По страницам «Войны и мира». Заметки о романе Л. Н. Толстого «Война и мир» — страница 31 из 49

Грустно и тяжело читать, что старый князь «каждый день менял место своих ночлегов. То он приказывал разбить свою походную кровать в галерее; то он оставался на диване или в вольтеровском кресле в гостиной…»

Он искал места, где не мучили бы тяжёлые думы, но на каждом новом месте опять приходила бессонница, и опять терзала усталость, накопленная за долгую жизнь, и невыносимо было думать о своём бессилии, о том, что жизнь прошла…

Кому об этом расскажешь, с кем поделишь эту ношу, кто поймёт? Старость одинока, и нет спасенья от одиночества ни для кого: даже сын, умный, любящий, преданный отцу князь Андрей, – и он не поможет: он молод, здоров, полон сил – сегодня ему не понять отца.

Только своим последним одиночеством занят старый князь. Уже первое августа (а двадцать шестого будет Бородинская битва); уже войска Наполеона взяли Витебск, и князь Андрей пишет, что надо уезжать из Лысых Гор, лежащих «на самой линии движения войск», но старик прочёл письмо сына, видел нарисованный его рукой план кампании – сын считал, что ему всё это по-прежнему интересно и понятно, а он ничего не увидел, ничего не понял, мысли его были далеко.

Оставшись один в кабинете, он может, наконец, спокойно заняться тем единственным, что важно ему сейчас, – бумагами, которые после его смерти будут переданы царю. До последнего часа он надеется принести пользу, верит в свои «ремарки», в то, что царь прочтёт их и выполнит его волю, его разумение пользы государственной.

И ещё – новый корпус нужно построить в Лысых Горах – не для себя; для Андрея, для Марьи, для Николеньки. До последнего часа он будет заботиться о них; дети его не понимают, но он сделает для них всё.

Призвав управляющего Алпатыча, он отправит его в Смоленск за почтовой бумагой – писать «ремарки», за лаком, сургучом, задвижками к новым дверям, за переплётным ящиком для завещания…

Всё это – самые важные дела, нет важнее; некому их передоверить, всё перепутают, всё он должен делать сам, а он устал. «Досадливо морщась от усилий, которые нужно было делать, чтобы снять кафтан и панталоны, князь разделся, тяжело опустился на кровать и как будто задумался, презрительно глядя на свои жёлтые, иссохшие ноги». Всё тяжело – подвинуться, поднять эти ноги, лечь, встать, одеться – всё тяжело, но кому расскажешь об этом, кто поймёт! И ещё кто-то гвоздит усталый мозг: что-то было важное, говорили за обедом… «Княжна Марья что-то врала. Десаль что-то – дурак этот – говорил». Как вспомнить? Кому можно открыть, что он, мудрый и гордый князь Болконский, забыл главное?

Письмо Андрея. Один, ночью, в тишине, старый князь может, наконец, признаться себе: есть что-то важнее, чем его одиночество и его бессилие; надо впустить это важное в свою жизнь, уже нельзя от него укрыться, спастись; придётся понять, придётся расстаться со своими заботами, со своей усталостью и болью – вот оно, вошло в его жизнь. Началось!

Заставив себя прочесть письмо, позволив себе, наконец, вникнуть в его смысл, Николай Андреевич мгновенно, как раньше, всё понял: «Французы в Витебске, через четыре перехода они могут быть у Смоленска; может, они уже там…» Через четыре перехода! Так думает не бессильный старик, это генерал-аншеф Болконский проснулся в нём, военный человек, привыкнувший мерять расстояние переходами войск, и на мгновение он увидел себя молодым, «ему представился Дунай, светлый полдень, камыши, русский лагерь, и он входит, он, молодой генерал, без одной морщины, бодрый, весёлый, румяный, в расписной шатёр Потёмкина…» И все страсти прежних лет проснулись в нём на мгновенье, но всё это б ы л о, и было так давно, и ушло. «Ах, скорее, скорее вернуться к тому времени, и чтобы теперешнее всё кончилось поскорее, поскорее, чтобы оставили они меня в покое!»

Война пришла в жизнь молодых и сломала эту жизнь: она убьёт князя Андрея; она лишила Соню счастья, потому что эта война отнимет у неё Николая; она убьёт Петю – мальчика Петю, ещё не начавшего жить, но и у старика она отняла право умереть спокойно. Война ограбила всех.

4. Купец Ферапонтов

Князь Николай Андреевич Болконский, отправляя в Смоленск своего управляющего Алпатыча, дал ему только обычные хозяйственные поручения. Но княжна Марья, по совету Десаля, послала с Алпатычем письмо к губернатору «с просьбой уведомить её о положении дел и о мере опасности, которой подвергаются Лысые Горы».

И вот Яков Алпатыч собирается в путь, «провожаемый домашними, в белой пуховой шляпе (княжеский подарок), с палкой, так же, как князь…»

Всякий раз, как на страницах «Войны и мира» появляется Алпатыч, он произносит имя князя Болконского, «гордо поднимая голову и закладывая руку за пазуху», – этим жестом он подчёркивает значительность своего хозяина. Вся жизнь Алпатыча – отражение жизни старого князя. Собираясь в дорогу, он точно так же, как князь, отстраняет своих родственниц:

«– Ну, ну, бабьи сборы! Бабы, бабы! – пыхтя, проговорил скороговоркой Алпатыч точно так, как говорил князь, и сел в кибиточку».

