По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество) — страница 54 из 82

И потому пойду в огонь и воду,

Но стану ведом русскому народу.

Я инородец; я не иноверец.

Не старожил? Ну что же — новосел.

Я как из веры переходят в ересь,

Отчаянно в Россию перешел…

В стихотворении «Березка в Освенциме» Слуцкий не случайно пишет: «Свидетелями смерти не возьму // платан и дуб. // И лавр мне — ни к чему. // С меня достаточно березки». Он подчеркивает тем самым и свое еврейство (ибо Освенцим был построен для уничтожения именно евреев), и свою верность России (ибо березка — символ России). Для Слуцкого неразрывными оказываются его еврейство, русский патриотизм и интернационализм. Без этих трех составляющих невозможно представить себе ту идеологию Бориса Слуцкого, которой он оставался верен до конца своих дней.

Поэт-интернационалист Слуцкий никогда не отделял себя от еврейства — не афишировал его, но и не скрывал. Подобно французскому историку, участнику Сопротивления Марку Блоку[263], он мог бы сказать: «Я еврей, но не вижу в этом причины ни для гордыни, ни для стыда, я отстаиваю свое происхождение лишь в одном случае: перед лицом антисемита»[264]. Слуцкий помнил, что в его жилах течет кровь предков, но при этом не забывал, «что бывает двоякая кровь, та, что течет в жилах, и та, что течет из жил» (Юлиан Тувим). Он знал, что стихи «важней крови, той, что во мне течет. // Я не скажу, что кровь не в счет: // она своя, не привозная…».

Та кровь, что течет из жил, и окрасила еврейские стихи Слуцкого. В эпоху Холокоста и сталинского государственного антисемитизма поэту было «никуда не деться от крика: “Евреи, евреи!”»

Но это было позже. Мелкие проявления бытового антисемитизма на харьковской рабочей окраине во времена его детства и ранней юности не нашли отражения в его стихах, а значит, он не позволял им задеть свою душу. (Владимир Корнилов, друг и единомышленник Слуцкого, говоря о «мучительной» еврейской теме, подтверждал, что «Слуцкий не ставил знака равенства между бытовым антисемитизмом и антисемитизмом власти».) Но когда в конце тридцатых годов стало известно о преследовании евреев в нацистской Германии, когда осколки «хрустальной ночи» разлетелись по городам Европы, девятнадцатилетний Слуцкий написал стихотворение «Рассказ старого еврея (рассказ оттуда)». Текст 1938 года (утраченный и восстановленный по памяти братом и друзьями поэта) впервые был опубликован в Израиле через 55 лет в журнале «22». В этом раннем стихотворении — удивительное предвидение Холокоста:

По вечерам, хоть их никто не просит,

В берлинских подворотнях там и тут

Они бросают глупые вопросы:

— За что? За что бьют?

Как быть с евреем — это не вопрос.

Как бить еврея — это да, вопрос.

Есть мнение, что метод избиения

Хоть благороден, но излишне прост.

Они травой подножною растут:

Не укрощать, а прекращать сей люд.

Написанный до войны «Рассказ старого еврея» положил начало еврейской теме в поэзии Слуцкого.

К довоенному времени относится еще одно стихотворение, касающееся евреев, но написанное в совершенно другой тональности: «Конец. (Абрам Шапиро)». Это тоже рассказ о старом еврее, но, в отличие от берлинского безымянного еврея, Шапиро покидает этот мир не под ударами немецких штурмовиков, а в своей постели, в окружении близких. Но его смерть не вызывает у молодого автора ни скорби, ни сожаления. Старик с «привычной жадностью» цепляется за жизнь и даже на смертном одре «…хрипит потомкам: “Покупайте вещи — все остальное прах и ерунда!”». Свое неприятие Шейлока времен недостроенного социализма автор выразил через отношение сыновей к умирающему отцу:

А сыновья устали от Шапиры —

Им время возвращаться на квартиры!

Они сюда собрались для почета,

Но сроки вышли. Можно прекратить.

Им двести лет за все его обсчеты

Обсчитанным платить — не заплатить!

Это свое «багрицкое», антинэпманское стихотворение Борис Слуцкий никогда не публиковал. Его напечатал Юрий Болдырев в первом томе трехтомника — возможно, для того, чтобы показать, какой путь проделал Борис Слуцкий от «харьковского робеспьериста», не желающего понимать правоту человека, настрадавшегося от бедности и потому требующего от сыновей обогащения, до «гнилого либерала», устало спрашивающего в одном из своих стихотворений: «Скажите, кто такие мещане? За что на них писатели злы?» Этот путь Борис Слуцкий с его мужеством, умом и совестью проделал бы все равно, но война, Холокост, послевоенная антисемитская политика ускорили его понимание других — не поэтов, не революционеров. Но чего нельзя отнять от запальчивого и несправедливого стихотворения про Абрама Шапиро, так это его предельной поэтической и человеческой честности, которая становится трагедией, когда ничем нельзя оправдать свое отторжение от неприятных тебе людей вроде этого нэпмана. Его тоже убьют просто за то, что он — еврей. А это меняет дело и интонацию. После Холокоста все взывает к цельности: крови и души, крови и сознания.


