По ту сторону — страница 39 из 39

Ну, желаю удачи. И вот тебе родительский совет, заповедь: что бы там ни было — держись до конца!.."

Но он не сказал ничего этого. Надо прожить сорок пять лет на улице, которая называется Еременихинской, в комнате с фикусом и бумажным веером, чтобы растерять все эти слова. Наша мебель не вынесла бы их.

Вот что он сказал:

— Соловейчик предлагает копать огород за выгоном — знаешь, около винного склада?

Некоторое время мы молчали, пораженные тупостью этих слов. Старик, собственно, был нем, как рыба, без языка. Он был обречен безвкусным, как репа, словам, огрызкам слов. Он был ограблен. Прекрасные слова, которые можно, как цветы, носить в петлицах пиджаков, были захвачены и спрятаны в книжных шкафах, как столовое серебро в буфетах. И вот, отправляя сына на фронт, все, чем он располагает, — на гривенник прилагательных и падежей.

Пожалуй, лучше бы объясняться знаками…

— Ты бы к дяде-то зашел. Родной все-таки.

— Он мещанин, — ответил я с тем выражением строгости, которое за последние два дня не покидало меня. — Да он сам не очень-то во мне нуждается.

— Ну, перед отъездом надо зайти. Это странно даже — не попрощаться.

Я представил себе дядю, его шляпу, пенсне и скорбные усы. Для меня он не был даже человеком. Это был символ, абстрактная идея, воплощенная в образе уездного кооператора. До того как стать кооператором, он много лет служил телеграфистом на станции Дебальцево. Он был обычен, скромен и честно нёс на своих острых плечах проклятие русской станционной скуки. Из аппарата Морзе струилась бесконечная лента, испещренная суетным житейским вздором, поцелуи, поздравления, соболезнования, торговые распоряжения. В конце рабочего дня дядя судорожно, с визгом и слезами, зевал, надевал форменную фуражку и шел женихаться под окна моей тети.

В октябре станция загудела, замитинговала, зашушукалась о конституции, о гектографах, о бомбах. В незабываемый день 15 октября дядя принял телеграмму Всероссийского стачечного комитета. Сначала аппарат отстукал: "Люблю тоскую пришли пальто каракулевым воротником целую Серафим", а потом, через паузу, появились исторические слова: "Всероссийский стачечный комитет объявляет всеобщую стачку" и так далее.

И дядя почувствовал в пыльном воздухе станции трепетание незримых крыл…

— А если он сам придет? Лучше будет? Он тебя все-таки любит…

На улице стояла влажная майская ночь и дышала в окно запахом черемухи и тополей. Далеко за рекой упоенно пели лягушки — их замирающие любовные вопли вызывали в памяти представление о черной тяжелой воде, о берегах, заросших ивняком и сочной лакированной травой. Пахнет кувшинками и бледно-розовыми болотными цветами. По дну ходят большеголовые, крупноглазые сомы и шевелят усами, как наш учитель математики Процек. Там, на дне, стоит мертвый обоз 114-го стрелкового полка: в восемнадцатом году, когда казаки входили в город, обоз переправлялся через реку, и лед не выдержал тяжести груженых подвод. Треснуло разом от берега до берега, страшно закричали лошади, и от воды пошел редкий пар. А уже наутро пролом затянуло тонким слоем льда. Второй год стоит на желтом дне обоз 114-го полка — взнузданы истлевающие лошади, в ящиках лежат зеленые патроны, и пулеметы повернуты дулами к монастырю, откуда должны показаться казачьи цепи. Рыбий глаз заглядывает в ружейные стволы, и щука скользит мимо холодным боком.

— Не пойду.

Отец подумал, с шумом переставил тяжелые каблуки и сказал:

— Семенова встретил. Он теперь из мастерских ушел, работает на своем огороде за Чаровым мостом. Спрашивает меня: "Уезжает сын?" — "Уезжает", — говорю. "Как же, — спрашивает, — вы его отпускаете?" — "Сам, говорю, уходит". Только головой покачал.

Он помолчал немного.

— Колодец завалился, — продолжал он тянуть разговор. — Думают устроить послезавтра всей улицей субботник. Уж и не знаю, идти мне или нет.

Послезавтра, в субботу, я должен был уезжать.

— Иди, конечно, — посоветовал я.

— Пожалуй, пойду.

Пауза.

— Каплунова коза, подлая, повадилась ходить к нам тополя объедать. Я ему сказал, что если еще поймаю, плохо его козе будет. А шинель скатывать ты умеешь?

— Нет.

Он встал, явно обрадованный.

— Это мы сейчас. Я тебя сразу научу. На фронте пригодится. Сначала отстегиваешь хлястик и расстилаешь шинель на полу. Потом подворачиваешь полы и воротник, потом берешь ее таким манером…

На полу он разложил мою новую, вчера только полученную шинель и с ловкостью старого солдата закатал ее в тугой и ровный жгут. Я попробовал сам, но вышло плохо, неровно, с буграми.

— Не торопись, главное, — говорил он, ползая на коленках рядом со мной. — Рукава уложи сначала, чтобы не горбились в плечах. Ну вот! Теперь с этого боку… с другого… и веди ее к концу. Понял?

На пятый раз он осмотрел мою работу с одобрением. Мы снова уселись, и я взялся за пряжку…

Старый товарищ

Мы живем девятый год, и каждый год из этих лет окрашен своим, особым цветом, каждый оставил в нашей памяти свой след.

