Видимо, еще сидя в круглом колодце, он приметил Кузовкина и теперь прокричал ему звонким, по-мальчишечьи ломким голосом:
— Стой! Мины! Ворота не трожь!
С ночи дежурил он в люке, чтобы предупредить освободителей. Ворота густо опутаны колючей проволокой, и неприметны зловредные провода, которые тянутся к мине.
Кузовкин со своими разведчиками сквозь колючую изгородь наблюдал за недоростком — лагерник, что ли? Вблизи можно было различить, что это белобрысый тщедушный парнишка. Худые плечи, тонкая шея, в лагерной робе не по росту, шапки нет вовсе, волосы — как пучок взъерошенной соломы.
Парнишка перерезал ножом один проводок, долго возился с другим. Мина оказалась с двумя сюрпризами, с двумя элементами неизвлекаемости. Парнишка выковырял мину из-под ворот, оттащил ее в сторону и небрежно бросил. Потом он распутал проволоку и распахнул ворота настежь — добро пожаловать!
Парнишка вызвался быть проводником у разведчиков, когда те обходили цехи авиазавода. Он рассказал, что уже три дня никого не пригоняли на работу из лагеря, а на заводе хозяйничали немецкие саперы.
Наши штурмовики умело превратили крышу сборочного цеха в жестяные лохмотья. Под дырявой крышей стояли на конвейере еще не собранные, но уже подбитые «мессершмитты».
Парнишка увязался за разведчиками; они пробирались по узким каменным ущельям, бывшим улицам и переулкам Хайлигенбайля, на его северную окраину. Кузовкин уже знал, что парнишку зовут Антосем, он из Смоленска, жил в Заречье, отец работал на железной дороге, мать — на льнокомбинате. То-то Кузовкин признал родной говорок.
— А лет тебе сколько? — спросил Кузовкин.
— Скоро семнадцать стукнет.
— И долго в неволе маялся?
— Три года без месяца.
— Однако! — Кузовкин покачал головой в каске и с жалостливым любопытством поглядел на Антося…
Парнишка раздобыл себе старый ватник и теперь мало отличался одеждой от разведчиков: весной им сподручнее шагать в телогрейках, нежели в шинелях. И погоны прикрепляют не все — разве напасешься, когда по ним все время елозят ремень автомата и лямки заплечного мешка? За спиной у Антося — трофейный солдатский ранец, поперек груди — трофейный автомат, загодя припрятанный в том самом люке. По дороге он подобрал каску, которой накрыл свою соломенную копенку по самые глаза.
Антось объяснил попутчикам, что означает название городка. В переводе с фашистского на русский Хайлигенбайль — священная секира, или, если проще выразиться, священный топор.
— Нашу Рудню так назвали бы — еще куда ни шло… — сердито сказал Кузовкин. — У нас мужички все время топорами машут, лес рубят. А здесь на голом месте разве лесорубы жили? Палачи-рыцари головы рубили…
Антось почувствовал расположение Кузовкина к себе, — все-таки земляки! — осмелел и попросился к нему под начало. Ему так нужно отомстить Гитлеру, пока война не вся! Гитлер не одного его за колючий забор посадил, всю семью оккупировал, еще две сестренки маются в неметчине.
— Я тоже когда-то мальчишкой в Красную Армию просился, в эскадрон, — вспомнил Кузовкин, — а не взяли. «Маловат ты, Кузовкин, — сказал мне комэска в красных галифе. — Ты и на коня не влезешь. А подсаживать тебя некому. Так что погоди годика два…»
— Мне ждать нельзя, — решительно сказал Антось.
— От красной кавалерии я тогда отстал, зато в этой войне долго на конной тяге находился. В обозе меня трясло, — усмехнулся Кузовкин. — А в разведчики попал уже после Немана.
По правилам Антосю следовало обратиться с этой просьбой к майору Хлудову, заместителю командира полка по строевой части. Но человек он недобродушный, как с ним сговоришься? Такой сухарь, его и в кипятке не размочишь…
Кузовкин пообещал взять хлопоты на себя. Придется сделать обходный маневр и поговорить, когда случай подвернется, с замполитом батальона капитаном Зиганшиным. А пока полк на марше, пусть Антось будет при разведчиках.
Навстречу им по дороге, изрытой воронками, тянулась пестрая, многоязыкая колонна вчерашних узников, освобожденных из лагеря в Хайлигенбайле. Они махали косынками, беретами, самодельными национальными флажками — будто вся освобожденная Европа благодарила старшего сержанта Ивана Ивановича Кузовкина и его разведотделение. Суетливый долговязый Мамай то и дело снимал свою каску заодно с пилоткой и орал «пардон!» или «бонжур!». Однажды из колонны радостно и поспешно откликнулись на приветствие, но Мамай только крякнул и развел ручищами — его запас французских слов был исчерпан.
— Слышишь? — спросил, внезапно остановившись, Таманцев у Антося, обратив счастливое лицо к северу и сделав глубокий вдох.
Антось тоже остановился, снял каску и старательно прислушался:
— Ничего не слышу.
— Морем пахнет! — Таманцев зажмурился от удовольствия.
— А я и не знаю, какое оно, море, — виновато пожал Антось плечами, угловатыми даже под телогрейкой.
Из солидарности он тоже набрал полную грудь свежего воздуха, который Таманцев признал морским.
