— Да, понимаю, — Калым разлил по стопкам остатки водки. — В этом поверье отразилось нечто вроде логического вывода, что в теле вудколаков должна отсутствовать жесткая скрепляющая система: чтобы ничто не мешало им свободно трансформировать свое тело, легко вылепливая из него любую форму. Принцип пластилина, так сказать. То, что любят в мультфильмах обыгрывать. Да, очень соблазнительная ошибка в анализе. Хочется даже поверить в нее. Чудесного хочется, вы правы… Хотя вы правы, наверно, и в том, что не стали расследовать эту линию. Скорей всего при повторном анализе ошибка бы вскрылась и все обернулось бы пшиком. А так — остается чуточку приоткрытая форточка в неизвестное. Жаль было б совсем ее захлопнуть и на задвижку закрыть, нужна ж небольшая вентиляция, для свежести воздуха в помещении, а?
— Верно, верно! — подхватил Высик. — Именно, чуточку проветривать воздух в комнате, не давать ему застаиваться. Чтоб мозги не кисли. Будь здоров!..
— Одного не понимаю, — сказал Калым, когда они выпили. — Откуда первоначально взялась идея оборотня? Почему вдруг стали думать об оборотне, когда начались убийства? Поводов-то особенных не было, чтобы не искать более земных объяснений. Я имею в виду, не было солидных оснований для столь быстрого зарождения и распространения легенды об оборотне. Практически не было почвы для этой легенды. Почему она вдруг родилась — из воздуха, из ничего и разом оказалась убедительной для всех? Почему с самого начала отказались от мысли о примитивно и постижимо материальном убийце?
— Именно, что из воздуха она родилась, — сказал Высик. — Видно, я недостаточно дал тебе прочувствовать атмосферу тех лет. Страх и беспросветность были разлиты в воздухе. Слишком много было страха. Это — как соляной раствор. Когда соли слишком много, она кристалликами выпадает на дне. Точно так же и кристаллики страха, вдыхаемого легкими из самого воздуха времени, уносились кровью в мозг и, накапливаясь, выпадали оформившимися слухами и искаженными представлениями о мире. Оборотень — это материализовавшийся сгусток страха, понимаешь? Эпохой рожден. Может, кто-нибудь мельком и видел волка. Может, кто-то собственной тени испугался, проходя в сумерках мимо места недавнего убийства. Любая причина, самая ничтожная, могла высечь искру, от которой пламень легенды и полыхнул… Это, знаешь ли… — Высик примолк и нахмурился — …не угадать. Я кинул такую фразочку, что нам всегда доступно разглядеть происходящее по ту сторону волков. Но, боюсь, происходящее по ту сторону людей останется для нас недоступным… Ладно, давай я тебе переводы врача покажу.
Калым ушел в четвертом часу ночи, благо пройти ему было два квартала. «Ничего, — подумал Высик, — выспится, завтра воскресенье, племянника в детский сад не вести.»
Высик прибрал со стола и улегся спать. Несколько взбудоражен он был. Сам себя растормошил, вдарившись в воспоминания, воскресив полузабытое и давно перечеркнутое. Впрочем, это от неожиданного сна прошлой ночи покатилось, оставившего маленькую занозу. Чтобы извлечь эту занозу, он и рассказал Калыму без прикрас давнюю ту историю — выговорился, не скрывая и стыда своего.
Высик знал, что после такой посиделки ему на душе скоро станет легко и спокойно. С тем и уснул. А остаточное напряжение — остаточные клочья тумана — навеяли ему еще один сон, где явь странно смешалась с несусветной фантасмагорией, с небывальщиной. Сперва нечто вроде медицинского кабинета ему приснилось. И врач с лицом Игоря Алексеевича Голощекова сказал:
— Да, с памятью у вас нелады. Надо вам ее освободить, чтоб все забытое вернулось…
— Что вы делаете? Гипнотизируете меня? — спросил Высик, наблюдая за ярко отсвечивающим скальпелем, который врач держал у него перед глазами.
— Не совсем, — ответил врач. — Если ваша память — это фильм, то я ищу кусочек вырезанной вами пленки. Выпасть этот кусочек никуда не мог, должен был остаться внутри вашего черепа, когда вы его из пленки выстригли. Вклеим его на место — и все в порядке.
И Высик увидел себя со стороны, увидел, что череп его открыт наподобие коробки проекционного аппарата, и как врач подцепил извивающийся кусочек пленки, и тот будто сам собой скакнул назад, в то место, из которого был вырезан. И после этого Высик увидел себя в небольшом зальчике, перед экранчиком, и проектор заработал, и сперва Высик был един в трех лицах, он и проектором был, и зрителем в зале, и на экране тоже был он. Но мозг быстро притомился, не хватало энергии мозга на то, чтобы поддерживать растроение, и вот Высик остался лишь на экране, да и не экран это был уже вовсе, не проекция, а настоящая жизнь, и сам Высик был настоящим… Высик не мог уловить момент полного своего переселения на экран, просто сначала он зрителем, в зале сидя, слышал свой голос, а потом вдруг обнаружил, что стоит в барской усадьбе напротив оперативника и, уже кивнув на прощание, спрашивает его:
— Кстати, зачем вы серебряные пули пользуете?
