По собственному желанию — страница 72 из 94

Даже на традиционном банкете после защиты Кент вел себя как на обычной попойке и, когда все разошлись, с облегчением выдохнул:

— Ну, наконец-то…

— Шибко переработал, что ли? — язвительно осведомилась Софья. — Двух слов приличных не сказал.

— Вот те на! — развеселился Кент. — А что такое неприличное я говорил?

— Поблагодарить-то надо было людей!

— За что? — продолжал дурачиться Кент. — Вот уж кто действительно не переработал. Проглядели диссертацию краем уха, половины не поняли, задали по паре глуповатых вопросов, хорошо попили-поели — ба-альшущая работа!

— Жаль, не прокатили тебя…

— Ну, и расписались бы в собственной глупости — и только.

— Ох, Кент, нарвешься ты когда-нибудь… с такой философией.

— А какая такая философия? Не равняться на дураков?

— Ты думаешь, те двое, что положили тебе черные шары, дураки?

— Нешто умные? Чего они тогда не выступили в открытую?

— Потому и не выступили, что не дураки.

— Значит, подлецы.

— Ну вот, еще один ярлык!

— А как их еще назвать? Они же в научных работниках числятся. Научных! А элементарная порядочность для всякого ученого — прежде всего предельно корректное отношение к истине, разве нет? Я не прошу их любить меня. Но моя работа — это или истина, или ложь, или смесь того и другого. Если видишь хоть крупицу лжи, обязан объявить об этом. Они не объявили, значит не увидели и положили черные шары из-за личной неприязни ко мне. Но это они могли выказать другим способом, в другом месте и в другое время…

Кент, посмеиваясь, еще минут пять разглагольствовал в том же духе и наконец серьезно сказал:

— Ладно, Софьюшка, все это печки-лавочки. Я не хуже тебя понимаю, что жить, руководствуясь какими-то абсолютными категориями, и сложно, и трудно, и, может быть, не всегда благоразумно. Но что делать, если я так устроен? Может быть, это запоздалый юношеский максимализм? Тогда это пройдет, я постарею, обещаю тебе, — смеясь, закончил он.

Через полгода защитилась и Софья, — можно сказать, что и с триумфом. Куликов уже через неделю вызвал ее и сказал:

— Ну вот, остепенилась — теперь изволь садиться в мое кресло.

— Да вы что, Василий Борисович?!

— А то, — спокойно пояснил Куликов, — что второго инфаркта я точно не перенесу, а сидя здесь, я его скоренько заработаю, это мне доктора пообещали довольно уверенно… Укатали сивку крутые горки. Пожить еще хочется, внуков понянчить. А ты кандидатура самая подходящая. И с работой моей знакома, и титул соответственный, и с людьми ладить умеешь. Молода, правда, но это, как известно, недостаток временный. Давай еще с месячишко в одной упряжке походим, а потом и прощальные речи говорить пора.

— Страшновато, Василий Борисович, — призналась Софья.

— Ну, это само собой, — согласился Куликов. — Нормальное человеческое ощущение. Это только такие толстокожие, как твой вундеркинд, ничего не боятся.

— А кого же вместо меня? — с опаской спросила Софья.

— Русакова, естественно, — ответил не задумываясь Куликов. — У тебя есть другие кандидатуры?

— Нет.

— Трудновато тебе с ним придется, я думаю, но вы люди свои, сговоритесь.

Если бы только трудновато… Кент, получив отдел, недели две вел себя «прилично», почти не вмешиваясь в дела других лабораторий. А потом закусил удила. За несколько дней объявил чуть ли не десяток выговоров, срезал несколько премий и — вовсе уж дело неслыханное — поставил вопрос о снятии Никитиной, руководившей группой подготовки данных.

Софья и сама знала, что Никитина баба вздорная и неумная, ее прислали в отдел, когда каждый человек был на счету, туманно порекомендовав дать ей не слишком сложную «руководящую» работу. Только потом Софья догадалась, что означала эта рекомендация: Никитина была родственницей какого-то высокопоставленного городского начальства. Работа действительно была не слишком сложная, и Никитина в общем-то справлялась с ней, но все в ее группе шло с каким-то надрывом, громогласными, не относящимися к делу восклицаниями, бесконечными жалобами на всех и вся по любому, самому ничтожному поводу. И давно уже всем это надоело, но помалкивали. Зачем связываться? Кент связался. За неделю он объявил Никитиной два выговора, позаботившись о том, чтобы формулировки выглядели безукоризненно. Но кому же не известно, что выговоров в современном научно-производственном — да и любом другом — хозяйстве можно при желании объявить сколько угодно? Никитина три дня ходила, скептически поджав губы, на пятый у нее появилось слегка недоуменное выражение, а на седьмой, после второго выговора, она пожаловала к Софье. Долго ходила вокруг да около, Софья всячески делала вид, что не понимает, в чем дело, и наконец спросила напрямик:

— Чего вы хотите?

И надменная Никитина вдруг расплакалась:

— Софья Александровна, я не знаю! Он же ненавидит меня!

— Кто? — попыталась изумиться Софья.

— Русаков!

