По Старой Смоленской дороге — страница 20 из 63

Майор отдал фотографию и не сказал ни слова в напутствие.

Жарков бережно завернул фотографию в обрывок газеты, спрятал в карман гимнастерки, откозырял и вышел из блиндажа.

Блиндаж приютился на лесной опушке, к которой вплотную подступало безбрежное ржаное поле. Тут и там чернели воронки, а рожь вокруг них полегла от взрывной волны.

1941

ГОЛУБАЯ ЗАПЛАТКА

Мы лежали и прислушивались к дождю. Капли стучали о плоскость и стекали с ее краев, но трава под крылом самолета была по-прежнему сухой, и чувствовали мы себя на этом зеленом островке хорошо и покойно.

Ляпунов с нежностью провел ладонью по гладкой поверхности крыла и нащупал маленькую заплатку, едва различимую под слоем краски. Заплатка была, как шрам на теле, незаметный для постороннего глаза. Крыло выкрашено снизу под цвет неба — весь самолет на голубой подкладке.

— Я в тот день восемь пробоин привез, — сказал Ляпунов и еще раз погладил заплатку. — Спасибо Ивану Митрофановичу, выручил. Знаменитый старик!

— Старик? Как же он сюда попал?

— Это, доложу я вам, целая история, — сказал Ляпунов с притворным равнодушием.

Ляпунов снял шлем, приподнялся на локте, прислушался. Тихо. Очевидно, и другие летчики так же вот отлеживались в шалашах или под плоскостями машин, спрятанных у самой границы леса. Ляпунов лег на спину, вытянувшись вдоль крыла, подложил руки под голову и, помедлив, начал рассказ:

— Воюю я давно и немало потерял товарищей с начала войны, но ни одного из них не проводил до могилы, ни с кем не простился напоследок, как полагается. Ничего не поделаешь, такая у нас, у истребителей, судьба. Придешь после полета в землянку, а рядом — пустая койка. Висит комбинезон, полотенце тут же, зубная щетка еще не успела просохнуть, а хозяина нет, не вернулся из боя.

Вот так в один из дней прошлогоднего августа не вернулся домой Петр Кирпичов.

Помню, наш майор долго стоял в тот день на летном поле и ждал. Пришла последняя четверка, вернулся ведомый Кирпичова Костя Семикрас, но и он ничего не знал о напарнике. Машина Семикраса получила пробоину, потеряла скорость, и Кирпичов приказал ведомому нырнуть в облака и уйти из боя.

Прошел час после вылета, час десять, час двадцать. Майор Шелест отлично знал, что Кирпичов уже не может прилететь, потому что истребителю отпущен недолгий срок для работы и мотор живет в небе только час с небольшим, пока не выпьет всю «горилку». И тем не менее Шелест упорно, наперекор времени и горькой правде, ждал. Он стоял, широко расставив ноги, сгорбившись, заложив руки за спину, и никто не решался подойти, заговорить с ним.

Все знали, что Кирпичов — любимец Шелеста. Кирпичов долго был щитом командира, то есть летал с ним в паре, а когда Шелест повел полк, Кирпичов занял его место в первой эскадрилье.

Шелест стоял и курил, зажигая одну папиросу от другой, и, только когда стало темнеть, ушел в штабной шалаш. Он подсел к столику дежурного, но ничего не спросил.

— Всех соседей обзвонил, — доложил дежурный сам. — На аэродромах нет. Сигналов тоже не принимали…

Вечером Шелест пришел в общежитие первой эскадрильи. Он долго сидел на койке Кирпичова, открыл было его коробку папирос, достал оттуда одну, потом осторожно положил ее обратно и достал свои папиросы.

Разговор шел у нас какой-то пустой, ерундовский — о погоде, о табаке «Золотое руно», о карточных фокусах, о ловле рыбы на блесну и еще о чем-то — не помню уже, о чем именно.

Но о летных делах, о Петре никто не заикнулся. Уходя, Шелест поправил подушку Кирпичова, поправил одеяло, чтобы не морщилось, и опять ничего не сказал.

Прошел месяц, а койка Кирпичова была по-прежнему пуста и вещи лежали нетронутыми. Есть у нас в полку обычай: мы не занимаем коек товарищей, которые пропали без вести. Вдруг хозяин каким-нибудь чудом появится, а мы, выходит, его похоронили!

Четыре раза носил писарь к Шелесту подписывать извещение насчет Кирпичова. Майор то отговаривался, что ему страшно некогда, то говорил: «Обождем». Но потом пришлось все-таки послать отцу Кирпичова извещение, что сын пропал без вести. И тогда же написал Шелест письмо старику. Это у него такое правило, у нашего командира: он всегда пишет родным, если что случилось.

Прошел еще месяц, а потом разнесся по аэродрому слух, что приезжает к нам отец Кирпичова. Старик хотел повидаться с нами, товарищами Петра, и командир дивизии дал на это согласие.

Нужно признаться, что каждый из нас немножко боялся этой встречи.

Петр был единственным сыном, мы это знали и знали, что нет слов, которыми можно утешить отца. Разве сослаться на соседний полк, куда спустя пять месяцев вернулся летчик, сбитый над территорией врага? Но ведь это счастливая и редкая случайность. И как обнадежить старика, если сам не веришь, что Петр жив?

Кирпичов-отец приехал, когда все были в кино и там, как назло, шла комедия, кажется «Девушка с характером». Насмеялся народ вволю, а тут такая печальная встреча.

