Пришел дежурный милиционер с рюкзаком Георгия. Лариса помогла ему одеться, заставила надеть два свитера, застегнула плащ. Он неловко погладил забинтованной рукой ее плечо и хотел было взять рюкзак, но Лариса отвела его руку.
— Нет, тебе нельзя, я сама донесу. И вообще тебе теперь долго никаких тяжестей нельзя будет носить.
— На инвалидность переходить, что ли?
— Все может быть, — невесело сказала Лариса.
— А ты так уверена, что у меня язва?
— Я же все-таки врач, Жора, и не совсем никудышный.
Права оказалась Лариса. Еле довезли они Георгия до Бугара. У причала уже ждала их санитарная машина — перед отъездом Звягин предупредил по рации, — Георгий смутно помнил, что его несли куда-то, везли, и снова несли, и что-то делали с его огромным, тяжелым телом, наполненным жидкой огненной болью.
Когда он пришел в себя, его тело уменьшилось почти до прежнего объема, но было таким же тяжелым и непослушным. Оно, тело, состояло из плотного, одеревеневшего живота, пропитанного неострой, слабо пульсирующей болью, из рук, отдельно лежавших поверх одеяла сбоку, туго забинтованных в предплечьях и привязанных резиновыми трубками к двум стеклянным баллонам с прозрачной жидкостью, — и оглушительной жажды. От жажды звенело в ушах, ломило в глазах и затылке, онемели пальцы на ногах. Казалось, недавняя боль выжгла всю влагу из его тела.
— Пить!
Он хотел сказать громко, но большой шершавый ком языка едва повернулся во рту и раздалось невнятное мычание. Через несколько секунд сбоку выкатилось маленькое, узкое лицо неопределенно-зрелого возраста, сказало с удручающей убежденностью:
— Пить тебе нельзя, голубчик, а губы сейчас смочим.
И не успела она закончить, а губы Георгия уже ощущали упоительную влажность чего-то кислого, ароматного, и все его жаждущее тело мгновенно напряглось в болезненно-радостном ожидании. Но влагу тут же — так ему казалось — отняли, и он угрожающе-злобно прохрипел, зная, что пить не дадут:
— Воды дайте!
— Нельзя, — тихо, равнодушно-ласково сказал уже невидимый голос.
Через несколько минут он заснул. Ему снилась вода. Много воды. Тяжелая, холодная, чистейшая вода Шельмы быстро катилась мимо него, стоящего на берегу, и он с наслаждением думал о том, как сейчас нагнется и будет пить — долго и много. И он стал нагибаться, но никак не мог дотянуться до воды. Она была совсем близко, всего в двух-трех сантиметрах от его губ, но достать до нее почему-то было нельзя. И Георгий в бешенстве грозил кому-то кулаком и плакал от отчаяния и жажды.
Потом он открыл глаза и увидел солнце на стене и на потолке, на никелированных зажимах капельниц, очень удивился этому — сроду в такую пору солнца на Бугаре не бывало — и услышал голос, показавшийся знакомым:
— Ну как дела, геолог?
Георгий повернул голову и увидел Линкольна Валерьяновича Вахрушева. Тот явно не узнавал его. Да и немудрено — десять лет прошло с их встречи.
Очень изменился Вахрушев за эти годы. Красивое лицо обрюзгло, увесисто набрякли мешки под большими глазами, борода, когда-то, как помнил Георгий, смоляная, густо побита сединой, и весь он стал толстый, рыхлый, дышал звучно, с хрипотцой.
— Как дела, больной? — нетерпеливо переспросил Вахрушев, откидывая одеяло и небрежно щупая живот.
Георгий охнул.
— Больно? — равнодушно спросил Вахрушев. — Терпи, будет еще больнее.
— Все время пить просит, — пожаловалась узколицая сестра.
— Все просят. Терпи, геолог, пить потом будешь. Тебе крупно повезло. Считай, что второй раз на свет родился. Еще бы два-три часа — и все, можно в святцы за упокой записывать. Благодари бога и Звягина, что домчал тебя.
— И вас, доктор, — по обязанности выдавил из себя Георгий.
— Ну да, и меня, конечно, — равнодушно согласился Вахрушев, вставая. — Ладно, лежи дальше. А пить не проси. Как можно будет, сами дадим.
Четверо суток пролежал Георгий в отделении реанимации, в одиночной палате с множеством приборов, предназначенных, как он понимал, сохранить ему жизнь, но ему казалось, что его тело всего лишь третьестепенный придаток к этой мешанине из никеля, хрома, стекла, резины, к желтому по ночам прямоугольнику смотрового окна, в котором недреманно мелькала голова дежурной сестры в жестком, накрахмаленном колпаке. И порой просто не верилось, что всего какой-нибудь десяток часов назад его тело было точно таким же, как у всех людей, что оно свободно перемещалось в пространстве, не задумываясь о том, как это сделать и что может последовать за каждым движением. А теперь оно, его тело, унизительно беспомощное, совершенно голое, обритое, лежало на каком-то жестком помосте и при малейшей попытке двинуться отзывалось болью, и тотчас какая-нибудь из трубок, присоединенных к нему, словно приказывала: «Тихо. Лежать. Не двигаться». Но оказалось, что и не двигаться нельзя, — приходил Вахрушев и сердито приказывал поворачиваться на бок, кашлять, иначе неминуемо начнется застой в легких и пневмония. Георгий поворачивался, кашлял, что-то со страшным огненным плеском взрывалось внутри, он почти терял сознание от боли, а Вахрушев, жестко глядя на него из-под тяжелых, припухших век, грубо командовал:
— Еще кашляй! Еще! Кашляй, геолог, иначе тебя никакое чудо не спасет!
