По тонкому льду — страница 75 из 92

Пожар уничтожил депо, мост и стоявший рядом состав с круглым лесом. Подпольщики подорвали машину с начальником полиции и его прихлебателями; уничтожили городской радиоузел; сожгли дом с архивными документами; подорвали восемь автомашин с различным военным грузом; забросали гранатами типографию; расправились с пятью предателями; выпустили одиннадцать листовок общим тиражом более тысячи экземпляров. По нашим наводкам был разгромлен десант, выброшенный между

Ельцом и Ливнами; разбомблен склад с авиационными бомбами; дважды обработан с воздуха аэродром и трижды железнодорожный узел. Разведывательный пункт абвера, возглавляемый гауптманом Штульдреером, перебросил на

Большую землю и в партизанские районы двадцать семь человек, считая их верными людьми, но шестнадцать среди них были советские патриоты. Мы регулярно обеспечивали Большую землю разведывательной информацией, сообщали о работе железнодорожного узла, восстановлении аэродрома, интенсивном и очень подозрительном движении частей и техники в направлении Орла и Курска.

Несмотря на потери, подполье росло. За минувшее время в него влилось еще девять патриотов.

В решении горкома по докладу Демьяна записали пункт: бросить все силы на выявление среди горожан предателей, агентов карательных органов, а также всех гласных пособников оккупантов. Этого требовала Большая земля – приближался час расплаты.

Демьян на заседании дал основательную взбучку мне, Косте и Андрею за то, что тянем с розыском Дункеля. Его видел еще раз Пейпер, но в такой обстановке, когда не мог за ним проследить.

Геннадий Безродный опять не явился на бюро. Через связного Усатого он велел передать Демьяну, что занят проверкой Угрюмого и что в ближайшие дни доложит результаты. Демьян сомневался в этом. Он считал, что Геннадий саботирует его указание.

Свернув на свою улицу, я заметил «опель», стоявший у дома Трофима Герасимовича. Значит, мои услуги опять понадобились начальнику гестапо. И хотя не было никаких оснований бить тревогу, сердце дрогнуло: а если не то? Кроме шофера, в машине никого не оказалось; факт успокаивающий: шоферов одних не посылают на аресты.

Впрочем, могут вежливо пригласить и не выпустить. Но это уже другое дело.

Шофер сказал, что ждет меня с полчаса.

Не заглянув домой, я сел в машину и кивнул следившему за мной из окна Трофиму Герасимовичу.

Через несколько минут я входил в кабинет начальника гестапо.

Земельбауэр, подбоченившись, расхаживал по кабинету с сигарой во рту, а Купейкина, сидя у маленького столика, поспешно вытирала платком заплаканные глаза. Что произошло между ними, догадаться было трудно.

Штурмбанфюрер кивнул мне сухо, а Валентина Серафимовна даже не подняла головы.

– Мне можно выйти? – спросила она.

– Да, на несколько минут. Вы будете вести протокол.

Она порывисто встала и, вихляя бедрами, исчезла за дверью.

Начальник гестапо проводил свою переводчицу взглядом и изрек:

– Не женщина, а афиша. К сожалению, она не понимает, что уже не обладает художественной ценностью. Когда-то, лет десять назад, – возможно.

«Старый петух», – отметил я про себя, но сказал, что полностью согласен. Тем более что это была правда.

– А мои парни сегодня, – начал Земельбауэр, потирая руки, – схватили такого жирного гуся, что пальчики оближешь.

Я внутренне насторожился: кого же им удалось схватить?

– Гусь с перспективой, – продолжал штурмбанфюрер.

– Через него я непременно выскочу на всю эту шайку. Но он что-то темнит, подлец. А быть может, переводчица путает.

Я слушал Земельбауэра со смутной тревогой. В гестапо попал кто-то из наших подпольщиков. Причем совсем недавно, три-четыре часа назад. Земельбауэр уже беседовал с арестованным, а сейчас сделал перерыв и послал за мной.

– Но я все-таки успел проковырять дырку в трухлявой душе этого типа, – хвастался Земельбауэр. – Сейчас его приведут. После бодрящего укольчика. Выгребите из него все, что возможно.

– Попытаюсь, – сказал я.

Ощущение тревоги нарастало. Рассудок предупреждал об опасности. Кого схватили? Чей пришел черед? Демьян?

Не мог. Три-четыре часа назад он вел заседание бюро.

Челнок, Усатый, Андрей, Костя также присутствовали на заседании от начала до конца. Трофима Герасимовича я только что видел. Быть может, один из ребят моей группы или группы Кости, Трофима Герасимовича, Челнока, Угрюмого? А что, если сам Угрюмый? Земельбауэр сказал, что гусь жирный, с перспективой. Неужели Угрюмый? Неужели судьба решила познакомить нас именно так? Штурмбанфюрер снял со своего чернильного прибора высокую, похожую на бокал – с такой же тонкой, как у бокала, ножкой – чернильницу и водрузил ее на приставной столик. Сюда же он положил стопку чистой бумаги и ручку. Это для Валентины Серафимовны.

Я стоял спиной к окну, опираясь на подоконник, курил и напряженно думал: кто же, кто? Тысячи мыслей терзали голову, от них становилось тесно.

Вошла Купейкина. Она привела в порядок лицо, и только припухшие веки не поддались искусству косметики. Она молча села на свое место, придвинула стул, переложила бумагу.

– Записывайте только то, что будет говорить арестованный, – предупредил ее Земельбауэр.

Валентина Серафимовна нервно передернула плечами.

