ебовать разведывательных данных. Беляк наладил связь с Карецкой и уже несколько раз встречался с ней.
Посещая ее, Беляк действовал осмотрительно и осторожно. Выбирал момент, когда вблизи дома никого не было, и заходил лишь после того, как обнаруживал отсутствие маленького фикуса на окне. Таков был условный знак.
Карецкая отлично знала немецкий язык, и это позволило ей быстро войти в доверие к гитлеровским офицерам. Вот почему, идя к Карецкой, Беляк надеялся, что она через раненых офицеров сможет узнать что-либо о таинственном майоре Шеффере.
Карецкая прежде всего передала ему собранные ею разведывательные данные. От нее не укрылось, что Беляк был чем-то озабочен и слушал ее рассеянно.
– Вы расстроены? – спросила она.
– Да, немножко, – сознался Беляк. – Мне нужен майор Шеффер, а я его никак не найду.
Карецкая подняла густые черные брови.
– Кто, кто? – переспросила она.
– Майор Шеффер, – повторил Беляк.
– Как его зовут?
– Пауль.
Карецкая, к удивлению Беляка, рассмеялась.
– Ищите топор под лавкой!
– То есть как?..
– Так. Ведь я его прекрасно знаю. Это мой надоедливый поклонник.
– Вот как! – удивился Беляк. – Это просто удача.
Карецкая тут же рассказала, что ей было известно о Шеффере.
…В ночь, когда произошел взрыв в гостинице, в госпиталь, в числе других раненых офицеров, доставили и майора Шеффера. Говорили, что он прибыл с фронта и имел «рыцарский крест». Шеффера привезли в тяжелом состоянии – с переломом руки, ноги, с осколками стекла в спине – и сразу же положили на операционный стол. После этого он несколько месяцев лежал в гипсе, а как только встал на костыли, начал ухаживать за Карецкой. Совсем недавно он покинул госпиталь и служит сейчас начальником какого-то отдела в танковой бригаде. После выхода из госпиталя он ежедневно искал встреч с Карецкой, предлагал ей поездки на автомобиле, приглашал к себе домой.
– Я окончательно растерялась и не знала, как мне быть, – сказала Карецкая. – Я почти не выходила из дому, никуда не показывалась. Меня спасло то, что я тогда жила при госпитале. И вдруг неожиданно вмешался третий…
– Кто третий? – с беспокойством спросил Беляк.
– Сейчас расскажу подробно. – Карецкая, поджав под себя ноги, поудобнее уселась на маленьком диване.
…В конце января русский медперсонал госпиталя, как и все, кто служил в учреждениях оккупантов, проходил перерегистрацию в немецкой комендатуре. Пошла туда и Карецкая. Когда ее расспрашивал один из чиновников, в комнату вошел высокий худой немец в чине майора. Все встали. Майор подошел к Карецкой, спросил ее фамилию, имя, отчество, поинтересовался, где и кем она работает. Говорил он на чистом русском языке. Когда Карецкая ответила на все его вопросы, он попросил ее последовать за ним. Они поднялись на второй этаж, в хорошо обставленный большой кабинет.
– Так произошло мое знакомство с комендантом города майором Реутом, – сказала Карецкая.
Реут поинтересовался прошлым Карецкой и, видимо, оставшись довольным ее ответами, похвастался тем, что он сам отлично знает Россию и русский народ. До революции он якобы жил несколько лет на Дону, у дяди, владельца колбасной фабрики, а в годы советской власти бывал в России в качестве туриста. Майор был необычайно предупредителен и любезен. Узнав, что Карецкая живет при госпитале, в одной комнате с санитаркой, имеющей двух детей, он обещал, что обязательно подыщет подходящую квартиру.
– Я же вам говорила прошлый раз, – напомнила Беляку Карецкая, – что меня сюда вселил комендант.
– Да, да, – подтвердил Беляк, – но я тогда не придал этому никакого значения.
Знакомство с Реутом состоялось в пятницу, а уже в воскресенье Карецкую вселили в дом, принадлежащий старику-врачу, живущему вдвоем с женой. Хозяевами Карецкая осталась довольна, и они ей были рады. До этого в их доме по нарядам комендатуры останавливались немецкие офицеры. Карецкой предоставили две небольшие меблированные комнаты. Она пользовалась отдельным входом. В этой квартире Карецкая уже вторично принимала Беляка.
– Но представьте себе, – продолжала она, – Шеффер отыскал меня здесь и был неприятно поражен, застав у меня коменданта. Они, конечно, были знакомы до этого и, видимо, симпатий друг к другу не питали. С этой же встречи, по-моему, между ними возникла острая неприязнь. Как нарочно, при вторичном визите Шеффер опять наткнулся на Реута, чему я несказанно была рада. Они пытались пересидеть друг друга, но я сказала, что должна идти в госпиталь. И вы подумайте! На второй день после этого Шеффер пожаловал в госпиталь и вызвал меня. Он упорно добивался, чтобы я его принимала не в обеденный перерыв, а вечером. Я сказала, что это невозможно, так как я поздно возвращаюсь с работы, устаю и к тому же не хочу компрометировать себя в глазах хозяев. Он ушел злой, и я думала, что роман окончен, а позавчера он опять явился, и не один, а в компании с гестаповцем Бергером. В полусерьезном, полушутливом тоне он предупредил меня, чтобы я не увлекалась Реутом, дабы не иметь в будущем неприятностей от его друга, Бергера. Вот вам и все, что я знаю о Шеффере, – закончила Карецкая.
