— Еще не познакомились, а уже ругаемся!
— Лейтенант Максаков, — отрапортовал раненый, становясь по команде «смирно»: вытянул здоровую руку по шву и замер с шутливой старательностью.
— Это еще что за представление? Отставить! Предупреждаю! У нас медсанбат! А не Художественный театр! Капризничать нечего! Извольте, сударь, во всем подчиняться! Вот, кстати, и медсестра Нестерова. Она у нас здесь самая строгая. — И хирург кивнул на медсестру, которая в этот момент вошла в палатку.
Максаков обернулся, взглянул на вошедшую, слегка пошатнулся. И снова ухватился за шест.
— Эх вы, Аника-воин! А еще, сударь, капризничаете. Герой, а сестры испугался!
— Вы?! — воскликнул Максаков, не слыша ничего, всматриваясь в лицо вошедшей, узнавая ее и опасаясь того, что обознался.
— Как будто я. А вы — это вы?
— Кажется, я!
Оба рассмеялись.
Хирург только развел руками.
— Знакомые?
— Чуть-чуть знакомы, Юрий Константинович, — подтвердила медсестра несмело.
— Еще какие знакомые! — горячо заверил Максаков.
Он сразу узнал вошедшую, хотя никогда прежде не видел ее в этом ослепительно белом халате, в косынке, повязанной так, что были закрыты волосы, лоб, уши. Но глаза, разве он мог их не узнать? Глаза запомнились еще и потому, что тень страха не затемнила их, когда было очень страшно; отблеск счастья жарко светился тогда в ее глазах, то было счастье освобождения из неволи, и перед этим счастьем отступило все: и страх, и голод, и беспокойство за мать и сестренку.
— И сильно вас? — Она озабоченно взглянула на забинтованное плечо.
— Разве у этого сударя что-нибудь толком узнаешь? А ну, марш в палату! — грозно прикрикнул хирург.
Она проводила Максакова в офицерскую палатку, спрятанную под сенью кленов, и уложила на койку; оказалось, что койка ему коротковата и тесна. Она сняла с него засаленную гимнастерку, пропахшую орудийным маслом и порохом, раздела его. Он успел спросить ее про мать и сестренку Настеньку, услышать, что они благополучно вернулись домой, в Ельню. Но едва коснулся головой подушки, как уже заснул. И во сне он продолжал бережно придерживать левой рукой забинтованную в плече правую.
Он проснулся с рассветом и уже не мог заснуть, тревожимый воспоминаниями вчерашнего дня. Он не мог понять: вспоминает ли он то, что на самом деле произошло, или все это ему приснилось. Если это приснилось — пусть снится дольше, как можно дольше. Он не будет делать никаких резких движений, он согласен лежать смирнехонько, и не потому, что боится потревожить плечо и руку, но потому, что боится спугнуть сон.
Как все-таки хорошо, что это не сон, что он встретился с этой девушкой наяву!
Воспоминания завладели Максаковым; он удивлялся тому, сколько подробностей той единственной мимолетной встречи сохранила память.
Первых жителей Ельни на батарее увидели до того, как был взят город. По большаку к деревне Рябинки бежали из города женщины, подростки, дети. Немецкие пули летели им вдогонку, и одна женщина, простоволосая, в зеленом платке, косо лежащем на плечах, внезапно вскинула руки вверх, будто призывая бога в свидетели или ловя что-то, падающее с неба, а затем упала на колени и больше уже не встала.
Несколько женщин побежали влево от большака, прямо на минное поле.
— К нам! Сигайте сюда! К нам! — закричал артиллерист из углубленного кювета, превращенного в траншею.
Но бегущие женщины не слышали ничего и продолжали бежать к минному полю.
Тогда Максаков выскочил из траншеи, перебежал через большак и бросился наперерез беженцам. Он бежал со всех ног, придерживая руками планшет и кобуру пистолета, так стремительно, как умел когда-то, будто бежал не по кочковатому полю, заросшему рожью-падалицей и сорняками, а по гаревой дорожке стадиона. Еще несколько минут, и он, подхватив на руки плачущую девочку, державшуюся за подол матери, рванулся с ней обратно. Он спрыгнул с девочкой в траншею, неловко подвернув при этом ногу. Вслед за ним неуклюже свалилась в траншею мать девочки и девушка в темном, по-старушечьи повязанном платке, из-под которого выбивались светлые-светлые волосы. Уже сидя на дне траншеи, мать долго не могла отдышаться.
В траншее стало тесно. Какая-то старуха, неразлучная со своей иконой, крестилась, причитала, потом принималась грызть беззубым ртом солдатский сухарь, снова крестилась и жадно пила воду из солдатского котелка. Девочка успела сообщить, что ее зовут Настенькой, и тотчас же заснула. Она спала на ящике со снарядами, щеки ее не успели высохнуть от слез.
Голубоглазая девушка с такими же соломенными волосами, как у сестренки, бледная, но со счастливыми глазами, в которых не было испуга, полезла за лифчик, достала и показала маленький розовый листок; то была повестка немецкой биржи труда. Она бежала с окраины Ельни, с Рославльской улицы. Она не надеялась на то, что город освободят сегодня, а завтра могло быть уже поздно. Триста юношей и девушек фашисты угнали вчера под деревню Ченцово на рытье траншей. Оттуда их погонят еще дальше, может быть, в неметчину. Такая участь ждет всю ельнинскую молодежь 1924–1926 годов рождения. Из-за старшей дочери, собственно, и решилась на это опасное бегство из города мать. Не закончив рассказа, девушка вскрикнула:
— Кровь! Вы ранены?
