По святым местам — страница 10 из 20

Господь Бог дал ему большой дар художника и иконописца, и он оставил нам в наследие много написанных им икон.

А богомольцы со всей страны, зная, что он художник, привозили ему в дар картины и скульптуры отечественных и иностранных мастеров, и со временем в монастыре собралась большая коллекция. О. Алипий думал, думал, куда деть все это мирское искусительное богатство, и как-то раз взял да и отправил все одним махом в дар Русскому музею.

По этому поводу его даже посетила министр культуры Екатерина Фурцева, член правительства и особа, приближенная к самому Никите Хрущеву.

Она осмотрела ризницу, древнюю библиотеку, прошлась по Михайловскому собору, задумчиво посидела в карете императрицы Анны Иоанновны, в палатах наместника вкусила монастырский обед. Между прочим, за обедом спросила о. Алипия, почему он пошел в монахи, такой красивый и видный мужчина?! О. Алипий, наклонившись к ней, шепнул на ушко. Она посмотрела на него и, закинув голову, долго хохотала, хлопая о. Алипия по спине.

С большим букетом цветов, в сопровождении послушника, нагруженного монастырскими дарами, Екатерина Фурцева уселась в блистающую черным лаком и никелем правительственную машину, в народе прозванную «членовозом», и, довольная, отбыла во Псков. И монастырь не закрыли, вероятно, и ее заступничеством.

Однако уже вечерело, и мне надо было как-то устраиваться на ночлег. Тощий, унылый послушник, беспрерывно сморкаясь в платок, повел меня к благочинному, иеромонаху Тихону. По уставу пропел под дверью: «Молитвами преподобных и богоносных отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас».

За дверью раздалось: «Аминь!»

Послушник открыл дверь и подтолкнул меня внутрь кельи. Отец Тихон тоже был тощ, высок, имел вид строгий, лик бледный. Он был молод, очень даже молод и удивительно похож на святого Иосифа Белгородского.

Я же был стар, сед и брадат и опирался на костыли.

Осведомившись, откуда я прибыл, о. Тихон как-то косвенно оглядел меня и велел мне перекреститься. Я истово исполнил это.

А знаю ли я «Отче наш»? – спросил он. Я знал не только «Отче наш», но и многое другое, например, мог наизусть прочитать семнадцатую кафизму или сдать экзамен по догматическому богословию, но я смиренно прочитал «Отче наш». Он внимательно выслушал и, видимо, остался доволен.

Я подошел под благословение. «Да, а есть ли на вас нательный крест?» Расстегнув ворот, я достал массивный серебряный крест, пожалованный мне афонским монахом старцем Патермуфием в горах Кавказа в страшное военное лето 1942 года.

Крест, вероятно, окончательно убедил о. Тихона в моей благонадежности, и, отобрав у меня паспорт, он повел меня в большую, человек на двадцать, келью и показал мне свободную койку у окна. Скоро собрался пришедший из трапезной народ. Все больше молодые ребята – трудники, приехавшие кто на месяц, кто на три. Среди них было несколько башкир, два еврея, якут, белорусы, а остальные – чисто русаки. Был также один молодой батюшка из Москвы и почему-то постоянно живущий здесь мантийный монах, несущий послушание конюха. Вся эта братва шумела, галдела, бурно обсуждая что-то, споря. Как вдруг, дверь распахнулась, и в комнату влетел разгневанный игумен Нафанаил – монастырский казначей.

Оказывается, он жил рядом за стеной при денежной монастырской казне и по вечерам делал подсчет притекшим за день рублевкам и медякам, старательно складывая их в пачки и столбики. Он разбранил нас, погрозил пальцем, гневно потряс бородой и опять скрылся в своей сокровищнице. Он не шутя потом говорил нам, что если кто попытается зайти к нему в келью, то сразу сверкнет молния, дерзнувший будет испепелен в прах. Все притихли, стали раздеваться и укладываться, так как вечерние молитвы были прочитаны в трапезной, но особо ретивые вышли в коридор и еще долго там читали молитвы и акафисты.

Один из трудников, немного полежав, встал, надел овчинный, до пят, тулуп с огромным воротником и пошел дежурить на ночь к воротам. Ворота на ночь запирались и были такие, что танк их сразу не вышибет, но традиция дежурства свято соблюдалась с 1592 года после того, как хищные и злобные шведы ворвались неожиданно ночью в монастырь, все имение монастырское разграбили, братию побили, а монастырские здания, кельи и церкви разорили и сожгли.

Наконец все утихло. Я лежал, глядя в окно на звездное небо, звонницу, Успенский собор, освещенный луной, рисованные на стенах иконы: Спас в силах, Божия Матерь, летящие ангелы. На башне звонницы мелодично и гулко пробили часы. И странный, нереальный, но какой-то очень чистый был этот мир.

Утром обычно братии в трапезной завтрак не поставлялся, а завтракали только пришлые трудники, которые исполняли тяжелые работы. В летнее время стол для трудников был во дворе под навесом. Приходи, бери, сам наливай, что душе твоей угодно. И чего там только не было: и творог, и сметана, отварной картофель, селедка, зеленый лук, разные каши, чай. Ешь от пуза, сколько влезет. Затем трудники расходились на послушания: на сенокос, в огород, на заготовку дров, пастухами в стадо, на озеро за рыбой. Монахи же ранней ранью собирались в соборе Св. Архангела Михаила на братский молебен.