Катастрофа европейского еврейства, гибель миллионов евреев оккупированных областей России, сам «механизм» уничтожения людей только за то, что они евреи, изменили отношение Слуцкого к еврейской теме. Когда осуществляется поголовное уничтожение народа, бессмысленно и кощунственно выделять таких, как Шапиро. Перед смертью все оказались равны. Холокост вызвал стихи такого накала, такой страсти и сострадания, протеста и возмущения, будто Слуцкий воспринял события как крах мира и гибель цивилизации.

Планета! Хорошая или плохая,

Не знаю. Ее не хвалю и не хаю.

Я знаю не много. Я знаю одно:

Планета сгорела до пепла давно.

Вместе с тем эти события воскресили в памяти поэта детали национального быта, — он не придавал им значения, но они оказались дороги, когда начали исчезать при столь трагических обстоятельствах.

Он вылетел в трубы освенцимских топок,

мир скатерти белой в субботу и стопок.

Он — черный. Он — жирный.

Он — сладостный дым.

А я его помню в обновах, в шелках,

шуршащих, хрустящих, шумящих, как буря,

и в будни, когда он сидел в дураках,

стянув пояса или брови нахмуря.

Селедочка — слава и гордость стола,

селедочка в Лету давно уплыла.

В стихотворении «…Теперь Освенцим часто снится мне…» поэт видит себя среди идущих на заклание: «…я взял удобный, легкий чемоданчик. // Я шел с толпою налегке, как дачник…»

Иду как все: спеша и не спеша,

и не стучит застынувшее сердце.

Давным-давно замерзшая душа

на том шоссе не может отогреться.

Нехитрая промышленность дымит

навстречу нам

поганым сладким дымом,

и медленным полетом

лебединым

остатки душ поганый дым томит.

Поэт переживал Холокост и как трагедию вселенскую, и как трагедию личную. В этих печах сгорели и его близкие.

Участвовавший во взятии родного Харькова Слуцкий не нашел оставшихся в городе родных:

Я не нашел ни тети и ни дяди,

Не повидал двоюродных сестер,

Но помню,

твердо помню

до сих пор,

Как их соседи,

в землю глядя,

Мне тихо говорили: «Сожжены…»

В только что освобожденном Харькове он узнал, как убивали его бабку, «маленькую, словно атом», которая кричала немцам и полицаям, ведущим на расстрел евреев Харькова: «“Мой внук на фронте, вы только посмейте, только троньте!” Поэтому бабку решили убить, пока еще проходили городом».


Стихи из этой обоймы, как и множество других стихов Слуцкого, привлекли к себе внимание идеологически-карательных служб. Не ушло от их бдительного ока и стихотворение «Как убивали мою бабку». Л. Лазарев в предисловии к книге стихов Бориса Слуцкого «Без поправок…» (М.: Время, 2006) приводит выдержку из отчета начальника Главного управления Госкомпечати СССР В. Мочалова в ЦК КПСС: «Здесь Слуцкий с национальной ограниченностью толкует, в сущности, о судьбах в годы войны русского и еврейского народов…»[265]

Во всем цикле «еврейских» стихов, написанных в ответ на гитлеровский геноцид, читатель почувствует горечь, боль, возмущение, протест. Но они свободны от призывов к мести, к новой крови и новым мучениям — хотя и не лишены напоминания молодым евреям, «что он еще не кончился, двадцатый страшный век». Написанные более тридцати лет назад, слова эти особенно актуальны сегодня. Они сливаются с общим потоком возмущения ксенофобией и экстремизмом.

Остро переживая гитлеровский геноцид, Слуцкий вместе с тем почувствовал, как прорастают плевелы антисемитизма в родной стране и армии, подпитанные сначала негласной, а потом и почти откровенной государственной политикой.

Об этом свидетельствует стихотворение «Незаконченные размышления» (октябрь — ноябрь 1941 года?). Оно не было опубликовано и стало известно в 1993 году из воспоминаний Виктории Левитиной. Приведем заключительные строки стихотворения:

… И так я родился. Я рос и подрос,

А завтра из смрада вагона

я выйду на волю и встану в рост:

приму на реке оборону.

Тоскуют солдаты о смерти моей,

а лошади требуют корму.

Убьют меня — скажут чудак — был еврей!

А струшу — скажут — норма!

Я снова услышу погромный вой