По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество) — страница 46 из 82

.

Вот несколько эпизодов из поездки:

«В купе международного вагона Твардовский сказал мне вполне искренне дословно следующее:

— Каково мне, Борис Абрамович, — быть единственным парнем на деревне и чувствовать, что вокруг никого.

Продолжение тирады было прервано тихим смехом Заболоцкого.

В том 1957 году Твардовскому не нравилась вся русская поэзия, начиная с Некрасова. Есенин — особенно, но и Маяковский, Блок. О Пастернаке он выразился:

— Конечно, не стал бы за ним с дубиной гоняться. — Это и было пределом его доброжелательства к Пастернаку.

Заболоцкому при мне он продекламировал немалый кусок из какого-то старого его стихотворения (кажется, из «Цирка») и добродушно сказал:

— Ну и загибали же вы!.

Мартынову (и где! В Сицилии!) он сказал:

— Вот итальянцы пишут, что у вас есть интересные поэмы о Сибири. Надо бы познакомиться, потому что стихи-то ваши — невесть что!»[199]

Вл. Лакшин воспроизводит рассказ Слуцкого: тот возвращался с Твардовским в одном купе из Италии. Твардовский читал журнал со стихами Вл. Маркова и вдруг с яростью отшвырнул его. «Что же вы сердитесь, — сказал Слуцкий, — ведь он всюду на вас ссылается как на наставника».

«Мой грех, мой грех, — ответил Твардовский. — Я из жалости напечатал когда-то его стихи»[200].

Характерный эпизод, не описанный самим Слуцким, приводит в своих воспоминаниях о Борисе Слуцком Андрей Турков.

«И надо же было так случиться, что на обратном пути <из Италии> оба <Твардовский и Слуцкий> оказались в одном купе со случайным попутчиком, дипломатом-казахом, в придачу.

В разговоре Твардовский очень резко высказался об одном из любимых Борисом поэтов и внезапно воззвал к “нейтральной” стороне — соседу дипломату: “Вы знаете стихи такого-то?”

Оказалось, что нет. Тогда Александр Трифонович спросил, а знает ли он его, Твардовского. И тот с восторгом припомнил “Василия Теркина” и заявил, что его автор великий поэт.

“Великий” торжествовал, но, как оказалось, ненадолго. При всей своей корректности Борис в таких вопросах был непоколебим.

Тогда я решил, — рассказывал Борис, — воспользоваться запрещенным приемом.

— А Ошанина, — спрашиваю, — вы знаете?

— О да, — отвечает. — Великий поэт!

И посрамленный Твардовский выругался и залег на свою полку»[201].

Между тем эти «путевые колкости» не отражают того, что Слуцкий и Твардовский два крупных, хотя и разных поэта. Оба были глубоко преданы главному делу своей жизни, каждый из них был яркой индивидуальностью. Оба в своем творчестве опирались на живой народный язык, а в своих военных стихах — на язык окопный, на фронтовую речь. Близость некоторых мотивов у Твардовского и Слуцкого отмечает Л. Лазарев. Он сравнивает два стихотворения: «Однофамилец» Слуцкого, где речь идет о погребенном солдате, однофамильце Слуцкого, в смерти которого поэт не виноват («Но пули пели мимо — не попали, // Но бомбы облетели стороной…»), и стихотворение Твардовского: «Я знаю, никакой моей вины // В том, что другие не пришли с войны…»

Продолжая сравнение, приводит строки из «За далью — даль»:

Я только мелочи убавлю

Там, сям — и ты как будто цел.

И все нетронутым оставлю,

Что сам ты вычеркнуть хотел.

Там карандаш, а тут резинка,

И все по чести, все любя,

И в свет ты выйдешь, как картинка.

На память,

какой задумал я тебя.

И в подтверждение приводит строки Слуцкого:

Лакирую действительность —

Исправляю стихи.

Перечесть — удивительно —

И смирны и тихи.

И не только покорны

Всем законам страны —

Соответствуют норме!

Расписанью верны.

Чтобы с черного хода

Их пустили в печать,

Мне за правдой охоту

Поручили начать.

Трудно понять, почему на этом месте Лазарев обрывает знаменитое стихотворение Слуцкого. Окончательные строки стихотворения более существенны и вместе с тем не менее важны для подтверждения мысли Лазарева о близости мотивов в творчестве двух поэтов. Кстати, эти строки оправдывают и название книги «Без поправок…», которое дал ей составитель Л. Лазарев.

Чтоб дорога прямая

Привела их к рублю,

Я им руки ломаю,

Я им ноги рублю,

Выдаю с головою,

Лакирую и лгу…

Все же кое-что скрою,

Кое-что сберегу.

Самых сильных и бравых

Никому не отдам.

Я еще без поправок

Эту книгу издам!

Но близость мотивов — отнюдь не подражание и тем более не заимствование. Тяжелая война и трагическая советская действительность ставили поэтов в сходные условия и вызывали поэтический отклик, хотя и различный у каждого из них.