— А где эта серебряная пуля? — живо спросил оперативник.
— Вот она, у меня, — Высик извлек пулю из кармана шинели и кинул собеседнику в руки. — Это у вашей братии что, для шика? А если б тебя по этой пуле нашли — примета-то какая особая?
— Увлекся, — усмехнулся собеседник Высика. — Надо было самому ее забрать. Забывчивость моя.
— Это что, навроде шика? — повторил Высик.
— И в смерти должна своя изюминка быть. Когда знаешь, что кому-то череп сейчас не свинцом, а серебром начинишь — совсем с другим ощущением курок нажимаешь. — Он вытащил из кармана непользованную серебряную пулю, в патрон заправленную, и вручил Высику. — На, опробуй на ком-нибудь. Поймешь, о чем я говорю. Я не я буду, если особого смака при этом не испытаешь.
Высик еще раз кивнул — и ушел.
И сразу волк за Высиком погнался, и вот Высик уже на краю лощины и стреляет из-за дерева, всаживая в волка пулю за пулей, а волку хоть бы хны, лишь от последней пули его как ударом отбросило, но он устоял на лапах и приготовился к прыжку, а Высик лихорадочно соображал, что делать, и увернуться успел, нырнув за ствол дерева от первого прыжка волка, и волк перекувырнулся, и, пока перекувыркивался и опять вскакивал — долю секунды это заняло, но для Высика время пошло страшно медленно и тягуче, как в замедленной съемке, — Высик успел свою последнюю надежду — серебряную пулю вытащить из кармана и зарядить в пустой пистолет, но у него все равно уже не осталось бы времени выстрелить, если бы волк не дрогнул на секунду и не замедлил с прыжком из-за раздавшегося неожиданно петушиного крика, и Высик выстрелил в него в упор… И волк рухнул, как подкошенный — последняя пуля, серебряная пуля, прямо в сердце ему вошла, а от всех предыдущих — как Высик мог теперь разглядеть — не было на нем ни царапинки. Высик перевел дух и посмотрел пристально на мертвого волка, и померещилось ему, что вроде волчьи черты начинают таять и человечьи смутно сквозь них забрезжили… — но тут весь сон уплыл во тьму, словно с перетасованными образами этого сна, уносящимися прочь, спало в Высике последнее напряжение, последний — остаточный — пар он выпустил, и улеглось в нем все разбудораженное воспоминаниями. И дальше Высик спал крепко, безмятежно, без сновидений.
СТИХИ И ПЕРЕВОДЫ ДОКТОРАИГОРЯ АЛЕКСЕЕВИЧА ГОЛОЩЕКОВА
ЗАЧИН ДЛЯ ПРОЗЫ
И стоило труда
Наладиться в Германию,
Где ходят поезда
Пока по расписанию,
Где жизнь моя течет
До одури нормальненько,
И где уже не в счет
«По рюмочке, по маленькой»?
И лишь порой из-за
Тумана многоцветного
Мне снятся голоса
Пространства безответного.
И сладок был бы сон
В протопленной обители,
Когда бы на рожон
Не перли френчи-кители.
Выходят на перрон
Порою предвоенною,
И тот же эшелон
С теплушкой неизменною.
И тренькает бачок
С водою кипяченою,
И этакий сморчок
Гнет линию ученую.
Да разве жизнь — была?
Да разве это — выжили?
Всю жизнь нас канцдела
Утюжили-мурыжили.
И в наши времена
Другая песня слышится,
Но та же тишина
Не дрогнет, не колышется.
Тарелки ль черный диск,
Транзисторы ль приемника,
Но тот же василиск
Глядит в глаза детдомника.
И мне невмоготу
Скрипеть зубами стертыми,
И видишь всю тщету
Ответа перед мертвыми.
Напой, напой, напой
Заветную считалочку,
Но лишь за упокой
Не вздумай ставить галочку.
Чтоб узнавалась кровь
Лазурными прожилками,
Чтоб запах детства — вновь
Магнитными опилками.
Чтоб, сотни детств впитав
Сквозь одурь сновидения,
Я, смертью смерть поправ,
Узнал свое мгновение,
Где солнце свет свой льет
Сквозь оторопь московскую,
Сквозь тополиный мед
На Первую Дубровскую.
И, им озарена,
Уходит в даль лукавую
Футбольная шпана
Походочкой шалавою.
А жизнь моя парит
Кругами несмертельными,
Где унавожен быт
Командами расстрельными.
И падает на цель,
Когтя мои окрестности
Рожденных в параллель
И времени, и местности.
ПЕРЕВОДЫ ИЗ У. Х. ОДЕНА
Милая, с ночи застрял занозой
И день отравляет сон:
Мы в некоем здании, схожем
С железнодорожным, вокзальным,
Теснятся со всех сторон
Кровати, и, в общую полумглу
Погруженные, мы на одной из них, в дальнем,