Отец Петра ждал нас в избе. Это был совсем седой, но бодрый старик, не знающий сутулости. Он казался моложе своих лет, может быть, потому, что не носил усов. Рука его, когда он здоровался, слегка дрожала, и я подумал, что это у него старческое. Похож ли он на Петра лицом — затрудняюсь сказать. Но было какое-то неуловимое сходство с сыном в жестах старика, в том, как он скручивал самокрутку, как здоровался.

Все сели; наступило тягостное молчание.

— А у вас тут, оказывается, грибы растут, — сказал Кирпичов неожиданно. — И много! Аэродром — и вдруг грибы. Кругом березы, а растут одни подосиновики. Вон их сколько… — он кивнул на свой картуз, выложенный листьями и доверху набитый подосиновиками.

— Это верно, Иван Митрофанович, — подтвердил Семикрас. — Грибов здесь — тьма. Больше, чем на даче.

Семикрас у нас самый молчаливый, необщительный, но первый вступил в разговор, первый узнал, как величать старика по имени-отчеству.

Иван Митрофанович ничего о сыне не расспрашивал, а когда сам произнес его имя, то перед этим запнулся — боялся потревожить память о нем словами.

На ночь старика решили устроить на койке Петра, другие были заняты.

— Неудобно все-таки, — сказал Иван Митрофанович, сидя на койке и никак не решаясь улечься. — Чья-то чужая койка, белье, даже папиросы под подушкой. Вдруг хозяин заявится? А я тут разлегся, как паша турецкий или вовсе граф какой-нибудь.

— А мы, Иван Митрофанович, с хозяином койки договорились. Сказал — пожалуйста. Тем более он задержался, в отъезде… — Семикрас говорил бойко, почти весело, но при этом глаз не поднимал.

Утром все уехали на аэродром, Кирпичов остался хозяйничать в избе. К вечеру кто-то из наших, кажется Пономарчук, вошел в избу; как обычно, хотел повесить шинель на согнутый шаткий гвоздь и увидел рядом вешалку.

— Откуда такая мебель?

— Это я починкой занялся, — сказал Иван Митрофанович. — Дело нехитрое, а инструмент я прихватил с собой — рубанок, стамеску, пилку…

За день он успел соорудить вешалку, сколотил расшатанный, вихляющий ножками столик, привел в порядок входную дверь, которая у нас сроду не закрывалась как следует.

Через три дня, когда старику пришло время уезжать, Семикрас пошел к командиру просить за Ивана Митрофановича, чтобы тот остался где-нибудь при аэродроме. Старик только о том и мечтал.

— Сами подумайте, Семикрас: ну куда я дену штатского старика? Ну куда?

— Должность мы ему придумаем. Пусть воду возит или еще что-нибудь. Там в батальоне вольнонаемные полагаются.

— Найдете должность — пожалуйста, — согласился Шелест.

Как раз в то время мы собрались открыть полковой клуб, и там нужен был сторож — на это даже деньги по смете отпущены. Сторож, а зимой еще истопник.

— Ну как, Иван Митрофанович? Сторожем в клубе согласны поселиться? — спросил Семикрас.

— Бдительность — это у меня есть. Уж смотреть, так в оба глаза. И за клуб будьте благонадежны! — обрадовался старик. А после вздоха сказал глухо: — Мне бы только отсюда не уезжать. Тут Петя воевал, тут и мне жить. Чтобы без одиночества. Так что спасибо тебе, сынок, отцовское…

В первый день клубная публика как-то стеснялась веселиться при Иване Митрофановиче. Но он, тонкий старик, заметил это и сам рассмешил летчиков какой-то забавной историей о подвыпившем попе.

Я так думаю, что смех, и танцы, и тосты на открытии клуба, все веселье наше тоже было в честь Петра Кирпичова, а вовсе не в обиду его памяти.

Один только Костя Семикрас держался в клубе тихо, чинно. Он у нас и раньше не был бойким кавалером, а после случая с Петром Кирпичовым танцы бросил вовсе, а на гитаре играл песни все больше печальные, со слезой.

Иван Митрофанович жил у нас в сторожах, пока не увидел однажды, что на аэродроме чинят самолет. Придет машина с пробоинами, ее тут же, в березовом закуте, и штопают. Дело хитрое, требует умелых рук. Иной раз полагалось бы отправить машину на ремонт, но ведь это времени сколько! А когда жаркие бои, каждый «ястребок» на счету.

Самолеты с пробоинами, скажу я вам, совсем как раненые, разгоряченные боем, которые не хотят уходить в тыл и требуют, чтобы им сделали перевязку тут же, под огнем, и рвутся обратно в бой и дрожат от нетерпения, пока их бинтуют.

Постоял старик у самолета, посмотрел, как наш Иголкин заплатку вытесывает, и взялся помогать. Тут только мы узнали, что по специальности Кирпичов — столяр-краснодеревщик и модельщик первой руки, всю жизнь — с рубанком, со стамеской, с пилкой.

Может, это и против устава, но только клуб стал сторожить колхозный дед, а Кирпичов-отец все дни проводил у самолетов с Иголкиным. Тот тоже аккуратист, но против старика и он — подмастерье.

Старик ходил на аэродром точно к восьми утра, будто его звал на работу заводской гудок. Во время обеда всегда спешил, все боялся пересидеть с цигаркой лишние пять минут.

А если Семикрас к началу обеда был в воздухе, старик не уходил в столовую, пока тот не приземлялся.