По воле Петра Великого — страница 17 из 67

«Птичка, а не девушка... Да, как хороша!» — чуть не вслух подумал Гагарин и тут же негромко обратился к дьяку Баутину, которого привёз с собою из России:

   — Афанасьич, вон, гляди... Вторая с краю в третьем ряду баб девчоночка... Узнай мне у здешних: чья будет?.. Занятная...

Келецкий, который стоял тут, крестясь так же усердно, как окружающие, а про себя творя католические молитвы, насторожился и тоже поглядел на девушку.

Иван Афанасьич Баутин, толстый, осанистый заслуженный дьяк, согнувшись почти пополам, уже готовился обернуться, спросить кого-нибудь о девушке, как неожиданно мимо него скользнула по-ужиному и продвинулась поближе к князю сухощавая, юркая фигурка другого, местного дьяка и заправилы, Ивана Абрютина. Он хотя и чуял, что новый дьяк и другие приказные и служилые люди, приехавшие с Гагариным, должны занять место его самого и прежних хозяев местного приказа, но надежда ещё тлела в сердце крючкодея. Он ловил движения губернатора, ища случая угодить, прислужиться, расслышал приказание, данное другому, и уже тут как тут с ответом.

Почтительно склоняясь к уху князя, но не слишком близко, Абрютин сообщил сладким шепотком:

   — Агафией девицу зовут. Дочка отца Семёна, попа Салдинского... Вот ейный родитель-то... В чине сослужения...

И Абрютин очень осторожно, но умело указал на одного из священников, сослужащих Иоанну.

Это был старик лет под шестьдесят, рослый, упитанный, с отвислым брюхом, которое выделялось даже под широкими лубообразными парчовыми ризами. Особенно поражало его лицо. Ярко-красное, багрового цвета, оно было изрыто и бугристо от каких-то наростов, сильно воспалённых, и казалось слепленным из неровных комочков сырого мяса, не покрытого кожей. Особенно выдавался нос, огненная краснота которого на кончике принимала сизо-багровый, фиолетовый оттенок, бывающий только у привычных, застарелых питухов. Маленькие, свинцовые глазки сидели глубоко в мясистых красных веках, лишённых ресниц; брови двумя седыми кустиками свисали с низкого, складчатого, зажирелого лба. Седые, длинные усы и редковатая, раскидистая борода скрывали вздутые, мясистые губы, и только крепкие, совсем молодые зубы уцелели и видны были, когда отец Семён возглашал, что следует по чину службы.

   — Этот урод! — не выдержав, проговорил Гагарин, хотя ему не понравилась непрошеная услужливость Абрютина, его излишняя чуткость слуха.

   — Конешно, по закону, ваше сиятельство! — торопливо зашептал Абрютин. — А люди говорят, которые знали их давно, что жена покойница не больно была ласкова с отцом Семёном и здесь, а особенно ещё там, в Украйне ихней, откудова они сюда приехали... И што тамо венгерец какой-то важный часто у них гащивал красивой попадьи ради... Хе-хе-хе... Може, и брешут на покойницу, хто знает... — оборвав тихий, беззвучный смешок, совсем иным тоном кончил приказный, видя, что его шутка не очень милостиво принята.

   — Конечно, врут много... Вот и про тебя мне даже в Петербург писано, будто грабишь ты не по чину... Тоже врут, должно!.. — оборвал дьяка Гагарин. Но ещё не успел он договорить, как того уже не было за плечом князя, где он прежде тянулся и изгибался вьюном. Словно ветром куда-то унесло дьяка. А Гагарин опять уставился без стеснения на девушку.

«Салдинского попа!.. Вот странность какая...» — подумал Гагарин и невольно перевёл взор, оглядел позади себя свиту и заметил почти в самом дальнем ряду её Нестерова, который усердно крестился, кланяясь иконам, бормотал молитвы, подпевал клиру и в то же время ни на миг не спускал глаз с Гагарина. И этот сторожкий взгляд, который теперь скрестился со взором князя, казалось, всё прочёл, что подумал Гагарин, что ощущал он при виде личика редкой красоты.

Служба не затянулась долго. Гагарин вышел из собора боковым ходом, потому что главный выход слишком был запружен народом, покидающим храм.

Карета, запряжённая цугом шестёркой чудных вороных коней, стояла в ожидании. Лакей в раззолоченной тёплой ливрее, отороченной дорогим мехом, накинул на князя лёгкий меховой плащ, подсадил, захлопнул тяжёлую дверцу, и при новых ружейных залпах, при кликах толпы громоздкий экипаж на могучих кожаных тяжах, заменяющих рессоры, грузно покатил вперёд, оставляя на острых камнях мостовой белые следы серебряными шинами своих колёс. Но скоро последовало ещё более удивительное событие. Одна из серебряных подков, слабо очень прибитая к копытам коня, отлетела, ударила кого-то из зевак и с чистым, протяжным звоном упала на камни.

   — Серебряна подкова!.. Отвалилась!.. Гляди... — крикнул удивлённый голос. Две руки схватили находку, но десятки других рук стали отнимать у первого его счастье... Завязалась свалка. И так повторилось около двадцати раз, пока новый губернатор доехал до своего жилища, потому что почти все кони растеряли по пути свои серебряные подковы, умышленно прибитые слишком слабо парою гвоздей. Этим начал Гагарин, решивший сразу ослепить своих новых подданных при первом появлении в столичном городе Сибири, которую недаром зовут золотое дно... Он решил глубоко черпнуть в ней, до самого золотого дна; но раньше счёл нужным показать, что сам может швырять даже не рублями, а целыми слитками серебра в два фунта весу в виде тяжёлых конских подков.