Стихов Слуцкого Твардовский не любил и не печатал. Борис относился к этому хладнокровно, хотя сам некоторые произведения Александра Трифоновича весьма ценил. «Первое, что у Твардовского понравилось мне полностью, было “Дом у дороги”… В войну, когда во фронтовой печати начали появляться главы из «Василия Теркина», они сначала удивили своей непохожестью на жизнь. По мелочам, по деталям все было увидено, подмечено, схвачено. Но жестокое и печальное начало войны не выглядело ни жестоким, ни печальным. В то же время “Василий Теркин” от главы к главе выглядел все талантливее, все звонче…

Я читал продолжение “Василия Теркина” без раздражения, даже с удовольствием. Это была несомненная поэзия… Но только не моя поэзия…»[202]

А как относился Твардовский к Слуцкому-поэту? Оба понимали, что «бытовавшие как само собой разумеющееся литературные представления слишком далеко их развели» (Л. Лазарев). Маргарита Алигер вспоминает, что «Твардовский не раз приглашал в журнал Бориса Слуцкого, но умный Слуцкий вежливо отказывался, понимая, что добром это не кончится»[203]. Своих стихов Твардовскому Слуцкий никогда не предлагал.


Есть в «Рубиконе» и Леонид Мартынов, поэт, наиболее близкий Слуцкому в пятидесятые годы. Их связывала верная дружба. По свидетельству Владимира Огнева, близко знавшего их и часто встречавшегося с обоими, «Слуцкий держался покровительственно, хотя был моложе на четырнадцать лет. Беззащитность Леонида Николаевича покрывалась рыцарством Бориса. Когда я редактировал и составлял антологии иностранной поэзии, Слуцкий ревниво следил: не обделю ли я Мартынова лучшими стихотворениями и поэтами»[204].

В иерархическом списке наличной поэзии первое место Слуцкий отводил Мартынову, себе же — второе. «В <его> списочном составе литературного ренессанса, — пишет Самойлов, — не было места для Пастернака и Ахматовой. Слуцкий тогда <конец 50-х годов> всерьез мне говорил, что Мартынов — явление поважнее и поэт поталантливее»[205].

Из не попавших в «Рубикон» больше всего досталось Вере Инбер, которую Заболоцкий называл «Сухофрукт».

В Италии она в основном «стяжательствовала» по магазинам.

Много позже, в 1970 году ей исполнилось 80. Она вяло хвасталась телеграммами.

«Все спрашивают, не выжила ли она из ума, не поглупела ли.

Я искренне отвечаю, что нет.

Она в уме, в том уме, не малом и не большом, в котором прожила всю жизнь.

Она спрашивает у меня: “Слуцкий, что вы такой мрачный? У вас все в порядке?”[206]

И, выслушав ответ, убежденно говорит: “У меня все в порядке. У меня всегда все в порядке”».

Это настойчивое «Все в порядке» подвигло Слуцкого написать в несвойственной ему манере злую эпиграмму:

«У меня все в порядке», — сказала старуха,

У которой присутствие духа

Достигало зловеще большого размера,

В нашем маленьком царстве

господствует ясность и мера…

«У меня все в порядке,

А у вас все в порядке?

Наблюдая внимательно ваши глаза и повадки,

Я пришла к заключенью,

что вы предаетесь волненью.

Почему?

Может быть, вы подверглись гоненью?

Может, что-то случилось? Со мной ничего не случалось.

Я хотела, пыталась, но как-то не получалось».

И старуха, которую сам Заболоцкий

назвал сухофруктом,

Но которая в Риме, Ассирии и Вавилоне

Пребывала бы у природы родимой на лоне,

Улыбнулась и молвила тихо: «Я наша!»

И поэтому минет меня неприятная чаша.

Ну а если не минет, с дороги собьется,

То я не обопьюсь, а сама она разобьется[207].

отношении Слуцкого к писателям и их труду есть несколько весьма характерных свидетельств.

Из воспоминаний Бенедикта Сарнова:

«В одном разговоре Борис вдруг спросил меня (он любил задавать такие неожиданные “провокационные” вопросы):

— Как, по-вашему, кто правильнее прожил свою жизнь: Эренбург или Паустовский?

Я ответил, не задумываясь:

— Конечно Паустовский.

— Почему?

— Не выгрался в эту грязную игру, был дальше от власти. Не приходилось врать, изворачиваться, кривить душой.

Он, конечно, ждал такого ответа. И у него уже готово было возражение.

— Нет, вы не правы, — покачал он головой. — Конечно, Эренбургу приходилось идти на компромиссы. Но зато скольким людям он помог. А кое-кого так даже и вытащил с того света…

Тогда я, конечно, остался при своем мнении. (Он, разумеется, при своем.) Но сейчас я уже не так уверен, что прав тогда был я, а не он»