– Он говорит по-русски? – спросил Беляк.
– Нет. И прямо бесится, когда Реут в его присутствии разговаривает со мной на русском языке.
Надо было обдумать план дальнейших действий. Беляк порекомендовал при первой же встрече с Реутом пожаловаться ему на назойливость Шеффера, сказать, что его ухаживания тяготят ее и, как бы невзначай, передать, что говорил Шеффер о нем – Реуте.
– Понаблюдайте, как он воспримет это известие, – говорил Беляк. – Скажите ему, что начинаете серьезно опасаться Шеффера, и спросите: сможете ли вы в случае надобности рассчитывать, что он оградит вас от этих ухаживаний. Поняли?
Карецкая кивнула.
– С Шеффером же придерживайтесь прежней тактики. Не вредно и ему дать понять, что вы бы не прочь сблизиться с ним, но побаиваетесь Реута, который постоянно посещает вас. Нам выгодно их окончательно перессорить. Кстати, не смогли бы вы сфотографироваться с Реутом?
Карецкая обещала подумать.
Когда Беляк собрался уходить, она нерешительно спросила его:
– Не смогли бы вы оказать мне… – Она замялась, как бы колеблясь. – Словом, это моя личная просьба. Не могли бы вы помочь мне?
Беляк вопросительно взглянул на нее.
– С удовольствием, – сказал он. – Если это в моих силах.
– Я понимаю… – заметно волнуясь, проговорила Карецкая. – Я понимаю… может быть, этого не надо говорить… Но я ничего у вас не спрашиваю. Просто, может быть, когда-нибудь… потом… не лично у вас, а у других… будет возможность связаться с фронтом, с Москвой. В общем речь идет о судьбе одного человека, офицера. Я ничего не знаю о нем и… – Она замолчала, взволнованно подыскивая слова.
– Вы хотите послать запрос о судьбе близкого вам человека? – мягко подсказал Беляк.
– Да, – подтвердила Карецкая. – Если разрешите, я напишу вам его фамилию, имя, отчество… словом, все, что надо.
Она торопливо набросала несколько слов на клочке бумаги и передала его Беляку.
– Если только появится какая-нибудь возможность… – умоляюще повторила она.
Беляк медленно перечитал записку, как бы раздумывая, и с пристальным вниманием посмотрел в раскрасневшееся от волнения лицо женщины.
– Это мой муж, – просто сказала Карецкая. – Я знаю, что исполнить мою просьбу будет трудно, даже, наверное, невозможно, но… мало ли что случается.
Беляк аккуратно сложил записку и спрятал в карман.
– Обещать я вам, конечно, ничего не могу, – сказал он. – Но если возможность будет, попробуем.
Всю дорогу домой Беляк думал о том, как трудна роль, которую приходится играть этой женщине. Он мысленно ставил на ее место свою дочь Людмилу и пытался представить себе, как бы она держала себя.
Много мужества и стойкости, терпения и находчивости надо было проявлять в этой запутанной игре: с глубоко презираемыми людьми быть любезной, веселой, кокетничать с ними, сидеть за одним столом, принимать ухаживания.
Карецкая не жаловалась на трудность своего положения. И Беляк это особенно ценил. Сейчас он питал к ней почти отцовские чувства и, вспомнив предупреждение Добрынина, решил про себя: «Сберегу ее… Во что бы то ни стало сберегу! А если ей станет трудно, отправлю в лес».
В тот же вечер он послал через связного два донесения в отряд.
В одном он извещал Пушкарева, командование отряда и Кострова о своем разговоре с Карецкой. Другое донесение было адресовано лично Пушкареву.
А Карецкая в это время сидела на диване, зажав в руке маленькую фотографическую карточку, и заливалась слезами. Как сквозь туман, на нее смотрели молодые, полные жизни, смелые глаза мужа.
«Увижу ли я тебя, родной мой? – шептала она, сдерживая рыдания. – Помнишь ли ты обо мне или забыл уже? А вдруг его уже нет в живых? – приходила страшная мысль. – Нет! Нет! Не надо так думать! Не должно этого быть!»
…Ведь жизнь, по существу, только началась. Совсем недавно, при воссоединении с Советским Союзом западных областей Белоруссии, она, тогда еще комсомолка, была командирована на работу в Белосток. Там они познакомились, поженились. Это было в сороковом году, а вот теперь, меньше чем через год, от любимого человека у нее осталось только это – маленькая измятая фотокарточка.
Первые дни войны повергли ее в смятение. Она не могла освободиться от навязчивой мысли, что все рухнуло, пропало, что прошлое не вернется, она теряла веру в себя, готова была, закрыв глаза, бежать подальше от всех ужасов. Потом наступил перелом. Дочь потомственного днепропетровского рабочего-металлиста, воспитанная комсомолом и партией, она нашла в себе силы и сказала: «Довольно! Больше не может быть малодушия».
В обкоме партии, где она заявила о своем непреклонном решении остаться на оккупированной территории, вопрос решился не сразу. Ей говорили об опасностях, которые ждут в тылу врага, предупреждали о том, какую ответственность она берет на себя. «Я все продумала и все учла», – твердо сказала она. Но на прежнем месте оставить ее не решились. Ей выдали документы на другую фамилию и отправили в город, где она и встретилась с Пушкаревым, Добрыниным, Костровым, Беляком.