Сам Иван про очередную жену в отставке говорил:
– А, чтобы ее, шалаву, Бог побил, она у меня столько добра понесла из хаты, что я остался гол як сокол.
Выслушав его сетование на очередное крушение семейной жизни, я сказал Ивану, что виноваты не жены, – на мой взгляд, добрые хозяйственные красавицы, а он сам, потому как в нем сидит лютый блудный бес асмодей, которого надо срочно изгнать, а то будет беда.
Услышав это, Иван оторопел и долго смотрел на меня непонимающими глазами:
– Ось лихо яке! Так во мне живе лютый бис асмодий, живе, яко селитер в потрохах. Як же его, вражину, выкурить из мене, а то ведь от жинок мне гибель иде.
– Никто не поможет, кроме батюшки Иова! – сказал я.
И вот мы поехали к нему. Проехали древний городок Хуст. После Хуста пошли истинно православные места. Здесь народ героически сопротивлялся униатскому окатоличиванию, и руками, и зубами держался за родное Православие. Проехали Буштыно и здесь вдоль реки Теребля стали подниматься по ущелью к селению Малая Уголька.
Ну вот, наконец, и Малая Уголька. Селение было внизу, а церковь на горе. Пыхтя и чихая мотором, машина поднялась в гору к церкви. Церковь небольшая, деревянная. При входе от самого фундамента, высокого, в рост человека, на гвоздях висело множество шляп различных цветов и фасонов. Это все шляпы прихожан. Значит, еще шла служба, и народу было полно. Когда вошли в переполненную церковь, я сразу ощутил, как теплое чувство Божией благодати согрело душу. Из алтаря послышался возглас:
– Святая святым!
Вскоре Царские Врата раскрылись, и на амвон вышел священник с чашей в руках «Боже правый! Не сплю ли я?» Я смотрел и будто бы видел воскресшего Серафима Саровского. Прекрасное, как бы в Фаворском Свете, лицо, неизъяснимо благодатное и простодушное. Голубые глаза, источающие доброту и какую-то детскую радость. Это был сам батюшка Иов. Он говорил на своеобразном русинском диалекте, который распространен в закарпатских горных ущельях. Но все было понятно. Вероятно, это был язык, со времен князя Даниила Галицкого до наших времен сохранившийся на Верховине.
После службы батюшка Иов повел нас с Иваном к себе в келью. Домик, где он жил, был небольшой, состоящий из кухни, кладовки и кельи. На кухне хозяйничала старая приходящая монахиня – матушка Хиония. В открытую дверь кладовки было видно множество полок и полочек, уставленных банками, глечиками, кринками, мешочками с крупой, кругами овечьего сыра, связками кукурузы. Все это приношения прихожан. Пока матушка Хиония уставляла трапезу, я разглядывал келью. Сразу бросилась в глаза красивая печка с чудными малахитового цвета фигурными обливными изразцами. Узкая железная кровать с досками, покрытая серым суконным одеялом. Одежный шкаф грубой деревенской работы, письменный стол с темно-зеленым сукном. На нем стоял старинный барометр, лежали толстые книги в кожаных переплетах с медными застежками: славянская Библия и славянский «Благовестник» Феофилакта Болгарского. Были там еще два портрета: Людвига Свободы, президента Чехословакии, с дарственной надписью и архиепископа Крымского Луки (Войно-Ясенецкого), с которым батюшка был знаком по лагерю и тюрьме. В красном углу светились лампадки перед чудными и редкими иконами: Божией Матери «Гликофулиса», или по-русски «Сладкое лобзание», «Иверская», «Казанская», поясной образ «Господь Вседержитель», образ «Иов Праведный на гноище», ну, конечно, Никола Чудотворец и преподобный Серафим Саровский.
Матушка Хиония пригласила нас к трапезе. Стол был уставлен мисками с молочной лапшой, мамалыгой (блюдо из кукурузной муки), овечьим сыром, сметаной, были здесь и соленые огурцы, пшеничный хлеб. Присутствовал и пузатый графинчик со сливовицей для желающих с холода и устатку.
Сам батюшка Иов благословил ястие и питие, но за трапезу не садился, а ходил потихоньку взад и вперед и по моей просьбе рассказывал свое житие:
– С младых ногтей я возлюбил Господа нашего Иисуса Христа, Его преславную Пресвятую Матерь и нашу православную веру. А наше бедное Закарпатье совсем не имело покоя. Вечно оно переходило из рук в руки. Все время менялись политические декорации. То у нас были мадьяры, то румыны, то чехи, то опять мадьяры. Все они, кроме румын, гнали и притесняли православную веру и всячески насаждали унию с Римом. В храме моего родного села священствовал отец Доримедонт, который наставлял меня в Законе Божием и благословлял меня прислуживать ему в алтаре. Вот так и шло дело. Когда я подрос, то с благословения родителей и отца Доримедонта поступил послушником в монастырь, где со временем был пострижен в рясофор. А затем, как на грех, началась вторая мировая война. Чехи с Закарпатья ушли, а пришли мадьяры. Сделали они ревизию монастырю и определили призвать меня в солдаты в мадьярскую армию. Вот ведь искушение какое, только меня там и не хватает.
И задумал я бежать в Россию к нашим русским братьям, православным. Оделся просто. Взял холщовую торбу, положил туда Евангелие, хлеб, соль, кружку. Надел сапоги, попрощался с игуменом, братией и ушел в ночь. Где шел пешком, где ехал на попутных, удачно перешел границу с Польшей. Прошел Польшу, Господь все охранял меня. Наконец вышел на границу с Советской Россией.
