По ту сторону холма — страница 10 из 13

По мере того как клебонас говорил это, голос его креп, стан распрямлялся, весь он, казалось, вырос, помолодел. Кузнец не мог отвести от него глаз.

– И ты, сын мой, – заключил священник и снова положил руку на плечо Нарбутасу, – и ты будешь такой, как я, как все мы здесь…

Так мягко и успокоительно струился голос старого ксендза под сводами тихой часовни, что душа кузнеца невольно потянулась навстречу этому благостному покою, подобно тому как тело, изнуренное за долгий день, к ночи алчет сна.

Нарбутас посмотрел вокруг себя. Все здесь умиротворяло, все тешило глаз: и цветные стекла в окнах, приятно умерявшие дневной свет, и благосклонные лики гипсовых угодников. А с потолка улыбались нежные, сияющие ангелочки, порхающие среди облаков.

Среди этих небожителей один показался ему до странности знакомым. Кузнец вгляделся пристальнее в его хорошенькое сдобное личико, украшенное крылышками, и разом вспомнил: «Ну, конечно же! Он! Херувимчик!»

Кузнец огляделся. Клебонас и Стефан уставились на него, застыв в молчаливом ожидании. Сзади, сбоку – отовсюду смотрели все эти святители, архангелы, боги. Они молча окружали Нарбутаса, словно надвигались на него.

Кузнец инстинктивно оглянулся: сзади чернел темный коридор. Нарбутас невольно прижался спиной к стене.

– Верует! Вижу, он верует уже! – вскричал Зайончковский, по-своему истолковав молчание Нарбутаса.

– Бог не оставляет уверовавших в него, – мягко проговорил ксендз.

Старый кузнец приблизил лицо к священнику и сказал тихо, словно поверяя важную тайну:

– Вам-то я, пожалуй, еще поверил бы. А вот богу вашему я не верю – обязательно надует, старый плут.

Священник тихо ахнул. Зайончковский прошипел в ужасе:

– Как ты смеешь, богохульник!

Кузнец глянул на них, и на изможденном лице его на мгновение блеснуло выражение лукавства и удали, как в ту пору, когда он говаривал: «Еще не вечер, мужчины!»

Он повернулся и пошел, гулко шаркая по плитам пустынной часовни.

Зайончковский устремился за ним. Но клебонас удержал его:

– Оставь его. Он все равно что мертвый. И не в наших человеческих силах воскресить его.

– Но как же… – начал растерявшийся Зайончковский.

– Нам, живущим, – прервал его ксендз, вздохнув, – остается только возносить молитвы о спасении души усопшего раба божьего Антанаса Нарбутаса.

Зайончковский покорно склонил голову.


Назавтра в кузне Зайончковский объявил коротко:

– Антанаса лучше не трогать.

– Почему?

Зайончковский махнул рукой.

– Ты к нему с добром, а он к тебе с дерьмом. Конченный человек. Псих.

Это вызвало возмущение в кузне. Через несколько дней к Нарбутасу отправился Иозас Виткус. Назавтра он сообщил товарищам:

– Антанас уехал. Кажется, в Укмерге или еще куда-то. Словом, к родичам своим каким-то, что ли…

– Что ж, – степенно сказал Зайончковский, – это правильно. Калеке одному тяжело.

– Калеке! – простонал Копытов.

В действительности же Нарбутас, ускользая от тягостной опеки друзей, снял комнату за городом, в дачном поселке. А соседям солгал, что уезжает в другой город погостить у родственников.

Дачи были безлюдны и по-осеннему печальны. Ветер, завихряясь, свистел под нависающим козырьком крыши. Бледное солнце не грело. Невдалеке угрюмо шумел лес. Но эта грусть, и безлюдье, и умирание природы были сейчас по душе кузнецу. Он никого не видел, кроме хозяйки, тугоухой старухи, приготовлявшей ему незатейливую пищу, да письмоносца, раз в месяц приносившего пенсию.

Нарбутас мало сидел в комнате. Ему полюбился пустынный берег за лесом. Там, лежа на холодной иссохшей траве, подолгу смотрел он, как быстрая речка с грохотом перекатывает камни и вдруг делает смелый поворот почти под прямым углом. Чем-то она напомнила Антанасу его самого, каким он был еще недавно.

Иногда вдруг он словно опоминался. На него находило нечто вроде просветления. Ему казалось, что стоит только понатужиться, и старость спадет с него, как заношенная одежда. Он возвращался в Вильнюс, брился,

мылся, заказывал себе с утра быть в хорошем настроении. Его по-прежнему тянуло поссориться с соседями, накричать на ребят, играющих во дворе, на письмоносца, на официантку, на всех в мире. А он заставлял себя через силу говорить ласково и улыбаться с былым очарованием.

Увы! Улыбка получалась такой слащаво-зловещей, а голос до того ехидным, что дети испуганно шарахались.

Впрочем, эта маска вежливой змеи тоже быстро утомляла Нарбутаса, и он с наслаждением погружался в ставшее для него привычным притуплённое и вместе раздражительное состояние духа.


Наконец построили новый кузнечный цех. Огромный, как двор, двухсветный и многопролетный, с громадными окнами и стеклянной крышей-фонарем, он напоминал чистотой и обилием света большую операционную или спортивный зал. Впечатление это усиливалось оттого, что цех был еще пуст. Новые механизмы, ковочные и чеканочные прессы, штамповочные молоты, кантователи, дисковые пилы лежали во дворе в рогоже и ящиках. Только в дальнем конце пролета грузно темнело объемистое сооружение, похожее издали на пьедестал памятника. Это был пневматический молот, наконец поднятый и утвержденный на фундаменте.

