По страницам «Войны и мира». Заметки о романе Л. Н. Толстого «Война и мир» — страница 45 из 49

Услышав крик Долохова: «В объезд! Пехоту подождать!» – Петя не слушается и Долохова.

«– Подождать?.. Ураааа!..» – закричал Петя и, не медля ни одной минуты, поскакал к тому месту, откуда слышались выстрелы и где гуще был пороховой дым».

Тогда-то и столкнулись два мира: войны и игры в вой ну. «Послышался залп, провизжали пустые и во что-то шлёпнувшие пули». С чудовищной простотой мир войны обрушился на Петю: «во что-то шлёпнувшие» – это в него.

Как когда-то под Аустерлицем князь Андрей почувствовал, словно его ударили палкой по голове, – так и теперь всё произошло ужасающе просто: казаки увидели, что Петя «тяжело упал на мокрую землю», и «быстро задергались его руки и ноги, несмотря на то, что голова его не шевелилась». Денисов увидел «ещё издалека то знакомое ему, несомненно безжизненное положение, в котором лежало тело Пети», и всё-таки не поверил, всё-таки вскрикнул: «Убит?!»

Сколько убитых видел Денисов! Но, может быть, только над телом этого мальчика он окончательно понял, что с каждым убитым уходит целый мир – и уходит безвозвратно. Навсегда.

6. Главнокомандующий Кутузов

Он проходит через всю книгу, почти не изменяясь внешне: старый человек с седой головой «на огромном толщиной теле», с чисто промытыми складками шрама там, «где измаильская пуля пронизала ему голову». Он «медленно и вяло» идёт перед полками на смотре в Браунау; дремлет на военном совете перед Аустерлицем и тяжело опускается на колени перед иконой накануне Бородина. Он почти не меняется и внутренне на протяжении всего романа: в начале войны 1805 года перед нами тот же спокойный, мудрый, всепонимающий Кутузов, что и в конце Отечественной войны 1812 года.

Он человек, и ничто человеческое ему не чуждо: старый главнокомандующий устаёт, с трудом садится на лошадь, с трудом выходит из коляски; на наших глазах он медленно, с усилием жуёт жареную курицу, увлечённо читает лёгкий французский роман, горюет о смерти старого друга, злится на Бенигсена, подчиняется царю, светским тоном говорит Пьеру: «Имею честь быть обожателем супруги вашей, здорова она? Мой привал к вашим услугам…»

И при всём этом, в нашем сознании он стоит особо, отдельно от всех людей; мы догадываемся о его внутренней жизни, которая не меняется за семь лет, и преклоняемся перед этой жизнью, ибо она заполнена ответственностью за свою страну, и ни с кем он не делит эту ответственность, несёт её сам.

Ещё во время Бородинской битвы Толстой подчёркивал, что Кутузов «не делал никаких распоряжений, а только соглашался или не соглашался на то, что предлагали ему». Но он «отдавал приказания, когда это требовалось подчинённым», и кричал на Вольцогена, привёзшего ему известие, что русские бегут.

Противопоставляя Кутузова Наполеону, Толстой стремится показать, как спокойно Кутузов отдаётся воле событий, как мало, в сущности, он руководит войсками, зная, что «участь сражений» решает «неуловимая сила, называемая духом войска».

Но, когда нужно, он руководит армиями и отдаёт приказы, на которые никто другой не осмелился бы. Шенграбенская битва была бы Аустерлицем без решения Кутузова отправить отряд Багратиона вперед через Богемские горы. Оставляя Москву, он не только хотел сохранить русскую армию, – он понимал, что наполеоновские войска разбредутся по огромному городу, и это приведёт к разложению армии – без потерь, без сражений начнётся гибель французского войска.

Войну 1812 года выиграл народ, руководимый Кутузовым. Он не перехитрил Наполеона: он оказался м у д р е е этого гениального полководца, потому что лучше понял характер войны, которая не была похожа ни на одну из предыдущих войн.

Не только Наполеон, но и русский царь плохо понимал характер войны, и это мешало Кутузову. «Русская армия управлялась Кутузовым с его штабом и государем из Петербурга». В Петербурге составлялись планы войны, Кутузов должен был руководствоваться этими планами.

Кутузов считал правильным ждать, пока разложившаяся в Москве французская армия сама покинет город. Но со всех сторон на него оказывалось давление, и он вынужден был отдать приказ к сражению, «которого он не одобрял».

Грустно читать о Тарутинском сражении. В первый раз Толстой называет Кутузова не старым, но д р я х л ы м – этот месяц пребывания французов в Москве не прошёл даром для старика. Но и свои, русские генералы вынуждают его терять последние силы. Кутузову перестали беспрекословно повиноваться – в день, поневоле назначенный им для сражения, приказ не был передан войскам – и сражение не состоялось.

Впервые мы видим Кутузова вышедшим из себя: «трясясь, задыхаясь, старый человек, придя в то состояние бешенства, в которое он в состоянии был приходить, когда валялся по земле от гнева», напустился на первого попавшегося офицера, «крича и ругаясь площадными словами…

– Это что за каналья ещё? Расстрелять мерзавцев! – хрипло кричал он, махая руками и шатаясь».