Первые годы — от 17 до 20-го — годы-красноармейцы. Год за годом приходил и становился в боевой взвод. Семнадцатый, буйный год, с серыми броневиками, с шелухой семечек на тротуарах, с наскоро сделанными красными бантиками на пиджаках и кепках Красной гвардии. Он въехал в широкие российские просторы на подножках и крышах вагонов, на паровозном тендере, разбивая по дороге винные склады и стирая с дощатых уездных заборов номера списков Учредительного собрания.

Восемнадцатый — год декретов, митингов, продразверстки и казацких налетов. Он построил первые арки на базарных площадях и выкопал первые братские могилы против у исполкомов. Он назвал Дворянскую улицу Ленинской и напечатал первые уездные газеты на оберточной бумаге.

Девятнадцатый ввалился с гармошкой и "яблочком", с дезертирами и мешочниками, взрывая мосты и митингуя на агитпунктах. Он построил фанерные перегородки в барских особняках и зажег примусы с морковным чаем в общежитиях. Девятнадцатый гнал самогонку и ставил чеховские пьесы в облупленных театрах, кричал хриплым языком приказов и писал стихи о социализме. Это был странный год!

Двадцатый пришел как-то сразу, вдруг. Еще вчера белые сжимали Орел и Тулу, еще вчера в Петрограде дрожали стекла от пушек Юденича и Колчак гнал чешские эшелоны на Москву. И вдруг, почти внезапно, рванулась армия. И красноармейцы уже в Крыму ели терпкий крымский виноград и меняли английское обмундирование на молоко и табак, уже под Варшавой на стенах польских фольварков писали мелом: "Не трудящийся да не ест", — а в Иркутске ветер трепал расклеенные объявления о расстреле адмирала. Это он, двадцатый, выдумал веселое слово — "даешь!".

В двадцать первом, когда на Тверской робко выглянуло первое кафе "Ампир" с ячменным кофе и лепешками из сеяной муки, когда в Поволжье вымирали деревни, — кончились солдатские годы. Новые годы сняли красную звездочку с кожаной куртки, расставили плевательницы на улицах и ввели штраф за брошенный в вагоне окурок. Новые годы оторвали доски с заколоченных домов и магазинов, пустили тракторы по советскому чернозему и повесили в школах плакат для первого чтения по складам: "Мы не ра-бы"…

В Москве, на Воздвиженке, организована выставка. Это совершенно особенная, невиданная еще выставка. Там нет ни кремневых ножей, ни окаменелых ракушек, ни морских звезд, крабов и других обычных музейных предметов. Там, в четырех залах, стены увешаны плакатами, приказами и знаменами.

Старые знакомые… В эти залы входишь с тем чувством, с каким человек входит в свою детскую комнату или перечитывает свои первые детские дневники. Плакат, старый товарищ, свидетель прошлых, огненных дней! Здесь и красноармеец с вытянутой на тебя рукой, строго спрашивающий: "Ты записался добровольцем?"; и рабочий с молотом, ставший во весь рост с гордыми словами: "Петрограда не отдадим!"; и баба с бубликами, и Митька-бегунец, и "Владыка мира — капитал", и маршал Фош с польской свиньей…

Эти плакаты кажутся такими близкими и памятными, точно не восемь лет, а восемь дней прошли над советской землей. Кажется, что еще вчера я сидел в губкоме под этим плакатом с двумя несуразными, отчего-то голыми юношами, которые несут красное знамя с надписью: "Все под красное знамя Союза!" Плакат был одновременно и украшением ободранных клубных стен, и агитацией, и оружием. Плакат убивал врага наповал. А теперь он настолько устарел, настолько отодвинут новыми грандиозными событиями и задачами, что на него поставили номер и за 20 копеек показывают в музее, как старый, иззубренный в прошлых битвах заржавленный меч.

Старое старится, молодое растет. Придет день — и в музее повесят наши газеты, наши винтовки и револьверы, выставят в витринах наши рубли и червонцы. В громадной зале руководитель будет водить экскурсию и объяснять, зачем нужны были когда-то людям винтовки, деньги и противогазы. Посетители будут с удивлением и любопытством разглядывать маленькую, коричневую книжку со странным названием:

— Партбилет…


"Комсомольская правда", 7/П-26

Литературно-художественное издание

Выпускающий редактор В. И. Кичин

Художник Ю.М. Юров

Корректор Г. Г.Свирь

Дизайн обложки Д.В. Грушин

ерстка Н.В. Гришина

ООО "Издательство "Вече"

Адрес фактического местонахождения: 127566, г. Москва, Алтуфьевское шоссе, дом 48, корпус 1. Тел.: (499) 940-48-70 (факс: доп. 2213), (499) 940-48-71.

Почтовый адрес:

129337, г. Москва, а/я 63.

Юридический адрес:

129110, г. Москва, пер. Банный, дом 6, помещение 3, комната 1/1.

E-mail: veche@veche.ru http://www.veche.ru

Подписано в печать 06.12.2021. Формат 84x108 1/32. Гарнитура "KudrashovC". Печать офсетная. Бумага газетная. Печ. л. 9. Тираж 2000 экз. Заказ А?" Е 4117,

Отпечатано в типографии филиала АО "ТАТМЕДИА" "ПИК "Идсл-Прссс".

420066, Россия, г. Казань, ул. Декабристов, 2. E-mail: idclprcss@mail.ru