– Я думаю, что да, – сказал он неохотно и вышел из кабинета».
Николай твёрдо знает, что Николеньке «вовсе тут и быть не следовало».
Пьеру тоже «стало досадно, что мальчик слышал его», – но в нём живёт то редкое, естественное чувство правдивости по отношению к детям, которое рождает настоящих воспитателей. Пусть неохотно, но он отвечает мальчику правду.
И вот Николенька видит сон, которым кончается сюжетная часть романа Толстого (в эпилоге есть ещё вторая часть, философская, но последнее событие в книге – сон Николеньки). «Они с дядей Пьером шли впереди огромного войска… Впереди была слава… Они – он и Пьер – неслись легко и радостно всё ближе и ближе к цели. Вдруг нити, которые двигали их, стали ослабевать, путаться; стало тяжело. И дядя Николай Ильич остановился перед ним в грозной и строгой позе…»
Потом Пьер превратился в отца; отец ласкал и жалел Николеньку, но «дядя Николай Ильич всё ближе и ближе надвигался на них. Ужас обхватил Николеньку, и он проснулся».
Этот сон можно толковать по-разному; конечно, он навеян сегодняшними разговорами, но в нём, кроме того, – вся душевная работа замкнутого мальчика за долгие месяцы.
Что будет с этим мальчиком через пять лет – в декабре 1825 года? Как может сложиться его судьба, если он честен и умеет думать, если он верит Пьеру и мечтает о славе, как его дед – под Измаилом, отец – под Аустерлицем? Куда может привести судьба чистого, самоотверженного мальчика 1806 года рождения, наследника лучших людей русской интеллигенции?
Его отец и дед живут в нём; и он, сам того не зная, живёт их духом. «А отец? Отец! Отец! Да, я сделаю то, чем бы даже он был доволен…» (Курсив Толстого. – Н. Д.)
Так думает князь Николай Андреевич Болконский – в Сибири он перестанет быть князем, потому что царь лишит декабристов дворянства, но везде он останется Болконским, и князь Андрей пройдёт с ним и с Пьером Сенатскую площадь, тюрьму и каторгу – почётный путь русского дворянина.
3. И снова…
Старинная пословица говорит: нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Это будет уже другая река – она течёт, движется, меняются её берега; и вода, и небо над ней каждую секунду становятся иными. Человек тоже меняется – каждое прожитое мгновенье рождает в нём новый опыт, новую мысль, новое чувство.
Нельзя дважды войти в одну и ту же книгу. Если это настоящая книга, она движется и растёт вместе с нами.
«Война и мир» – из тех книг, которые нельзя перечитывать; её каждый раз читаешь заново и открываешь для себя Наташу и Пьера, князя Андрея и мальчика Николеньку, Кутузова, Долохова, капитана Тушина… Заново открываешь себя самого, потому что книга эта всякий раз рождает новые мысли.
В самом её названии – вся жизнь человеческая: ВОЙНА и МИР. Это книга о рождении и смерти, о любви и горе, о счастье и страданиях, о молодости и старости, о чести, благородстве, о серьёзности и легкомыслии, о разочарованиях, потерях и поисках… Эта книга охватывает всё, чем живёт человек, от самых маленьких личных событий до грандиозного и величественного единения людей в час общей беды народа.
Для каждого из нас при каждом чтении это новая книга: сегодня она о Наташе, завтра – о Кутузове, через год – о Пьере. На самом же деле это всегда книга о том, что произошло с целым народом, поэтому каждый из нас видит в ней своё, поэтому в дни испытаний мы прибегаем к роману Толстого за помощью, советом, исцелением.
Поэтому второй такой книги нет. Дело не только в том, что она охватывает две разные войны, и годы мира между войнами, и ещё годы после войны; в ней меняются поколения: уходят старики, дети становятся взрослыми, а взрослые – стариками, и уже новые дети шумят в старых домах.
Каждый из старых и молодых, взрослых и детей, появившихся на её страницах, объясняет нам не только то, что было вчера, но и то, что есть сегодня, будет завтра – вот почему второй такой книги нет.
Я снова открываю «Войну и мир», чтобы проверить какую-то цитату, и, открыв, зачитываюсь надолго.
Опять Наташа пляшет у дядюшки, и он видит, что её «дух и приёмы… были те самые, неподражаемые… русские», которых ждут от неё все вокруг. Она ещё счастлива, полна радости и любви, ещё не испытала горя – но в сердце её уже живёт та Наташа, которая отдаст повозки раненым, а много позже станет женой декабриста.
