, где родился мой обожаемый Бунин, на девяносто лет раньше меня, на соседней улице. Он на Большой Дворянской, я на Малой. Диплом о поэзии первого русского нобелиата по литературе, эмигранта, мне разрешил написать завкафедрой советской литературы в советское время, что немыслимо, и чуть не сам его за меня защитил, — как же мне сказать учителю спасибо? И вдруг…

В июле 2017 года (сорок лет моему поступлению в Литинститут) в теплом голубом бассейне во дворике виллы на берегу Черного моря одновременно оказались: а) профессор Литературного института В. П. Смирнов; б) доктор филологических наук Александр Люсый; в) лауреат премии «Большая книга» Павел Басинский. И я. В год 90-летия со дня рождения Сурганова. Представьте: за тридевять земель от Москвы, в командировке, в момент обдумывания текста, который вы сейчас читаете, ныряю в бассейн, и вдруг туда же ныряют три крупных литератора, независимо друг от друга вышедшие поутру каждый из своих апартаментов. Я думаю о моем учителе — и вдруг откуда ни возьмись выходит весь наличный состав судьбы: строго те люди, с которыми можно поговорить о Сурганове. Первый из названных, лауреат Всероссийской литературной премии имени И. А. Бунина (2000), всю жизнь работающий в Литинституте В. П. Смирнов, был тем рецензентом, от оценки которого Сурганову пришлось спасать мой диплом о Бунине в апреле 1982 года. Второй участник встречи в бассейне, Люсый, ныне доктор филологических наук, критик и культуролог, окончил семинар В. А. Сурганова в 1985 году. Третий окончил в 1986 году, и этого третьего, Басинского, по его словам, именно Сурганов заставил в свое время защитить диссертацию, и ныне взрослый Басинский сказал мне в бассейне, что пожизненно благодарен Сурганову за нажим на Басинского юного.