— Ну, знаете ли…

— Я же вижу, как он на меня смотрит! — взахлёб говорила Никитина, размазывая тушь по лицу.

Софье очень хотелось сказать, что взгляд вещь нематериальная и, во всяком случае, документально не фиксируемая, так что и разговаривать всерьез об этом не пристало. Никитина, все больше повышая и без того громкий, резкий голос, уже почти диктовала:

— Но я не позволю третировать себя! Я найду защиту! Я столько лет проработала без единого замечания, посмотрите мою трудовую книжку — там одни благодарности! Он же в сыновья мне годится! — несуразно взвизгнула Никитина, явно готовясь закатить истерику, и Софья торопливо пообещала, что поговорит с Иннокентием Дмитриевичем.

В тот же день она спросила его:

— Чего ты хочешь от Никитиной?

— Чтобы она ушла, — спокойно ответил Кент, не удивившись ее вопросу.

— Даже так… Куда?

— Не знаю.

— А кто должен знать?

— В первую очередь те, кто ставил ее на это место.

— Значит, и я тоже…

— Видимо, так, — подтвердил Кент.

— А что тебя не устраивает в ней?

— Сущие пустяки. Ее голос.

Издевался он над ней, что ли?

— А почему не прическа?

— На ее прическу мне наплевать, пусть хоть наголо острижется.

— А при чем ее голос?

— При том, что я по меньшей мере четыре раза в день прохожу мимо перфораторной и каждый раз слышу его, несмотря на шум машин и то, что дверь обита чуть ли не метровым слоем войлока.

— Чем же она виновата, что у нее такой голос? — не совсем искренне сказала Софья.

— Ничем. Просто у руководителя, если он не стивидор, не должно быть такого голоса, даже если в его подчинении всего один человек.

— Какой стивидор? — озадаченно спросила Софья.

— Стивидор — бригадир портовых грузчиков, — пояснил Кент. — Он может орать свои «вира» и «майна», как ему заблагорассудится, и чем громче, тем лучше. Но Никитина орать права не имеет. У нее в подчинении двадцать семь человек с нормальным слухом.

— Та-ак… И ты считаешь, что этого достаточно, чтобы она ушла?

— Вполне. Не считая того, что у нее нет никаких других данных, чтобы руководить людьми. Ни сверхглубокого знания своей работы, ни элементарного уважения к людям.

— А у тебя уважения к людям много? — вырвалось у Софьи.

— Я никогда ни на кого не кричу, — холодно отозвался Кент. — И не желаю, чтобы в моем отделе кто-то кричал. Даже если это чья-то именитая родственница.

— А ты говорил с ней об этом?

— Да. Она сказала, что говорила так всю жизнь и не видит причины говорить по-другому. Причем объяснила это совершенно нормальным человеческим голосом, из чего я заключил, что она может разговаривать так со всеми. Может, но не хочет.

— Кент, — сказала Софья, — зачем ты все это затеял? Ты же знаешь, что ее нельзя да и не за что увольнять. А сама она не уйдет. И разговаривать она будет как прежде. Зачем эта лишняя нервотрепка?

— А затем, что я намерен установить в своем отделе такие порядки, какие считаю нужными для нормальной работы. А это значит, что рано или поздно, но все будут говорить не повышая голоса, каждый будет четко знать свои обязанности и беспрекословно выполнять их, не будет ни бесконечных перекуров, ни опозданий. Со временем я намерен добиться даже того, чтобы каждый начальник мог засучив рукава исполнить не только любую работу своего подчиненного, но кое-что и сверх нее, те самые так называемые мелочи, из-за которых тратится огромное количество времени. А Никитина, между прочим, до сих пор не знает назначения всех кнопок на своих агрегатах и из-за всякой ерунды вроде замявшейся перфоленты вызывает техников, а то и инженеров и при этом опять же орет на них с полным сознанием своего превосходства над ними: как же, не обеспечили нормальную работу перфоратора! И они идут, делают, притом молча, — кому охота связываться с такой стервой… Так вот, Софья Михайловна, мне такие начальники не нужны. Я на ее место почти любого из ее же группы могу поставить, и работа от этого наверняка только выиграет. Так что Никитиной либо придется подчиниться моим требованиям, либо уйти. Подчиняться, судя по всему, она не хочет. А я не собираюсь ее перевоспитывать. Так что лучше расстаться сразу.

— Ты хочешь, чтобы я сказала ей об этом?

— Нет, я и сам могу это сделать. Просто ты могла бы ей дружески посоветовать — пусть подает по собственному желанию. Или подыщите ей другое место в нашем институте. Но вряд ли кто захочет взять ее по доброй воле, она уже достаточно хорошо успела зарекомендовать себя.

— Я с ней разговаривать не буду.

— Откровенно говоря, я и не рассчитывал на это, — примирительно улыбнулся Кент. — Может, так и лучше, я никогда не стремился загребать жар чужими руками.

И Никитиной в конце концов пришлось уйти из института, но случилось это в то время, когда Кенту было решительно наплевать на все, в том числе и на ее громкий голос.

27

В жизни Кента наступила самая страшная полоса, и потом Софья задумывалась: а каким он стал бы, не будь тех смертных месяцев?