В соборе с утра холодно, полутемно, только мерцают лампадки у икон. Народа нет, пусто, только посредине стоит черная братия, да слышится приглушенное молебное пение. Потом они натощак расходятся на свои послушания. Кто в храм, кто в просфорню, хлебню, кто в квасную, в библиотеку, в контору, в рухольню.

Когда утром открыли монастырские врата, народу привалило сразу много. Ночевали они в посаде у жителей и с нетерпением ожидали начала службы. Среди них бесноватых была тьма, их привозили сюда со всех краев страны.

Порядок в монастыре был удивительный: все делалось по чину, со тщанием, исполнительно и на совесть. Монастырь жил и работал, как хорошо отлаженный механизм.

Литургия в Михайловском соборе была величественна и строга. Монашеский хор на два клироса попеременно пел то грозным архангельским вскриком, то нежным херувимским разливом. Чашу со Святыми Дарами вынесли громадную.

Посреди службы я вдруг услышал, как добрым басовитым брехом залаял кобель, вероятно, довольно крупных размеров. Брехнув несколько раз, он затих. Я возмутился: вот еще, и собаку в храм затащили! Я отвлекся от созерцания алтаря, где происходило тайнодействие, и стал рассматривать богомольцев. А было на что посмотреть. Бесноватые выделывали такие штуки – хоть стой, хоть падай. Так вполне приличный мужик, как я после узнал – инженер с Урала, пристально смотря на богослужение, беспрестанно отмахивался ладонями, как будто ему докучали назойливые мухи и слепни. У молодой бабенки на моих глазах, как на дрожжах, стал расти живот. Он раздулся, выпятился, и из него послышались глухие голоса, как будто матерились двое старых пьяниц. А одна толстенькая деваха, издав оглушительный и гадкий вопль, брякнулась на пол и задергалась вся в судорогах, с пеной у рта.

В общем-то порядок в соборе соблюдался, но когда вынесли чашу со Святыми Дарами, среди бесноватых начался переполох: все они порывались бежать из храма и, удерживаемые родственниками, орали, мычали, блекотали козлами и визжали. Когда их тащили к чаше, они упирались ногами, крича: «Ой, не хочу, ой, не могу, страшно! Страшно! Ой, обожжет!»

После принятия Даров они затихали, успокаивались, некоторые тут же валились на руки родственников и засыпали, их выносили из храма на травку.

Главным бесогоном и грозой всего бесовского племени был монастырский игумен о. Адриан. Всегда на бегу, лохматый и суровый, тощий старец с ликом неумолимого судьи, он нагонял страх и почтение даже на обычных людей. Но бесноватые не могли выдержать его взгляда и каким-то звериным чутьем угадывали его за версту, крича дурными голосами: «Ой, Адриашка идет, ой, смертушка наша, Адриашка идет!»

О. Адриан действовал, главным образом, в Сретенском соборе у задней стены, где была изображена громадная жуткая картина преисподни и Страшного Суда со змеем – глотателем грешников.

На бесоизгнание народ валил валом. Чин бесоизгнания был страшен и таинственен. Знаю только, что по окончании чина приходилось распахивать в храме все окна и двери, а потом кадить ладаном, чтобы изгнать тяжелое зловоние.

Я хотел взять благословение у игумена Нафанаила, чтобы посмотреть, но он, строго округлив глаза, запретил мне, сказав, что это опасно для жизни. И что набравшись там разбегающихся бесов, яко блох, пропадешь не за понюшку табаку.

Как-то утром пошел я к благочинному, чтобы определил меня на послушание. Благочинный, пожевав губами, посмотрел на меня и сказал:

– Душа на костылях, на какое же послушание я тебя определю? Живи так, ходи в храм, молись за нас, грешных.

Я возразил:

– Батюшка, совесть меня грызет, ведь в Писании сказано: «Неработающий да не яст!»

– Это верно ты говоришь, – благочинный поскреб бороду. – Ну, хорошо, пойдешь дневным привратником на хоздвор? Там и будка отличная поставлена.

– Благословите, батюшка, пойду.

– Ну, так с Богом! Гряди на хоздвор!

Будка, действительно, была замечательная: уютная, окрашенная синей краской, застекленная, с приделанным к стенке столиком, хорошей иконкой в углу, перед которой теплилась лампадка. Внутри стоял какой-то обжитой постный запах, и все кругом прекрасно обозревалось.

Направо были нижние хозяйственные монастырские врата, прямо через дорогу располагался коровник, откуда исходил густой запах навоза.

Я ревностно приступил к обязанностям: открывать и закрывать тяжелые врата, выпуская на пастбище коров, затем лопатой с дороги подбирать лепешки навоза и засыпать эти места опилками. Впускал и выпускал груженые машины с углем и дровами, запряженные телеги с сеном. Но особенно, с прискоком, я спешил открыть врата наместнику архимандриту Гавриилу, который и не смотрел в мою сторону, важно сидя за рулем белой «Волги». Грозен и суров был отец Гавриил. Монахи стонали под его властью, некоторые даже сбегали из монастыря, иеромонахи уходили на приходы, не вынося его самодурства.