Был 1939 год, помолился я крепко и перешел границу СССР. Прямо наткнулся на пограничный наряд. Бросилась на меня овчарка, я отбился палкой. Слышу, клацнули затворы винтовок. Кричат: «Ложись!» Я лег, отогнали овчарку. Обыскали. Я говорю им, плачу от радости: «Братья родные, я к вам с самого Закарпатья иду почти все пешком, наконец Бог привел меня на Русь Святую». Целую землю. Они молчат, лица каменные. Затем старшой говорит: «Вставай, поведем на заставу, там разберутся, что ты за птица».
На заставе меня сразу объявили шпионом какой-то иностранной разведслужбы и отвезли в город в следственную тюрьму НКВД. Там меня поставили «на конвейер». Это непрерывный допрос. Следователи меняются, а я остаюсь все тот же. Семь суток без сна и еды, даже без возвращения в камеру. Мне не давали сидеть, меня били и очень жестоко. Я был в полубредовом состоянии. Терял сознание и падал на пол. Меня обливали ледяной водой, к носу подносили нашатырь. От меня требовали сознаться в шпионаже и в пользу какой страны. Рот пересох, губы разбиты, язык как терка, и я хрипел следователю: «Я простой монах, я шел к братьям, к своим братьям русским. Я русин. Я с Закарпатья». Следователь выдохся, перед моим лицом рука с пистолетом: «Сознавайся, гад, в последний раз предлагаю. Застрелю, как собаку! Считаю до трех: раз, два, три!» – Бьет меня по голове рукояткой пистолета.
Судила меня тройка НКВД. Суд продолжался семь минут. Приговор: 15 лет – за шпионаж, 5 лет – довесок за религиозность и еще 5 лет ссылки. Итого: 25 лет.
Затем «столыпинский» вагон – это клетка для зверей на колесах. И пошло колесить: Перлаг, Свирьлаг, Воркута и прочее – все за полярным кругом и, наконец, Колыма. Не знаю, зачем меня так гнали? Мотался я среди сотен тысяч полубезумных, изнуренных непосильным трудом, болезнями, голодом, лютыми морозами людей, обреченных на смерть. От цинги выплевывали зубы, от морозов выхаркивали кровавые куски омертвевших легких. Обмороженные ноги в язвах, глаза воспалены, сердце заходится от страшной усталости. Но я держался, и Господь хранил меня. Сказывалась аскетическая жизнь в монастыре и привычка к скудной постной пище. Потом я был молод и здоров телом и духом. Я молился и верил, что Господь поможет мне. Но вот нам объявили, что Германия напала на СССР. Началась война. Однажды меня вызывают к начальнику: «Номер 437, с вещами». Спрашивают: «Вы подданный Чехословацкой республики Кундря?» – «Да, – говорю, – гражданин начальник», – «Есть приказ мобилизовать вас в Чехословацкий корпус генерала Людвига Свободы, чтобы своей кровью искупить вину вашу перед Советским государством». – «Моей вины нет никакой, но я пойду на фронт».
И вот я обмундирован и на фронте в составе Чехословацкого корпуса. Ох, война, война – это не мать родна. Тяжела ты, проклятая, Каинов это труд, и для монаха не занятие.
Одно меня утешало – это память о святых воинах-монахах Ослябе и Пересвете, которых игумен святой Сергий Радонежский послал сражаться на поле Куликовом. Итак, с боями вместе с корпусом я дошел до Праги. А затем меня отправили в Москву охранять Чехословацкое посольство. Стою, охраняю в чехословацком военном мундире, орденов на мне целый иконостас – и советские, и чешские, бравый был парень, девушки идут, заглядываются.
В свободное время езжу в Загорск, в Троице-Сергиевскую Лавру. Свел большое знакомство. Встретил там архиепископа Луку, профессора-хирурга. Наконец, меня демобилизовали, а в Лавре рукоположили в иеромонахи.
Вернулся на Родину. Здравствуй, Верховина, мати моя, вся краса твоя чудова у меня на виду. Опять в своем монастыре. Дошел там до игумена, а потом доспел и до архимандрита. Живем, слава Богу, грехи отмаливаем. Да вот, опять гром грянул. Пришел к власти Никита Хрущев. Стал гнать Церковь Православную. От начальства поступил строгий приказ: закрыть наш монастырь, а монахов распустить. Вот дьявольское искушение. Я послал отказ. А они прислали на машинах целый отряд милиции. Стали менты бревном в ворота бить. Ворота повалились. Я кричу: «Святый Георгий, помогай!» Менты ворвались. Началась свалка рукопашная. Кому нос расквасили, кому фонарь под глаз. Меня, раба Божия, как зачинщика, арестовали. Сижу, пою: «Верховина, мати моя». Арестанты под благословение подходят. Судили меня, влепили срок, как рецидивисту. Молился я, и Господь надоумил меня написать президенту Чехословакии Людвигу Слободе. Пишу: «Господин Президент, пишет лично известный Вам подпоручик Кундря, который прошел с Вами дорогами войны до Праги. Так, значит, и так. Опять посажен за то-то и то-то. Уже не как шпион, а как архимандрит». Прошел месяц. В камеру приходит вертухай, кричит: «Кундря, на выход с вещами!» Не забыл генерал боевого товарища. Дай Бог ему здоровья.
Приехал на место. Церковное начальство трепещет. Упрятали меня на Верховину, подальше, в самый медвежий угол на приход. Ну, вот и конец, и слава Богу.