Мы уже видели, что Толстой почти никогда не описывает войну от себя, своими глазами. Мы видели битвы глазами Николая Ростова и Андрея Болконского, мы увидим Бородино глазами Пьера – так и теперь мы подъезжаем к Смоленску, под которым уже стоят французы вместе с Алпатычем.

Он волей-неволей выслушивает купца Ферапонтова, у которого всегда останавливается в Смоленске. На сообщение, что «все француза боятся», Алпатыч отвечает как князь: «Бабьи толки, бабьи толки!» Его волнует одно: погода хорошая, упускается «дорогой день для уборки хлеба».

Купец Ферапонтов только один раз появится на страницах романа, но то, что с ним произойдёт, поможет нам понять Наташу, и Андрея, и Петю, и всех людей, которые вчера жили в мире, а сегодня живут на войне.

Владелец дома, постоялого двора и мучной лавки, «толстый, чёрный, красный сорокалетний мужик с толстыми губами, с толстой шишкой-носом, такими же шишками над чёрными, нахмуренными бровями и толстым брюхом» – таков Ферапонтов. Не правда ли, мало симпатичный мужчина? Толстой нарочно рисует его таким: не живот у него, а «брюхо», не нос, а шишка; в трёх строчках четыре раза повторено слово «толстый»; сам он «чёрный, красный», и первые же слова – о деньгах: «Мужики по три рубля с подводы просят – креста на них нет!» Жена умоляет его уехать из Смоленска: «Не погуби ты меня с малыми детьми; народ, говорит, весь уехал; что, говорит, мы-то?» – Ферапонтов не хочет ехать ни за что, не хочет оставить добро, он избил жену за её просьбы: «Так бил, так волочил!»

Единственное, что интересует Ферапонтова: как бы не заплатить по семь рублей за подводу (вчера было по три, сегодня уже по семь!); его мучит зависть к купцу Селиванову, выгодно продавшему муку в армию.

И вот Алпатыч выезжает с ферапонтовского двора. «Вдруг послышался странный звук дальнего свиста и удара, и вслед затем раздался сливающийся гул пушечной пальбы, от которой задрожали стёкла».

Это было начало. «С разных сторон слышались свисты, удары ядер и лопанье гранат, падавших в городе». Если бы мы видели всё это глазами князя Андрея или его отца, мы бы сразу поняли, что началось бомбардирование города из множества орудий. Но за нас смотрит Алпатыч, и он ничего не понимает; вокруг него людям только любопытно, даже весело – до той самой секунды, когда «засвистело что-то, как сверху вниз летящая птичка, блеснул огонь посередине улицы, выстрелило что-то и застлало дымом улицу». Так увидели Алпатыч и женщины, стоявшие в воротах. Но это что-то, похожее на птичку, раздробило бедро любопытной кухарке – тогда только люди поняли, что происходит.

Уже идут по улице русские солдаты, оставляющие город; уже офицер кричит Алпатычу: «Сдают город, уезжайте, уезжайте!» – и в это время в лавку Ферапонтова врывается несколько солдат. Они «с громким говором насыпали мешки и ранцы пшеничной мукой и подсолнухами. В то же время… в лавку вошёл Ферапонтов. Увидев солдат, он хотел крикнуть что-то, но вдруг остановился и, схватившись за волосы, захохотал рыдающим хохотом.

– Тащи всё, ребята! Не доставайся дьяволам! – закричал он, сам хватая мешки и выкидывая их на улицу.

– Решилась! Расея! – крикнул он. – Алпатыч! решилась! Сам запалю. Решилась… – Ферапонтов побежал на двор».

Он остался тот же – чёрный, красный, с толстым брюхом, хитрый купец, умеющий из всего извлекать выгоду. Но в его крике: «Не доставайся дьяволам!», в его рыдающем хохоте: «Сам запалю» – будущий пожар Москвы и погибель Наполеона, потому что настал миг, когда купец Ферапонтов думает не о деньгах и товарах, а о России.

Может, он и не думает о ней, но чувствует за неё – так, как чувствуют в этот час все.

Уже горят дома и лавки, подожжённые такими же хозяевами, как Ферапонтов, и люди торопливо несут «из пожара через улицу на соседний двор горевшие брёвна», чтобы зажечь ещё что-то, чтобы не досталось французам.

Не может в эту минуту произойти ничего удивительного: даже то, что Алпатыча вдруг окликает князь Андрей, освещённый пламенем пожара, – даже это не странно: здесь должен быть князь Андрей, «в плаще, верхом на вороной лошади», с бледным и изнурённым лицом; он должен вот так, «приподняв колено… писать карандашом» записку отцу. Всё сметено, война идёт по Смоленску, и только один человек остаётся неизменным в этом безумном, полыхающем мире.

«– Вы полковник? – кричал штабный начальник, с немецким акцентом, знакомым князю Андрею голосом. – В вашем присутствии зажигают дома, а вы стоите? Что это значит такое? Вы ответите, – кричал Берг, который был теперь помощником начальника штаба левого фланга пехотных войск первой армии…»

От этого «помощника начальника штаба левого фланга» душу переворачивает. Ничего, ничего он так и не понял, как не понял и его друг Друбецкой; у Берга в этой войне «место весьма приятное и на виду»; он не понимает, зачем зажигают дома; где ему – чистому и розовому – до толстого, красного, чёрного Ферапонтова!

А князь Андрей, который семь лет назад кричал на Жеркова за глупые шутки, сегодня не кричит на Берга: он не замечает, не слышит.