– Не дергайтесь, а слушайте, что я говорю, – продолжал начальник гестапо. – Мои слова можно не писать, это не так важно, а вот его – обязательно.

Купейкина выпрямилась и подняла глаза на своего шефа.

– И, пожалуйста, не редактируйте его речь. Это после.

Да и в редакторы вы не годитесь, – закончил свою мысль гестаповец.

Валентина Серафимовна закусила нижнюю губу. Она готова была расцарапать лицо штурмбанфюреру.

В дверь постучали.

– Можно! – выкрикнул Земельбауэр.

Громы небесные! Пол пошатнулся подо мной. Машинально я ухватился руками за край подоконника и на несколько мгновений потерял дыхание. Конвоир протолкнул в комнату Геннадия, оставил его и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.

Я чувствовал, как холодеют виски. Как он попал сюда?

Как мог Геннадий, самоустранившийся от всех дел, провалиться? Кто повинен в его аресте?

Геннадий стоял с металлическими браслетами на руках, сгорбленный, осунувшийся, втянув голову в плечи.

Это был жалкий призрак того Геннадия, которого знали мы прежде. Я посмотрел в его глаза, и сердце мое сразу налилось тяжестью. Оно упало, провалилось куда-то в пропасть: мне почудилось, будто я заглянул в разверстую могилу. Глаза его были пусты, равнодушны, бессмысленны. Это был мой прежний друг. Мой и Андрея. Друг, переставший им быть, человек, причинивший мне много горя, незабываемых обид, потерявший уважение товарищей.

Но скажу правду: боль сжала мне сердце. Нет, такой судьбы я не пожелал бы никому. Во имя прежней дружбы, во имя того, что когда-то нас связывало, во имя дела, ради которого все мы боролись, я готов был пожертвовать жизнью за Геннадия. Но что стоила теперь эта моя готовность! Что я мог предпринять? Ни разум, ни моя жертва уже не могли спасти Геннадия. Будь со мной пистолет, я бы еще рискнул попытаться. Но я безоружен, он скован, от земли нас отделяют три этажа, а внизу ходит автоматчик.

В мою душу проник мертвящий страх. Я растерялся перед неотвратимостью беды. Страх давил мне на желудок и вызывал тошноту. Трудно, неизмеримо трудно было сохранить присутствие духа. Такое испытание обдало бы холодом и более мужественное, чем мое, сердце. Но я понимал, что теперь самое главное – не потерять самообладания.

– Надеюсь, не знакомы? – осведомился штурмбанфюрер и, растянув губы в улыбке, показал свои желтые зубы.

Дело оборачивалось серьезно. Я, конечно, должен был улыбнуться. Я попытался. Я сделал судорожную попытку и утвердительно кивнул. Только кивнул. Голос мог выдать меня.

Начальник гестапо указал Геннадию на стул.

Геннадий сделал шаг, потом вскинул вдруг вверх обе руки и выкрикнул:

– Хайль Гитлер!

Я обмер. Хорошо, что в это мгновение гестаповец и переводчица смотрели не на меня. Страшным усилием воли я поборол в себе желание подойти к Геннадию и плюнуть ему в физиономию. Желание это было сильнее инстинкта самосохранения. Ничтожнейшее существо! Выродок. У него не хватило сил и мужества даже покончить с собой. Трус презренный.

Штурмбанфюрер тоже крикнул:

– Не изображайте из себя идиота! Переведите ему.

Геннадий вздрогнул, обвел всех бессмысленным, блуждающим взглядом и сел. Он был уже сломан. Морально, а возможно, и физически. Заячья душа. Прав гестаповец: он в самом деле успел проковырять дырку в трухлявой душе Геннадия.

– Спросите его: быть может, я не вполне ясно выразился? – обратился ко мне Земельбауэр.

Геннадий встряхнул головой, как собака, отгоняющая муху, и с удивительной готовностью сказал, что все понял и будет вести себя как следует.

Так именно и сказал он, не способный когда-то слушать других и привыкший, чтобы слушали его.

Я смотрел на Геннадия новыми глазами и не мог найти оценки его падению.

Земельбауэр предложил мне сесть за приставной столик, а сам продолжал стоять.

Начался допрос.

Штурмбанфюрер потребовал, чтобы арестованный рассказал подробно свою биографию. И не лгал.

Геннадий поерзал на стуле и, гальванизированный страхом, ответил:

– Постараюсь говорить только правду.

Я как будто преодолел внутреннюю слабость и напряг разум, чтобы он был в состоянии управлять до последней минуты моими чувствами, лицом, голосом, глазами.

«До последней минуты». Я не ошибся. Это точная фраза. Именно – до последней. Что эта минута подойдет, я уже не сомневался. Если Геннадий провозгласил «Хайль

Гитлер», от него можно ожидать всего. Но я еще не знал, как поведу себя в эту последнюю минуту. Скорее всего выпрыгну в окно, а что дальше – видно будет.

Геннадий говорил вялым, потухшим, каким-то надломленным голосом, очень сумбурно, бессвязно, глотая окончания слов и причиняя мне острую, почти физическую боль. Он рассказывал свою жизнь со дня рождения, не утаивая ничего. Все это можно было прочесть в автобиографии, хранящейся в его личном деле. Временами он спотыкался, как бы наткнувшись на какое-то препятствие, терял нить мыслей и виновато моргал глазами. Потом поправлялся. Поначалу мне казалось, что говорит он, не вдумываясь в смысл, но так лишь казалось. Геннадий придерживался хронологии, вытаскивал из