И Георгий кашлял и, когда Вахрушев наконец уходил, блаженно вытягивался в мертвой неподвижности… Но и неподвижность избавляла от боли лишь на какие-то часы — или минуты? — когда ему делали уколы. Он никак не мог определить, сколько продолжалось это безболезненное блаженство. Время было во всем, что окружало его, — в капельницах, дренажных трубках, катетере, а прежде всего в боли, пропитавшей все его тело, это время не с чем было сравнить, особенно в ночные часы, и потому оно ускользало от Георгия. Потом, когда он узнал, что пробыл в реанимации всего лишь четверо суток, ему хотелось сказать: «Какая наглая ложь…» Но суток действительно было всего лишь четверо, и в последние, четвертые, Георгий уже начал понимать, что все самое страшное позади, что он не только жив и будет жить дальше, но и будет двигаться, сидеть, ходить, как все люди, а главное, прекратится — уже прекращалось — нестерпимое ожидание сладко-болезненного обезболивающего укола…
Когда Георгия перевели в общую палату, он спросил:
— А дальше что?
— Дальше? — не понял Вахрушев. — Недельки через две выпишем, и отправишься восвояси, в Белокаменную.
— А с работой как?
— Ну, об этом еще рано говорить, — буркнул Вахрушев. — Поправляйся.
— Покурить бы, а? — попросил Георгий, зная, что это бесполезно.
— Ну, об этом и думать забудь. Про сейчас уж и не говорю, вообще нельзя. И пить тоже, разумеется.
— Непьющий я.
— Да ну? — удивился Вахрушев. — Редкий случай в геологической практике… Тогда тебе полегче будет. А то, знаешь, отвыкать от всего сразу сложно.
Через три дня заявился Звягин. Смущенно громыхая каблуками новых, чистых сапог, он протискивался между койками, придерживая халат, наброшенный на топорщившийся новым золотом погонов китель с двумя наградными планками. Был он чисто выбрит, резко благоухал «Шипром».
— Ты ко мне как на свидание с любимой женщиной, — пошутил Георгий, вяло пожимая ему руку.
Звягин как будто смутился, проворчал:
— Да ладно тебе… Вот, супружница моя тебе прислала. — Он сунул в тумбочку свертки. — Пироги, рыба, еще чего-то.
— Спасибо. — Георгий чуть помедлил — не хотелось огорчать Звягина, — но все-таки сказал: — Только вряд ли мне это можно. Я теперь, Женя, кашками да диетическими творожками питаюсь. Только что слюнявчиком не подвязываюсь…
— Лариса мне говорила, да и здесь предупредили, — хмуро отозвался Звягин и, понизив голос, добавил: — Отдашь кому-нибудь… Ну как ты?
— Да вот, — шевельнул рукой Георгий, — лежу, как видишь. Больше пока ни на что не годен.
— Не ходишь еще, что ли?
— Да нет, хожу помаленьку. Говорят, надо, а то спайки будут.
— Перепугал ты нас с Ларисой, — сказал Звягин. — Думали, не довезем.
— А я вот ни о чем не думал. Или так теперь кажется, что ли?
— Да какое там думать? — удивился Звягин. — Ты же почти все время без сознания был.
— Разве? А мне иногда кажется, что я многое помню. Где ехали и что снег шел… Шел снег?
— Шел. А что еще помнишь?
— Вроде останавливались где-то. Я еще подумал — мотор у тебя сломался.
— Я бензин доливал. Если бы мотор сломался, вряд ли мы сейчас говорили с тобой.
— Да мне уж Вахрушев говорил: опоздай ты немного — и конец мне. Выходит, опять я твой должник.
— А почему опять? — улыбнулся Звягин.
— Из-за Ольги… Почему-то я чувствую, что и тут я… виноват, что ли, перед тобой. И за смерть ее, и что так долго не ехал к ней, и за могилой не я, а ты смотрел, и вообще… что раньше не понял, что к чему. Правильно ты тогда говорил — надо было судить меня за нее. Ну да ладно, что старое ворошить. Ты лучше скажи, что дальше со мной будет. Дней через десять выпишут.
— Ну, что будет… — Звягин помолчал. — Домой поедешь, наверно, не знаю я, какие у тебя планы.
— А суд? — почему-то не удивился Георгий.
— Суда не будет, — как будто нехотя сказал Звягин.
— Это почему же?
— Да куда тебя судить? Тебе же как минимум на год инвалидность дадут.
— Да что ты… — Георгий усмехнулся. — А я и не знал. Значит, только поэтому ты и решил прекратить дело?
— Ну, во-первых, это не я решал.
— А кто?
— Прокурор. Я ему все, как было, выложил.
— Все?
— Да, — твердо сказал Звягин. — В тот же день, как привез тебя.
— В тот же день? — не поверил Георгий. — Ты же меня вечером привез.
— Ну и что? Я домой к нему ходил и ночевал у него. Мы же давно знакомы. А утром я сюда заходил, узнавал о тебе и Ларису забрал.
— Она что, здесь ночевала?
— Ну да, всю ночь сидела. И уезжать не хотела, я уговорил.
— И что же прокурор сказал?
— Сначала ничего, обещал подумать. Потом здесь с Брагиным разговаривал, с Вахрушевым, прилетал в Дьяково, расспрашивал Емельяныча, Синькова. Ну… и решили дела не заводить. Продукты почти все на склад вернули, недосчитались на сорок рублей с чем-то, я отдал Синькову. Так что т