— Да, — Георгий опустил голову, — удивил ты меня.
— А я вот, представь, не удивляюсь. Мне с людской добротой встречаться не впервые. Емельяныч рассуждает просто: он старик, помирать пора, если даже до суда дело дойдет, судьи его пожалеют, что с него взять? А ты молодой, тебе жить да жить. Хотя в деревне его никто не ждет, а здесь он прижился, все его знают, помрет, так хоть будет кому похоронить… — Звягин вздохнул. — Так что, Свиридов, можно было бы при желании если и не совсем прикрыть это похабное дело, то подать его в надлежащем виде, и отделался бы ты легким испугом. Только я не пойду на это… хоть ты и говоришь, что все понял.
— А ты как будто в мое понимание не веришь, а?
— Да не в том дело, Георгий. Может, и понял… А ты думаешь, раз понял, то сразу и новая жизнь у тебя начнется? Так не бывает.
— Почему не бывает?
— Потому что так уж человек устроен, — усталым, скучным голосом сказал Звягин. — Из себя не выскочишь. Ты тридцать шесть лет прожил, а теперь хочешь одним махом перечеркнуть их, с чистого листа начать? Да ведь каждый прожитый год клеймо на тебе поставил. Куда же ты самого себя, полжизни прожившего, денешь?
— Что ж, по-твоему, таким и помру? — усмехнулся Георгий.
— Таким не таким, а только ломать себя — работа тяжелая. Может, самая тяжелая на свете. А у тебя в этой работе навыка никакого.
— Как уверенно ты судишь обо мне, Звягин… А ведь почти не знаешь меня.
— Я дела твои знаю.
— Не все опять же.
— А все и не обязательно. Одного твоего вчерашнего дела хватает с лихвой, чтобы судить, что ты за человек. Это, знаешь, как зеркало, в котором маленькой бородавки не спрячешь.
Говорил Звягин трудно, сорванный его голос временами понижался до едва разборчивого шепота.
— Где это так прохватило тебя? — спросил Георгий.
Звягин с недоумением взглянул на него, будто спрашивал: о том ли сейчас говорить надо?
— Скверно ты выглядишь, Женя.
Звягин, нахмурившись, поднялся.
— Ладно, жалельщик, поехали.
— Да ты не злись, — примирительно сказал Георгий.
— Хватит! — отрезал Звягин и пошел к лодке. Прежде чем завести мотор, официальным тоном сказал: — В лагерь заедем на десять минут. Передашь кому-нибудь командование, скажешь, чтобы все ехали в Дьяково, заберешь вещи, и сразу тронемся. Поедешь в моей лодке.
— Ясно, товарищ капитан, — сказал Георгий.
20
Звягин долго возился с большим висячим замком, наконец открыл тяжелую, окованную железом дверь, включил свет и посторонился, пропуская Георгия.
— Заходи.
Георгий вошел, оглядел тесную сырую каморку с зарешеченным окном.
— Все ясно, товарищ капитан. Решетка на месте, койка жесткая, одеяло, как и положено, серое, тощее, арестантское. А крысы есть?
— Крыс нет, — спокойно ответил Звягин.
— Какая же это тюрьма без крыс? В кого же я ботинками швырять буду?
— Ужин тебе принесут, — сказал Звягин, будто не слыша ерничания Георгия. — Вода в бачке. Если понадобится по нужде, позвонишь, — он показал на кнопку звонка.
— А покурить оставишь?
Звягин молча выложил начатую пачку «Беломора».
— Свои кровные даешь, гражданин начальник. А по реестру зэкам курево разве не положено?
Звягин устало посмотрел на него, качнул головой.
— Лучше помолчал бы, Свиридов.
— Это почему же? По уставу не положено говорить?
Звягин молча повернулся и вышел, с силой вдвинул дверь в ободверины, лязгнул замком.
Георгий постоял посреди камеры, прислушался. Первая минута неволи никаких особых ощущений не принесла. Так же шумел за стенами ветер, та же густая, насыщенная влагой и холодом тьма стелилась за окном. Вот только окно было «не то». Закрытое частой решеткой, сваренной из толстых ребристых прутьев, — из такого железа делают могильные ограды, — оно, казалось, командовало: «Стой!» «Ладно, — усмехнулся Георгий, — будем стоять, сидеть, ходить. Четыре шага вдоль, три поперек, пять по диагонали. Это потом. А пока надо полежать».
Он закурил, прилег на узкую койку. Однако не хуже, чем в палатке. Одно только неудобство — никуда не выйдешь. А куда ему идти?
Через час дежурный милиционер, хмурый человек лет пятидесяти с большим грубым лицом, принес ужин — чуть теплую котлету с непроваренными макаронами и стакан жидкого чая. Пока Георгий ел, милиционер сидел на корточках у порога, большая рыжая кобура с пистолетом явно мешала ему, и Георгий, улыбаясь, посоветовал:
— Да ты отстегни.
Милиционер равнодушно глянул на него из-под тяжелых, припухлых век и промолчал.
— Что-то я прежде не видел тебя здесь, — снова попытался разговорить его Георгий. — Недавно в наших краях?
— Не видали, а тыкаете, — спокойно уколол его милиционер.
— Ну… извините, — смешался Георгий.
— Все вы такие.
— Кто все?
— Начальники. Привыкли тыкать. Теперь отвыкать придется, — внушительно сказал милиционер. — Тут вы уже никому не начальник.
Он забрал посуду и ушел. Георгий выкурил папиросу, лег, отвернулся лицом к стене и скоро заснул.
И снова был тот тяжкий, страшный сон… Из крохотного круглого пространства, вырванного из огромной тьмы узким пламенем свечи, тянула к нему руки Ольга, что-то говорила, но он не слышал, и как ни пытался подойти поближе, ноги не повиновались ему.