ГЛАВА IIАМУЛЕТ


Хотя Гагарин успел немного отдохнуть после утомительного богослужения в душном храме, но всё же к вечернему столу он вышел медлительный, бледный, ещё усталый и от дороги, и от церемоний торжественной встречи. Кутаясь в свой любимый меховой халат, сидел он, почти не говоря ни с кем из застольников, ни с ближайшими лицами своей свиты, ни с воеводами иногородними, приглашёнными запросто поужинать, чем Бог послал, в губернаторский дом.

Окружающие сразу почуяли, что хозяин не в своей тарелке, и молча пили, ели, изредка перекидываясь негромким словцом, торопясь скорее закончить роскошную, обильную трапезу, в которой число и количество блюд спорило с рядами отборных наливок, настоек и вина.

Сам Гагарин больше пил, чем ел, словно желая себя подогреть и разогнать угнетённое состояние духа, взвинтить усталое тело бокалами старых, крепких венгерских и французских вин.

Но на этот раз даже такое испытанное средство мало помогло. Правда, в голове у него забродило, теплота разлилась по всему телу; но даже не было желания слушать шумную болтовню или самому побеседовать с весёлой компанией, как это любил князь. Наоборот, потянуло на полный отдых, в постель... захотелось, чтобы мягкая женская рука нежно помогла раздеться, лечь, баюкая и лаская... Может быть, тогда исчезнет это ощущение колыхания, которое он испытывает даже и теперь, сойдя с барки, на которой до тошноты колыхался пять дней подряд...

Ужин ещё не кончился, когда он громко заявил:

   — Уж прошу почтенное компанство не посетовать! Пейте, ешьте, беседуйте, гости дорогие... а я на опочив пойду. Сморило меня малость с дороги... Года уж такие!.. Не взыщите...

   — Помилуйте, ваше сиятельство... Почивать извольте на доброе здоровье!..

   — Много и так благодарны, ваше сиятельство... откланяться дозвольте, а мы сами...

С этим говором гости стали подыматься с мест.

   — Нет, нет! — настойчиво повторил хозяин. — Если не хотите обидеть меня, сидите и кончайте ужин... я уж по-дружески, просто вам говорю... доброй ночи! Завтра свидимся, тогда я наверстаю своё... Сидите!..

И, оставя всех за столом, он ушёл.

Одна только Анельця, следившая из соседней комнаты, чтобы всё шло своим порядком в столовой за ужином, скользнула вслед за князем, которого камердинер проводил в спальню.

   — А, ты тут! — благосклонно уронил Гагарин, услыхав за собой её лёгкие шаги и слегка повернув к ней голову. — Ну, входи... входи... Помоги мне раздеться и уложи...

С этими словами он переступил порог обширного покоя, отведённого под спальню, убранного почти так же, как его обычная опочивальня в роскошном петербургском дворце.

Камердинер, видя, что он лишний, стушевался, только Митька-казачок, шустрый мальчишка лет четырнадцати, красивый и наглый на вид, прошёл тоже в спальню и стал у дверей, ожидая приказаний. Гагарин не стеснялся перед этим балованным и испорченным мальчишкой, как не стеснялся своей любимой борзой Дианки, которой позволял спать в углу опочивальни на особом мягком коврике...

Быстро и ловко помогла Анельця своему господину снять халат, мягкие сапоги, надеть ночную рубаху, уложила, укрыла его и осторожно, но умело погладила ему вытянутые ноги, приговаривая:

   — Бедны наши ножки... Они же устали... Пусть спочинут!..

Гагарин даже прищурил от удовольствия и неги свои загоревшиеся, масляные глаза и потянулся на мягкой постели. А экономка уже успела взять с дальнего стола хрустальный кувшин с квасом и бокал, поставила всё на столике у самой постели, подвинула свечи так, чтобы свет не падал на лицо князю, и стояла, глядя ему в глаза, словно ожидая последнего, призывного знака...

Медленно поднял Гагарин свои полные желания глаза на лицо Анельци и уж готов был сделать этот знак... но вдруг до обмана ясно у него в глазах зареяло другое женское лицо, бледно-матовое, с тёмными, жгучими глазами... и грубым, неприятным показалось это крупное пылающее лицо Анельци, так не сходное с личиком красавицы поповны. Исчезло у князя всякое желание приласкать эту женщину, смотрящую на него своими выпуклыми светлыми глазами, в которых столько собачьей преданности и рабской покорности.

   — Устал я нынче с чего-то... — притворно зевая, кинул он экономке. — Иди себе почивать с Богом. И я авось засну...

Ещё сильнее вспыхнуло лицо Анельци от неожиданности и обиды.

«Позволил уложить себя и вдруг — отсылает... Никогда ещё так не бывало!.. Неужели совсем надоела раба своему господину и он собирается прогнать её, подыскать себе другую?..»

Эти мысли быстро пронеслись в уме Анельци, но она ни звуком, ни единым движением не посмела обнаружить своей тревоги и, низко поклонившись, сказала только: