По тонкому льду — страница 29 из 91

Тут я пересилил себя, сглотнул тугой ком, протер на всякий случай глаза, сильно толкнул дверь ногой и вошел в комнату.

Стало тихо, как под землей.

Я огляделся: все налицо. Во мне дрожал каждый нерв.

Первым опомнился Петька Чижов. С присущей ему язвительностью он бросил:

— Во! Видали гуся! Ишь вырядился! Прошу любить и жаловать.

Тут Валька Цыганков сорвался с места, перегнулся через стол с протянутой рукой и восторженно воскликнул:

— Андрюшка! Дружище! Вот это здорово!

Я сделал вид, что не заметил ни его, ни его руки.

Приходова хлопнула себя по коленкам:

— Ба-тюш-ки! Что делается?!

Я посмотрел Чижову в глаза и сказал:

— Выдь на минуточку.

— Ну прямо… — как всегда, окрысился Петька.

— Выдь! — настаивал я. — Прошу. Надо.

То ли тон моей просьбы, то ли необычная одежда подействовали на моего антипода, но он неторопливо вышел. У стенной газеты он остановился, засунул руки глубоко в карманы, сбычился и нетерпеливо спросил:

— Ну, дальше?

— Я слышал все, — произнес я с волнением.

— Дальше? — продолжал Петька.

— Спасибо, Петька, на добром слове… Я этого никогда не забуду, — и, не дав ему опомниться, я взволнованно обнял его и горячо поцеловал.

Смущенный Петька старательно вытер рукавом губы, покачал головой и, нарочито нахмурившись, произнес:

— Ох и бузотер ты, Андрей…

Вот так бывает в нашей жизни. Слабые люди теряют веру в самого близкого, дорогого им человека, забывая о том, кем он для них был. А Дим-Димыч не утратил этой веры. Он продолжает верить в брата и жену его. И за эту веру он тоже пострадал. Она усугубила его положение.

Начальник отделения Бодров, пользующийся моей симпатией и крепко уважающий Дим-Димыча, в разговоре со мной сказал:

— Странно ведет себя Димка… Прокурора Андрея Брагина не стало. Жены его тоже. Что думают и говорят о них теперь, как расценивают их поступки, им глубоко безразлично. Их не воскресишь. Они ушли туда, откуда не возвращаются. А Димка печется о них, защищает их, как будто им это очень важно. К чему дразнить гусей?

Я задумался. Бодров говорил это, руководствуясь своим хорошим чувством к Дим-Димычу, но все равно он не прав. Умерших, если они этого заслуживают, надо уважать и защищать так же, как и живых.

Я так и сказал Бодрову.

Я продолжал лежать под обрывом у реки до той поры, пока темная тучка не окропила меня мелким, теплым дождичком. Тогда я встал и пошел домой, думая о своем друге.

2 июня 1939 г. (пятница)

Прошло более месяца с того дня, как на моего друга свалилась беда. И ничего нового, отрадного не внесло время в судьбу Дим-Димыча. Все как бы застыло на мертвой точке. Дима ездил в Смоленск, но там к его появлению отнеслись недоверчиво. Тогда он отправился в Москву. В минувшее воскресенье Дим-Димыч позвонил мне на квартиру, и я понял из короткого разговора с ним, что и Москва ничем не обнадежила его. В наркомате заявили, что вопрос о реабилитации его по служебной линии якобы целиком и полностью зависит от восстановления в партии, в то время когда здесь, в парткоме, ему было сказано, что вопрос партийности может рассматриваться лишь после реабилитации его как чекиста.

Я знал, что сбережений Димка не имеет и никогда не имел. На какие же средства он живет в Москве? Где нашел приют?

Эти вопросы я задать не успел. Он звонил с центрального телеграфа, и времени было в обрез.

Я лишь успел сказать ему, что надолго уезжаю, что нам надо повидаться в Москве, и попросил дать свой адрес. Дима сказал, чтобы я предупредил его телеграммой до востребования на Главный почтамт…

Я действительно уезжаю. Уезжаю неожиданно и, возможно, надолго. Я еду навстречу опасностям, на Дальний Восток. Там идет, как мы ее называем, малая война. Но она, как и большая, как и всякая война, не обходится без жертв.

Японские самураи, эти кладбищенские рыцари, не извлекли уроков из прошлогодних событий в районе озера Хасан. В мае они вторглись в пределы Монгольской Народной Республики на реке Халхин-Гол. Оставаться в стороне мы не можем, не имеем права. Я еду в распоряжение штаба армии. До Москвы поездом, а оттуда самолетом.

Сегодня, в начале десятого вечера, оплетенный скрипящими ремнями нового снаряжения с этаким вкусным запахом, я распрощался с Кочергиным и пошел домой.

По дороге вспомнил о носовых платках. Когда бы я ни ездил, всегда забываю о них. Не забыть бы теперь. Надо вынуть из шкафа хотя бы дюжину и сунуть в чемодан.

Открыв дверь, я в смущении остановился: теща, опустившись на колени перед совершенно пустым углом, усердно молилась. Осеняя себя крестами и отбивая поклоны, она нашептывала слова молитвы, вплетая в нее мое имя.

Странно. До сегодняшнего дня я не замечал в ней религиозных настроений. И разговоров никогда на эту тему в семье не было. Странно… Скорее, даже забавно!

Я тихо попятился, забыв о носовых платках.

В столовой была Лидия.

— Уже? — спросила она.

— Да, пора.

Лидия все эти дни держалась бодро.

— Иди сюда… — тихо позвала она и села на диван.

Мне казалось, что Лида хочет сказать мне что-то значительное, необычное, но она ничего не сказала, а склонила голову к моему плечу и заплакала.

— Не надо, Лидуха… Все шло так хорошо… — начал было я, но тут Максимка соскочил с качалки и подбежал к нам.

Он с полдня готовился к моим проводам, но, вконец измученный ожиданием, забрался в качалку и позорно уснул. Я поцеловал жену, сына, посмотрел на часы и встал. Пора! Машина Кочергина стояла у дома.

На вокзале ожидали Фомичев, Хоботов, Оксана, Варя.

Фомичев был в полной военной форме со знаками различия капитана. Усердно начищенные сапоги отливали зеркальным глянцем.

На Хоботове сияла белизной тщательно отглаженная сорочка. Ее ворот и черный галстук плотно облегали могучую шею доктора. Аккуратно сложенный пиджак он держал на руке.

Настороженная и чем то озабоченная Варя Кожевникова стояла, обняв Оксану. А Оксана в легком, раздуваемом ветерком ситцевом платье без рукавов, с глубоким вырезом на груди и спине выглядела лучше и наряднее всех.

— Как настроение? — деловито осведомился Фомичев.

— Бодрое! — громко ответил я и тут же отметил про себя, что это слово не вполне точно передает мое состояние. Именно бодрости я и не ощущал. Я бодрился, но это не одно и то же.

— Возвращайтесь капитаном, — пожелала Варя.

— Совсем не обязательно, — заметил Хоботов. — Живой лейтенант тоже неплохо. Не так ли, Лидия Герасимовна? — обратился он к моей жене, беря ее под руку.

Лидия через силу улыбнулась.

У входа в вагон остановились. Хоботов подошел ко мне вплотную, зацепился за мой поясной ремень толстым волосатым пальцем и заговорил:

— Всякая война — испытание, мой друг. А испытания, если хотите знать мое мнение, только и определяют настоящее место человека на нашей беспокойной планете. Испытания — самая верная мера значимости человека и его дел. О. Генри, которого я люблю, сказал очень точно: тот еще не жил полной жизнью, кто не знал бедности, любви и войны.

— Хорошо! — воскликнул Фомичев, внимательно всматриваясь в доктора, с которым познакомился несколько минут назад. — Что же можно добавить? Бедность Андрей Михайлович хлебнул в свое время, с любовью его познакомила Лидия Герасимовна, остается познать войну.

Максимка цепко держал меня за руку, внимательно заглядывал в лица моих друзей и напряженно слушал, полуоткрыв рот.

— Ты почему не смотришь на меня? — спросил я Лиду.

Жена смущенно опустила голову. Я давно не видел ее такой растерянной и немного жалкой.

"Нет! Любит меня Лидка!" — подумал я, вспомнив давний разговор с Дим-Димычем.

— Слушайте меня! — заговорила немного властно Оксана. — Один умный человек сказал, что любить — это не значит смотреть друг на друга, а смотреть только вместе и в одном направлении, — и тут она прямо посмотрела в глаза Вари.

— Здорово! — заметил я и обнял Лидию. — Ты согласна с этим?

Лидия подняла лицо с влажными глазами и прижалась ко мне.

В колокол отбили два удара.

Началось прощание. Незаметно Оксана сунула что-то мне в карман и тихо сказала:

— Вы его, конечно, увидите. Передайте.

Поезд тронулся.

Мне махали руками. Я — тоже. Лидия плакала и держала закушенный зубами носовой платок.

"Платки забыл! — вспомнил я. — Опять забыл!"

Родные и близкие лица скрыл мрак. Я направился к своему месту, опустил руку в карман и вынул оттуда заклеенный конверт. На нем было одно слово, написанное рукой Оксаны: "Брагину".

"Почему же написала Оксана, а не Варя — невеста Димки? — подумал я. — В самом деле: если Оксана уверена в том, что, проезжая через Москву, я не могу не повидаться с другом, то почему же такая мысль не могла прийти в голову Вари? Да, Оксана любит Димку. Надо быть дураком, чтобы этого не понять".

12 сентября 1939 г. (вторник)

Я отсутствовал четыре месяца с лишним и за это время не прикасался к дневнику. Он так и пропутешествовал со мной в полевой сумке ни разу не раскрытым.

Войны, в широком понимании этого слова, я не узнал. Но чувствовал ее ежеминутно и был удовлетворен тем, что вложил в нелегкую победу над врагом свою скромную долю.

Вернулся я более мудрым. Я понял, что даже этот локальный военный конфликт потребовал с нашей стороны немалого напряжения и немалых жертв. Закидать врага шапками, как предполагали некоторые, не удалось. Война была как война. Без дураков.

Кочергин был первым, кому я подробно поведал обо всем, что видел, слышал, передумал. Мы обменялись мнениями о международных событиях. Договор с Германией о ненападении, заключенный в конце августа, можно было только приветствовать, а вот захват германскими войсками Польши наводил на грустные размышления. Теперь никто нас не разделял, мы стояли лицом к лицу с вооруженным фашизмом.

— Какова цена этому договору, — заключил Кочергин, — покажет будущее.