Проснулся он от собственного крика.
Черная, страшная тьма была вокруг него. Страх заставил его вскочить с постели, он судорожно выбросил перед собой сжатые кулаки, — ему казалось, что из тьмы вот-вот кто-то бросится на него. Георгий не сразу понял, где он, и наконец сообразил, что надо найти выключатель рядом с дверью и зажечь свет. Но в какой стороне должна быть дверь, он не мог понять и, предостерегающе раскрыв ладони, осторожно шагнул наугад, тут же наткнулся на стену и охнул от боли в правой руке. Видимо, во сне он ударил кулаком в стену — пальцы были липкими от крови. Шаря по стене левой рукой, он добрел до двери, опрокинул по пути табурет, нащупал выключатель, с радостью щелкнул. Свет не зажегся. Он яростно щелкнул выключателем еще несколько раз и наконец сообразил, что свет в Дьякове отключают в двенадцать, а сейчас, видимо, глубокая ночь. Вспомнив о звонке, он нашарил и его, вдавил запястьем кнопку, прислушался. Все так же черно и тихо, только ветер гудел, задевая за углы дома и печную трубу. Ну да, все правильно, тупо сообразил он, света нет, звонок не работает, — и яростно заколотил в дверь ногами, пока не послышался сонный, равнодушный голос дежурного:
— Иду, иду…
Дверь после долгих железных грохотов открылась, свет керосинового фонаря больно ударил в глаза.
— Почему шумите, задержанный? — угрюмо спросил дежурный.
— Дайте фонарь, я не могу в темноте! — громко сказал Георгий.
— Не положено.
— Что значит не положено?! — истерично закричал Георгий. — Люди вы или звери? Я не могу спать в темноте, я болен, понимаете? Болен!
— Тихо, — внушительно сказал дежурный, внимательно оглядел Георгия, задержался взглядом на его окровавленной руке и добавил: — Фонаря у меня больше нет, а свечку могу принести.
— Давайте свечку.
И снова дежурный лязгал железом, запирая камеру, много долгих черных минут ходил где-то и опять ужасающе долго отпирал дверь.
— Вот.
Он поставил фонарь на пол, поднял табурет, зажег свечку и укрепил ее на перевернутом блюдце.
— Давайте перевяжу, — сказал он, вытаскивая бинт и пузырек с йодом.
Георгий протянул ему руку, милиционер довольно быстро и ловко, что было неожиданно при его толстых пальцах, перевязал руку.
— Во сне, что ли? — спросил он.
Георгий неожиданно для себя торопливо заговорил:
— Да, жена приснилась, мертвая, она десять лет назад умерла, здесь, в этих местах, на Шельме.
— Знаю, — кивнул милиционер. — Русакова.
— Откуда знаете? — опешил Георгий.
— Ее все тут знают, — сказал милиционер об Ольге как о живой.
Он взял фонарь, собираясь уходить, и Георгий, страшась одиночества, заискивающе попросил:
— Посидите со мной.
— Нельзя, — тут же отозвался милиционер, словно ждал его просьбы. — Служба. Пост у меня.
— Я понимаю, — пробормотал Георгий. — Спасибо за перевязку. Как вас зовут?
— Мосягин Василий Михайлович.
Ушел Мосягин. Георгий сел на койку, смотрел не мигая на пламя свечи. Не было еще и двух, и он не знал, как дотянуть до утра. А сколько еще таких бессонных ночей предстоит ему? Сколько раз еще будет сниться ему Ольга — живая, умирающая, мертвая? И как вообще теперь жить с этим знанием, что именно он виновник ее гибели? Ну, допустим, посадят его, дадут год, три, пусть даже пять, — хотя пять вряд ли, пугает Звягин, — отсидит, выйдет, сорок лет ему будет, а жить-то еще сколько… Зачем? А если — не жить?
Нет, не жить нельзя было, это он знал. Что кончают с собой люди слабые духом — вранье. Для этого-то как раз нужно большое мужество… Как и для того, чтобы начать новую жизнь. Прав, кругом прав Звягин: ломать себя — работа тяжелая, а навыка в ней никакого. Ведь все годы жил от утра до вечера, «день да ночь — сутки прочь», а стоило заглянуть чуть подальше, что-то наметить на год-два вперед — все не так шло, ничто из задуманного не исполнялось. Но почему, почему, почему?! Ведь у других как-то получается… Вон Кент, — опять он! — ведь умеет как-то все наперед рассчитывать. Задумал — сделал. И всегда, видно, знает, что по силам ему, что нет, — иначе чем объяснить, что у него никогда не было неудач? Или не так все просто и у него? Может, прав Звягин и в том — надо вовремя осознать свой потолок? А если время упущено? А если потолок такой, что стоя не войдешь, на четвереньках не влезешь, только ползком? Зачем он нужен, такой потолок? Значит, рваться вверх, вперед, как можно выше, не считаясь ни с чем? Ну вот, ты и рвался, и все равно ничего, даже меньше, чем ничего, хуже, чем ничего, — мертвая Ольга, груз нечистой совести, пьянство, ночные кошмары… А где выход, где?! И жить нельзя, и не жить нельзя. Если бы тогда, десять лет назад, у него хватило духу пустить себе пулю в лоб! Что удержало его? А впрочем, насколько все это было серьезно? Не играл ли он — перед собой, перед Колей, — расстреливая скалу, перед Ольгой, уже закопанной в землю? Не было ли желания хоть как-то оправдаться попыткой самоубийства, точнее — только намеком на попытку? Оправдаться? Перед кем? Разве тогда его кто-нибудь обвинял в смерти Оль