Неподалеку от нового цеха видна была старая кузня. Ее огни тускло светились сквозь закопченные стекла, да и вся она рядом с красавцем цехом казалась еще ничтожнее и грязнее, чем обычно. Там по-прежнему работали, но дни старой кузни были сочтены. Ребята оттуда то и дело бегали любоваться на новое оборудование.

Одновременно с этим цехом была перестроена столовая. В первый же день кузнецы облюбовали уютный столик в углу, подальше от крикливого радиорупора.

– А ну, и я к вам! – сказал, подходя, Слижюс.

Заказали обед, поставили пиво и вспомнили о Нарбутасе. Копытов сказал, обводя широким жестом столовую с ее цветами на столах и картинами на стенах:

– Как бы это понравилось Антанасу, а? Он ведь знал толк в красивых вещах.

Виткус подтвердил:

– Да, уж такого щеголя, как наш Антанас, надо поискать.

Чем дальше, тем больше маленький старый кузнец становился легендой завода. Юнцы, только пришедшие в цех из ремесленных училищ, по правде сказать, считали Нарбутаса личностью вымышленной. Они просто не верили всем этим живописным байкам о его необыкновенной силе, фатовстве, ошеломительном остроумии и непревзойденном искусстве кузнеца. Еще в училище их предупреждали, что для старых подручных нет большего удовольствия, чем разыгрывать желторотых ремесленников.

Зайончковский пожал плечами.

– Так-то оно так, – сказал он. – Антанас – мужик невредный. А все ж, между нами говоря, он был порядочным задирой и хвастуном. И за что только люди его так любили…

Виткус вздохнул и сказал:

– Любовь есть любовь…

На этот раз никто не спорил с Виткусом: да, любовь есть любовь…

– А все-таки, мужчины, – сказал Копытов, хмурясь, – надо бы раздобыть адресок его родичей и черкнуть ему парочку слов туда, в Укмерге, или где он там. Старику это было бы приятно…

Он замолчал. Потом буркнул:

– Да и вообще…

– Что вообще? – спросил Слижюс.

– Ну, вообще… как он там и что… Мы ж ни черта о нем не знаем…

Друзья переглянулись. Одна и та же мысль мелькнула у всех. Никто не решился высказать ее. Сделал это со свойственной ему резкостью Зайончковский:

– Жив ли он еще?

Наступило молчание.

За соседним столиком кто-то сказал:

– Жив.

Там сидели подручные, расположившиеся, как обычно, рядом с кузнецами.

– Кто это сказал? – спросил Слижюс.

– Я… – ответил, смутившись, Губерт.

– А ты откуда знаешь?

– Кто? Я?…

– Тебе сказал кто-нибудь? Да что ты молчишь?

– Я ничего не знаю, – проворчал юноша.

– А почему ж ты сказал, он жив?

– Я просто так думаю.

– Ах, ты просто так думаешь. А ну-ка, подойди поближе… Давай, давай веселей.

Подручный нехотя приблизился. Копытов и Слижюс взяли его в оборот, и в конце концов Губерт признался, что случайно встретил Нарбутаса на улице и проводил его домой.

– Что ж ты молчал до сих пор?

Губерт пробормотал, отвернувшись:

– А он не велел мне говорить…

Чувствовалось, что Нарбутас по-прежнему оставался для своего бывшего подручного высшим авторитетом. Губерт ни за что не хотел сказать, когда он встретил старого кузнеца.

– Он мне сказал – не говорить, – упрямо повторял молотобоец.

Только после того, как Слижюс напугал Губерта, что из-за него «старик подохнет, как пес под забором», а Копытов добавил, что, «может, он уже сейчас труп», струхнувший подручный признался, что встреча произошла вчера.

Рано утром – еще не было пяти часов – Слижюс пришел к кузнецу. Он спал. Слижюс растолкал его.

Комнату, видать, давно не убирали. Все было покрыто толстой мохнатой пылью. На полу – кучи объедков. Книги, знаменитая библиотека Нарбутаса, ссыпались с этажерки и валялись у стены беспорядочной грудой. Воздух в комнате пропитан затхлой кислятиной.

Нарбутас не проявил удивления, увидев Слижюса. И это равнодушие огорчило токаря больше всего. Казалось, в кузнеце не осталось ничего от прежней живости. Слижюс не мог без боли смотреть на его лицо, неподвижное и напряженное, как у слепца. Что бы ни говорил токарь, все его уговоры, все призывы воспрянуть духом, вспомнить старых товарищей, вернуться к жизни тонули, как в подушке, в этой странной флегме.

– Оставь меня, – сказал старик хриплым, словно заржавевшим от молчания голосом. – Когда вы наконец оставите меня в покое?…

Такая мольба была в его голосе, что Слижюс содрогнулся от жалости.

– Послушай, Антанас, – сказал он неуверенно, почти убежденный словами Нарбутаса, но все еще не в силах покинуть старого кузнеца, – ведь я к тебе по-доброму, я хочу убедить тебя, чтобы ты…

– Ах, – прервал его Нарбутас, – чем ты можешь убедить меня? Сам бог пытался убедить меня, и то не вышло.

В этих словах на миг прозвучало что-то от прежнего Нарбутаса, от его насмешливой гордости. И это несколько подбодрило Слижюса.