По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество) — страница 14 из 82

Мы были уверены в справедливости революции, ее исторической неизбежности в России. Мы были убеждены, что беспощадность есть главный метод революционного действия.

В нас глубоко сидела вера в бескорыстие деятелей революции и в необходимость самоотречения. Несмотря на провозглашаемый материализм, нас воспитывали идеалистами…

Некоторые современники теперь отговариваются тем, что ничего не знали и не понимали в 37-м году. Мы кое-что знали, и кое-что понимали. Лозунговым формулировкам и стандартным проклятиям в печати, призывам к тотальной бдительности мы не верили. Не были увлечены призывами выискивать и разоблачать.

Однако предполагали какую-то тайну, какую-то цель, какую-то высшую целесообразность карательной политики. И старались это разгадать. Наиболее загадочным было поведение… бывших вождей на процессах. Не верилось, что пытки могут сломить людей такого сорта… Причины принятой ими на себя роли оставались загадкой.

Обсуждали мы вопрос о том, не являются ли политические процессы и переворот 37-го года предвоенными мероприятиями. И это, пожалуй, была наиболее приемлемая для нас версия. Ибо объясняла закрытость политических целей военной тайной»[51].

Все чаще говорили о близости войны, о том, какой она будет, — и, конечно, часто говорили о Сталине. Слуцкий свое предвоенное отношение к Сталину, сложный путь «от уважения и признания к пониманию и оправданию» недвусмысленно и четко изложил в одном из своих очерков. Самойлов написал о том, как относились к Сталину поэты «содружества». Слуцкий писал «Я», Самойлов — «Мы». В главном их взгляд на прошлое совпадает. «Я так часто употребляю местоимение “мы” потому, что наше единомыслие, — отмечал Самойлов, — было важным достоянием каждого, общим багажом, накопленным совместно»[52].

«В нынешнее время, — пишет Самойлов, — нас обозвали бы сталинистами. Да простится нам, что мы воспитывались и росли в то время. В нас не было страха, особенно страха божьего. Мы считали, что бояться нам нечего, ибо совесть чиста. А Сталина мы не боготворили, а старались разгадать.

Мы были преданными, но без лести. А лесть тогда считалась главным признаком преданности.

Мы не то чтобы Сталину верили, то есть его официальным речам; скорее, верили в НЕГО как содержателя некой истины, некой тайны, от нас до времени скрытой. Верили, что это, в конечном счете, идет на пользу стране.

Мы не разделяли распространенного заблуждения, что Сталин “не знает” об истинном положении и об излишнем усердии исполнителей. Мы думали, что знает. И порой унимает слишком ретивых.

А главное, уверены были, что война близко и что именно он, сосредоточивший в своих руках всю власть, способен привести страну к победе. А война требует беспрекословного подчинения главнокомандующему. Вопрос же о свободе решится сам собой после победы.

А война была действительно на носу, ближе, чем думали мы и чем предполагал Сталин»[53].

Свои стихи того времени Борис Слуцкий не хранил. Он не просто не был молодым поэтом. Он не хотел быть молодым поэтом, не хотел ни в каких смыслах, «чтобы льгота» (какая бы то ни было) «распространялась бы на него». Свои заблуждения он отринул и зачеркнул — а между тем и заблуждения его были систематичны, продуманны, четки. Когда в лучшем своем стихотворении «Голос друга» он писал: «Готовились в пророки товарищи мои…», то вот именно это он и имел в виду: четкость выстроенной системы, идеологической, эстетической, поэтической.

В том же стихотворении написано: «Сейчас все это странно, звучит все это глупо…» Сейчас — странно и глупо, но это не значит, что тогда это было так. Вот жутковатое стихотворение, посвященное Виктории Левитиной (одной из тех московских девушек, из-за которых Слуцкому разонравилась харьковская Н.), — она опубликовала это стихотворение в 1993 году.

Последний из энкавэдэ

В тот день к чекисту номер один,

Последнему из энкавэдэ,

Пришли и сказали — кончай и иди.

Спасибо, товарищ Авдеев!

Он — дверь на замок. Залил сургучом.

Простился с конторой своею.

Пойдем, ну что же! А что ж, пойдем.

Пошли, — решает Авдеев.

О горечь профессии, где тишина

Условьем задачи дана,

Где дают ордена и можешь быть рад —

Но забудь за что, говорят!

Мы души закатывали, как подол.

Нам ногти заламывали до локтей,

Чтоб в синеньких книжках будущих школ

Не было нас для наших детей.

Но памятник свой отводить на слом

И знать, что не будет других,

И руки его за спиной крестом

На славу твою легли.

И я поцелую тебя, брат,

Пред тем, как тебя расстрелять!

........................................

И дал заряд, чтобы он, гад,

Законов не смел нарушать.

Было свершенье всех концов

И начало любых начал.

А он, в две горсти собрав лицо,

На доброй земле стоял.

Жестокому поколенью конец!

Железному веку конец!

Иди один навстречу луне —

Как сметана, свежей луне.

Трава, трава, трава-мурава,

Трынь трава.