Их обогнал лениво шагавший Мамай и бросил на ходу, ухмыляясь:
— Еще когда нашего моряка намочило, а до сих пор не высушило…
Пока Антось вел разведчиков через городок, пока вывел на северное шоссе к Розенбергу, его соседи по бараку — вся колонна лагерников ушла далеко на восток. Не осталось у него теперь знакомых на белом свете, кроме старшего сержанта.
В первый же день Антось узнал, что у дяди Вани сын скончался в бою под Москвой; сам он до войны работал десятником на лесной бирже; родом из-под Рудни, леса там богатимые, сильные, чащоба. Наверно, поэтому дядю Ваню с души воротило от тутошних лесов: валежник собран, все шишки под метелку. И аисты в Восточной Пруссии не живут, и скворечника здесь не увидишь.
На привале, когда разведчики отдыхали в фольварке, в подвале господского дома, Кузовкин передал Зиганшину просьбу Антося.
— А документы у него какие-нибудь есть?
— Есть. Номер на худой руке.
— Значит, имя и фамилию мы с тобой принимаем на веру. Но назвать солдатом и вручить винтовку…
— Оружия мы не выдавали.
— Откуда же автомат?
— Сам добыл. Состоит на собственноручном боевом довольствии.
— А присяга? Ох, прослышит Хлудов — попадет нам за эту самодеятельность…
— Три года без малого в рабстве, — разволновался Кузовкин. — Его за проволоку посадили четырнадцати лет от роду. Кто же возьмет на себя такой грех — виноватить мальчишку?.. А между прочим, присягу он уже дал, товарищ капитан. Можно сказать, жизнью присягнул. — От волнения Кузовкин снял каску и пригладил взлохмаченные волосы, будто так ему легче было собраться с мыслями.
— Это когда же?
— Когда остерег меня и разминировал ворота. На волоске парень висел. Мина-то с двумя сюрпризами — это вам не фунт изюму! За такие дела медалью жалуют.
А устав есть устав. Какой же из мальчишки солдат, пока не принял присяги? Но как принять присягу, если из всех документов у него есть только смоленский говор, глаза васильковые, вихры как спелая солома?
— Если его вольнонаемным определить? — подумал вслух Зиганшин.
Кузовкин надел каску и озабоченно пожал плечами: он и слыхом про таких не слыхал. Оказывается, водятся такие в армии — в хлебопекарне, например, в военторге, наборщики в дивизионной газете, подсобный персонал в госпитале.
— Спрошу в штабе полка, — обещал Зиганшин, а Кузовкин подумал с сердитым недоумением: «Чудеса в решете, да и только! Такое различие уместно в тылу — состоит в кадрах или служит в армии по вольному найму. Но кто додумался делить тех, кто все время под огнем? Этому полагается сало — тому не полагается, этому кожаные сапоги — тому ботинки с обмотками. Одну-единственную мелочь интендантская душа не учла — что на фронте всем одинаково свистят в уши осколки, пули и бомбы вольнонаемных не обходят…»
Парнишка был явно не робкого десятка. Он усерднее всех строчил из автомата, никто в отделении не расходовал больше патронов, чем он. На тыльной стороне указательного пальца у него образовалась черная мозоль, плечо саднило. Кузовкин прибинтовал марлевые подушечки от индивидуального пакета — плечико-то у парнишки худенькое, кожа да кости, вся ключица на виду. Авось перевязочный материал убережет.
За Хайлингенбайлем сплошной стеной стояли на железнодорожной ветке — один в затылок другому — груженые товарные составы. Под вагонами залегли, прячась за скатами, немецкие пулеметчики, а из-за этой стены, высовывая дула между вагонами, стреляли «фердинанды».
Но и такой забор, в километр длиной, не смог остановить полк. Антось в том бою нашел себе новое занятие — вставлял запалы в гранаты, да и сам швырял их за вагоны так старательно, что едва не вывихнул больное плечо.
Очередной привал устроили за железной дорогой, в господском дворе. Догорал дом какого-то гроссбауэра, солдаты грелись возле огня, сушили одежду, амуницию. В костре потрескивали плитки паркета, ступеньки лестницы, которые еще не успели сгореть.
Сварили котел картошки. У каждого в сидоре нашлось кое-что для общей трапезы.
— А ты чего загораешь там, во втором эшелоне? — Таманцев пригласил Антося; несмотря на несколько ранений, Таманцеву удалось сохранить румянец на щеках. — Мест в нашей кают-компании хватит. А банкет на паях. Что найдешь в сумке, то и доставай.
Когда-то Таманцев воевал в бригаде морской пехоты под Москвой, а после госпиталя отбился от своих и уже несколько лет не расставался с царицей полей.
— Мне доставать нечего, — потупился Антось.
— Не обсевок же ты, однако, — подтолкнул его Мамай. — Не пришей-пристегни. Найдется для тебя и провизия, и глоток для согрева.
Кузовкин и сам позаботился бы о парнишке, но ему было приятно внимание товарищей.
Антось нерешительно придвинулся к костру, Таманцев уже снял котел с огня.
— Соли только не припасли. Ни у кого, славяне, не найдется? Вот на мель сели!
Антось полез в трофейный ранец из телячьей кожи, вывернутой рыжей шерстью наружу, и достал серую тряпицу с такой же серой крупнокалиберной солью.