Почему мы прощаем Кутузову и бешенство, и ругань, и угрозы расстрелять? Потому что знаем: он прав в своём нежелании дать сражение; он не хочет лишних потерь. Его противники думают о наградах и крестах, иные – самолюбиво мечтают о подвиге; но правота Кутузова выше всего: он не о себе заботится – об армии, о стране. Поэтому мы так жалеем старого человека, сочувствуем его крику, и ненавидим тех, кто довёл его до состояния бешенства.

Сражение всё-таки на другой день состоялось – и была одержана победа, но Кутузов не очень радовался ей, потому что погибли люди, которые могли бы жить.

И вот тёмной октябрьской ночью к штабу Кутузова прискакал верховой.

«– Дежурного генерала скорее! Очень важное! – проговорил он кому-то, поднимавшемуся и сопевшему в темноте сеней».

Этот верховой – офицер Болховитинов с известием о том, что Наполеон ушёл из Москвы.

Много раз я пыталась написать следующую фразу – и не могла, потому что этой фразой надо было пересказать то, что написано Толстым, а пересказать невозможно: всё получается плоско и пусто, по сравнению с его словами – единственными, как в стихах:

«Кутузов, как и все старые люди, мало сыпал по ночам. Он днём часто неожиданно задрёмывал; но ночью он, не раздеваясь, лёжа на своей постели, большею частию не спал и думал.

Так он лежал и теперь на своей кровати, облокотив тяжёлую, большую изуродованную голову на пухлую руку, и думал, открытым одним глазом присматриваясь к темноте».

Если сегодня писатель принесёт такую рукопись редактору, то редактор, не колеблясь, подчеркнёт слова «сыпал» и «задрёмывал», как устарелые, невозможные в сегодняшнем языке. И во времена Толстого они уже были такими, но всё-таки Толстой воспользовался именно этими словами; более того, они-то и создают всю силу отрывка.

Когда пятиклассники начинают проходить виды глагола и – в связи с этим – суффиксы «-ива», «-ыва», большинство ребят очень возмущается: «Зачем нам вся эта муть?» – и долгие годы, до конца школы, а иногда на всю жизнь, остаётся у них ощущение, что русская грамматика излишне многообразна, чересчур сложна.

Но в этой сложности, в этом многообразии – красота, и богатство, и величие нашего языка. Что и как написал бы Толстой, если бы в русском языке не было суффикса «-ыва»: Кутузов… мало спал, часто дремал… Слышите: это совсем не то!

«Кутузов, как и все старые люди, мало сыпал по ночам. Он днём часто неожиданно задрёмывал; но ночью он, не раздеваясь, лежа на своей постели, большею частию не спал и думал».

В этой прозе звучит музыка, как в стихах, – звучит она, благодаря странным словам: сыпал, задрёмывал…

Эти слова придают особый смысл тому, о чём рассказывает Толстой: они обозначают многократность происходящего; за ними встают бесконечные, долгие ночи этой войны, когда старый полководец так же «лежал… облокотив тяжёлую, большую изуродованную голову на пухлую руку, и думал…»

Снова, в который раз, Толстой подчёркивает этот один глаз, эту изуродованную голову старого человека, чьи ровесники давно умерли, и Багратион, который был много моложе его, погиб при Бородине, а он всё ещё несёт свою ношу – ответственность за судьбу России – и несёт её одиноко, не понимаемый почти никем…

«В соседней комнате зашевелились, и послышались шаги…

– Скажи, скажи, дружок, – сказал он Болховитинову своим тихим старческим голосом, закрывая распахнувшуюся на груди рубашку. – Подойди, подойди поближе. Какие ты привёз мне весточки? А? Наполеон из Москвы ушёл? Воистину так? А?

…Болховитинов рассказал всё и замолчал, ожидая приказания. Толь начал было говорить что-то, но Кутузов перебил его… вдруг лицо его сщурилось, сморщилось…

– Господи, создатель мой! Внял ты молитве нашей… – дрожащим голосом сказал он, сложив руки. – Спасена Россия. Благодарю тебя, господи! – И он заплакал».

Не буду пояснять эту сцену. Только об одном прошу вас: вспомните старого князя Болконского, и его сына Андрея, и Багратиона, и мальчика Петю, который ещё жив и едет под дождём навстречу гибели.

* * *

«– Нагни, нагни ему голову-то, – сказал он солдату, державшему французского орла… – Пониже, пониже, так-то вот. Ура! Ребята…

– Ура-ра-ра! – закричали тысячи голосов».

Так ведёт себя Кутузов, когда победа уже ясна всем, когда французы бегут, их знамёна взяты, а пленные, покрытые болячками, плетутся позади наших солдат.

Кутузов сказал короткую речь: «Благодарю всех!.. Благодарю всех за трудную и верную службу…» – и «вдруг голос и выражение лица его изменились: перестал говорить главнокомандующий, а заговорил простой, старый человек, очевидно что-то самое нужное желавший сообщить теперь своим товарищам».

Это «самое нужное» – о пленных: «Пока они были сильны, мы себя не жалели, а теперь их и пожалеть можно. Тоже и они люди. Так, ребята?»

И впервые на протяжении всего романа «лицо его становилось всё светлее и светлее от старческой кроткой улыбки, звёздами морщившейся в углах губ и глаз».

Здесь, с солдатами, он остаётся самим собой – справедливым и добрым старым человеком, чей подвиг совершён, и люди, стоящие вокруг, любят его, верят ему.