Снова поднимается грозная народная стихия навстречу Наполеону, и купец Ферапонтов поджигает свой хлеб, а другие купцы несут горящие брёвна в свои дома, чтобы поджечь их, и мужики в белых рубахах работают на поле сражения, как привыкли работать на мирных полях.
Я перечитываю «Войну и мир» и вижу страницы и главы, о которых ничего не сказала: ночь на святках; опера, которую Наташа слушает рядом с Элен; женитьба Бориса на Жюли; объяснение Андрея с отцом, многие страницы о войне – и каждая строчка рождает новые и новые мысли.
Но вот страницы, над которыми я думала, о которых писала:
«Пьер… сидел у себя наверху перед столом в накуренной низкой комнате, в затасканном халате и переписывал подлинные шотландские акты, когда кто-то вошёл к нему в комнату. Это был князь Андрей.
– А, это вы, – сказал Пьер с рассеянным и недовольным видом. – А я вот работаю, – сказал он, указывая на тетрадь с тем видом спасения от невзгод жизни, с которым смотрят несчастливые люди на свою работу».
Как же так? Сколько раз я читала эти строки – и никогда не видела в них того, что вижу сегодня. Внизу, у графини Елены Васильевны, – раут, на нём присутствуют важные лица, но Пьер с некоторых пор «стал чувствовать тяжесть и стыд в большом обществе» – я читаю это как бы впервые, потому что раньше не обращала внимания ни на то, как плохо Пьеру в свём доме, ни на то, что он опять живёт наверху – в той комнате, где жил при отце, куда поднимался к нему Борис Друбецкой. И никогда я не замечала, что Пьер курит, – это ему, кажется, и не идёт совсем!
И «затасканный халат», напоминающий Обломова, – нет, Пьер другой, он умеет заставить себя работать; но нужно ли это? Никогда раньше я не видела трагических строк: «с тем видом спасения от невзгод жизни, с которым смотрят несчастливые люди на свою работу», – ведь это правда, в работе действительно спасенье, но Толстой как будто осуждает или, может быть, жалеет Пьера… А я всегда считала достоинством способность уйти в работу от горя, раздражения, тоски. Правильно ли я понимаю Толстого и как же быть на самом деле, если человеку плохо и только в своём труде он находит утешение?
«Князь Андрей с сияющим, восторженным и обновлённым к жизни лицом остановился перед Пьером и, не замечая его печального лица, с эгоизмом счастия улыбнулся ему.
– Ну, душа моя, – сказал он, – я вчера хотел сказать тебе и нынче за этим приехал к тебе. Никогда я не испытывал ничего подобного. Я влюблён, мой друг». (Курсив мой. – Н. Д.)
Что же такое дружба, если Пьеру плохо, а князь Андрей не видит этого и занят собой? Но – с другой стороны – что же такое дружба, если несчастливый Пьер отвечает: «я очень рад» – и «действительно лицо его изменилось, морщина разгладилась и он радостно слушал князя Андрея».
Неужели всё это можно объяснить так просто, что князь Андрей в этой сцене плох, эгоистичен, а Пьер благороден и хорош? Но ведь через три года Пьер будет так же счастлив своей любовью к той же Наташе – и забудет всё горе, причинённое им обоим смертью князя Андрея, – нет, нельзя судить так просто; всё в человеке сложнее; счастье эгоистичнее горя, и как осуждать счастливого за то, что он счастлив?
Но как прекрасна эта способность забыть свою беду и обрадоваться за другого!
«– Я бы не поверил тому, кто бы мне сказал, что я могу так любить, – говорил князь Андрей. – Это совсем не то чувство, которое было у меня прежде. Весь мир разделён для меня на две половины: одна – она и там всё счастье, надежда, свет; другая половина – всё, где её нет, там всё уныние и темнота…
– Темнота и мрак, – повторил Пьер, – да, да, я понимаю это».
Они говорят каждый о своём – и оба об одном; они понимают друг друга с полуслова – и вовсе не понимают; но это и есть дружба; не дано одному человеку понять в другом всё – хорошо это или плохо?
И снова я открываю «Войну и мир» – и перечитываю много раз читанные страницы. Опять Кутузов идёт перед строем войск; опять капитан Тушин бегает со своей трубочкой от одного орудия к другому; и Долохов мечет банк, и Наташа гадает перед зеркалом… Я читаю все эти знакомые строки, но в каждой из них открывается новое, неизведанное; их нельзя исчерпать, их можно только читать снова и снова…