Он и сам уже знал, что ногу не подвернул, не вывихнул. Кровь пропитала штанину ниже бедра.
— Надо бы перевязать его, товарищи женщины, — сказал капитан, оторвавшись от стереотрубы.
Девушка растерянно посмотрела на еще более растерянную мать, потом на Максакова; он стоял рядом со спящей Настенькой, тяжело опершись о песчаную стенку траншеи.
Словно в растерянности матери и других женщин обрела девушка решимость. Она кинжалом разрезала намокшую от крови штанину и, страдая от смущения и неопытности, сделала перевязку; пуля прошла навылет, не задев кости.
То была первая перевязка в ее жизни, но, закончив работу, она сказала фразу, которую говорят все санитарки:
— До свадьбы заживет!
Когда обстрел утих, беженцы с Рославльской улицы выбрались из траншеи и быстро, не оборачиваясь, зашагали по направлению к деревне Рябинки. Зарево освещало спины женщин. Иные тащили узлы с пожитками. Девочка с белыми косичками по-прежнему бежала вприпрыжку за матерью, уцепившись за ее подол, а старушка тащила свою икону.
— А нельзя у вас остаться? — попросила девушка, которая сделала перевязку. — В санитарках.
— При всем желании… — Максаков развел руками. — Вот, может, капитан разрешит…
Девушка обратилась с просьбой к капитану.
— Надобность имеется, — вздохнул капитан. — Но нет у меня такого права.
Она пыталась уговорить капитана, доказывала, что ей незачем эвакуироваться в тыл и, хотя санитарного образования у нее нет, хотя перевязку она сделала плохо, она научится, честное комсомольское слово, научится…
Максаков полулежал, прислонясь к стене траншеи, прислушивался к разговору и смотрел на девушку. На глазах ее были слезы, слезы обиды. Ей не верят! Она снова полезла к себе за лифчик, достала платочек, развернула его и показала капитану документы. Вот комсомольский билет, правда, взносы не уплачены. Вот билет в библиотеку. Вот еще удостоверение. Она работала чертежницей в строительной конторе. А вот повестка биржи труда…
— Ничем не могу помочь. — Капитан не стал смотреть документы. Он снова прильнул к стереотрубе. — Попробуйте узнать в нашем медсанбате. Может, там примут. Наши эскулапы в лесочке расположились. Сразу за Рябинками. Там стрелку с красным крестом увидите. Слева. За сгоревшим мостиком…
Девушка поблагодарила, выкарабкалась из траншеи и, уже перегнувшись вниз, молча и бережно пожала руку Максакову. Затем она круто повернулась и побежала догонять своих. Зарево осветило ее складную легкую фигуру. И светлые волосы, и платок, и короткое платье, и ноги были подсвечены розовым.
Превозмогая боль, Максаков встал, держась за стенку траншеи. Он долго смотрел вслед и все ждал, что она оглянется, но она не оглянулась.
Максакова увезли в госпиталь на другой день. Сперва он ехал на облучке зарядного ящика. Его изрядно растрясло, пока батарея двигалась по шоссе; нога разболелась, и тогда он улегся на охапке сена на сведенных станинах орудия. Он лежал в своей пахучей и тряской люльке с закрытыми глазами и думал о вчерашней своей санитарке, девушке из Ельни. Вот было бы здорово встретить ее! Но это невозможно — не могла же она прийти в свой город раньше батареи! Лежа, он увидел на угловом доме табличку: «Рославльская улица». Он порывисто приподнялся, облокотясь о слежавшееся сено. Интересно, в каком из этих домиков она живет? Может быть, в этом, с которого взрывной волной сорвало соломенную крышу?
Прошли дни, недели, их дивизия получила название Смоленской, Максаков вернулся из госпиталя, на его погоны слетела еще одна звездочка, а мимолетное знакомство в траншее под Ельней не забывалось. Жаль, не спросил имени и фамилии, не узнал адреса и не дал ей номера своей полевой почты. Ведь она могла бы ему написать! Надо было набраться смелости попросить: «Напишите мне когда-нибудь несколько слов». Ну а если бы он дал свой адрес, а письма все-таки не было бы? Безнадежное ожидание еще тяжелее.
Он по черточкам воссоздавал в памяти ее образ, и очень мешало то, что он не знает ее имени. Ясно только — не зовут Настенькой, поскольку это имя сестренки. Незнакомая девушка из Ельни обрела над ним сладкую и тревожную власть, власть, которую мы сами вручаем на фронте тем, кого любим, даже если любим только в мечтах, если придумали себе возлюбленную…
Все утро Максаков ждал появления в палатке медсестры, но, очевидно, впал снова в забытье и увидел ее, только когда она склонилась над ним, поправляя одеяло.
— А вы сегодня всю ночь воевали, — сказала сестра. — Сперва кричали «Огонь!» и про снаряды что-то. Потом какой-то прицел разбили. Фашистов матерными словами ругали. Совершенно неприлично! Вот не думала, что у вас такой запас ругательств. Куда до вас ельнинским плотникам и землекопам! Даже кр