..................................

И он рядом упал, шепча слова,

Кое-какие слова.

Это — одна из самых цельных и систематичных попыток объяснить террор. Речь идет о смене миров — революционного, экстремистского, можно даже сказать, бонапартистского на нормальный, человечный, человеческий. «Жестокому поколенью конец!» Революционеры-разрушители уходят, чтобы дать место строителям, они согласны даже на то, чтобы погибнуть от рук строителей. Вписанность собственной гибели в дело революции принималась и понималась всеми поэтами «содружества».

Павел Коган писал: «Я говорю: Да здравствует история, и головою падаю под трактор!» Наровчатов формулировал романтичнее: «Пускай безымянные наши кресты // Покажут дорогу другим…» Кульчицкий славил «Котовского, за день до смерти тело свое гимнастикой мучавшего». Если никто из них и не знал высказывания Розы Люксембург: «Революция — единственный род войны, где победа приходит после целого ряда тяжелейших поражений», то мысль их развивалась в этом же направлении, странном для современного сознания. Недаром Михаил Кульчицкий в последнем своем стихотворении написал: «…не до ордена, была бы Родина с ежедневными Бородино». Родина для него, как и для других поэтов «содружества», была синонимична революции.

Что же до «Бородино», то и Кульчицкий, и Слуцкий, и Коган учились в школе по учебнику марксиста Михаила Покровского, в котором Бородино расценивалось не как победа русской армии, но как поражение, после которого пришла победа. Любопытно, что Борис Слуцкий, прошедший войну, смягчал категоричность формулировки своего погибшего друга. В фильме «Застава Ильича» снят поэтический вечер в Политехническом, где выступают самые разные поэты со своими стихами; Слуцкий же читает стихи своих погибших друзей, Когана и Кульчицкого. Он читает «не до ордена, была бы Родина, пусть хоть сто Бородино!». Погибший на войне поэт может выкрикнуть накануне гибели «с ежедневными Бородино», имеет на это полное право; он, уцелевший, выживший, такой ответственности на себя взять не может. Помимо этой причины, была и еще одна: у Слуцкого менялась идеология. От готового к своей и чужой гибели «робеспьериста», от «якобинства» он переходил к гуманизму, к тому, что иронично называл «гнилым либерализмом».

Однако же отправная точка «Последнего из НКВД» — в том, что революция заканчивается, начинается та жизнь, в которой нехорошо, неправильно ругать обыкновенных людей мещанами. И этот подход остался у Слуцкого навсегда. Удивительным образом это высветилось в «Несвоевременных размышлениях». Это стихотворение, тогда ходившее в списках, цитировал Эренбург в своей первой критической статье о поэте:

Прошла эпоха зрелищ,

Пришла эпоха хлеба,

Перекур объявлен у штурмовавших небо.

Перемотать портянки

присел на час народ,

в своих обмотках спавший

уже который год.

................................

Социализм был выстроен,

поселим в нем людей.

До войны известность литинститутских и ифлийских поэтов не выходила из узкого круга студенчества. Чтения стихов в широкой аудитории были редкими. Об одном таком выступлении «не печатавшихся поэтов» свидетельствует Е. Ржевская. «Не все решались читать со сцены. Самойлов, — пишет Ржевская, — не решался… Писал из зала записки. “Слуцкому, президиум. Борька, ты прошел на 7. Читал плохо. Павка — на 6. Кульчицкий тоже пока. Дезька”»[54]. (В связи с этим выступлением поэтов, Е. Ржевская вспоминает, что на другое утро в полуподвал, где жил Кульчицкий, пришла Лиля Брик и вручила Кульчицкому «как эстафету» гетры Маяковского.)

В марте 1941 года «содружеству» повезло. В «толстом» журнале «Октябрь» впервые была опубликована подборка стихов студентов Москвы. В нее вошли стихи М. Кульчицкого — «Самое такое…», Б. Слуцкого — «Маяковский на трибуне», С. Наровчатова — «Семен Дежнев» и Д. Кауфмана (Самойлова) — «Охота на мамонта». Открывалась подборка «Стихами о Сталине» Анисима Кронгауза. В то время представить цикл стихов, не посвященных Сталину, было невозможно. Везенье состояло в том, что поэты «содружества» смогли обойтись без имени вождя: оно уже прозвучало у Кронгауза. Мартовский номер журнала вышел в дни, когда проходила XVIII партконференция ВКП(б). И хотя на конференции обсуждались экономические вопросы, передовица была посвящена «важнейшим задачам литературы». Почетную задачу советской литературы журнал видел в создании талантливых произведений о советских людях, «укрепляющих мощь социалистической родины». В стихах поэтов «содружества» трудно было найти соответствие «почетной» задаче, несмотря на то что редакция сильно покорежила тексты. Михаил Кульчицкий писал в Харьков товарищу (Г. Левину): «Как напечатали! Стих Слуцкого без начала, без конца, с переделанной серединой. Моя поэма: из восьми глав пошли три куска из трех глав и еще концовка. А с каким шакальим воем все это было, как рубали»