По воле Петра Великого — страница 63 из 67

Полуслова, полувздохи, не то вопросы, не то оправдания перекинулись от одного к другому... Больше молодёжь подавала голос, ещё о чём-то желая спросить, что-то выяснить, нащупывая какую-то надежду... Хотя пришли все сюда, чувствуя, что придётся произнести одно страшное слово. А после речи Меншикова ещё больше убедились, что только одно это слово смеют и должны они сказать, если не хотят сами очутиться на одной доске с царевичем, которого так тяжко допрашивал отец, подвергая кнуту и дыбе наравне с последними из преступников, своих рабов и подданных...

И это слово, которое придётся сказать — смерть!

Но первый никто не решается сказать его...

Отсрочить бы, заменить бы другим, тоже страшным, только другим, если уж нельзя ждать чуда, не придётся услышать слова: «Прощение, пощада, жизнь!..»

Из общего гула, неясного и печального, как дальний похоронный перезвон, долетающий в подземную тюрьму, вырываются отдельные слова, вопросы, обращённые друг к другу и к президенту Меншикову.

   — Ужли сейчас надо и решать?..

   — Может, ещё дело не совсем кончено?.. Мысли свои преступные, правда, выявил царевич. Но не видно из дела и допросов, што приступил и к свершению бунтовского замысла... А за мысли полагается ли по закону смертная кара?..

   — Да и можно ли нам царевича прирождённого судить, как обычайных злодеев? Особливо ежели помнить, что и теперь у англичан право есть святое: «Судить каждого должны равные его!» А мы же где равны царевичу, хотя бы и преступил он законы.

   — Да может ещё и так быть: мы осудим... А царю — отцу жаль станет! — говорил какой-то пожилой, седой сенатор, негромко, словно опасаясь, что Меншиков или другие из усердных прислужников донесут его слова царю...

И вообще каждый здесь боится сказать слово по душе, опасаясь предательства. Ещё оно и хуже, что Пётр приказал судить без своего участия. Ему могут на каждого наговорить таких ужасов, что потом не оберёшься беды...

И стихли понемногу вопросы, угасли голоса. Но решения общего ещё нет.

   — А ежели ещё просить государя, пусть бы сам решал, как ему Бог положит на душу. Дело очевидное, что вина велика... Но и кары той, какую закон велит, мы назвать, поди, не сможем! — говорит негромко Нарышкин соседям своим Димитрию Голицыну и Якову Долгорукому.

Те молчат. Понурился прямой, честный князь Яков. Брат его, Василий, уже сослан. Надо себя поберечь хоть немного. То же думает и Голицын, и другие, оговорённые царевичем, самые влиятельные вельможи, которых обжёг глазами Меншиков во время своей речи.

Они и сейчас чуют на себе острый взгляд фаворита, который, несомненно, заменяет и здесь особу царя, как это бывает очень часто в других важных государственных делах.

Молчат все. Один лишь человек подхватил вопрос Нарышкина и решился заговорить.

Это — князь Гагарин, губернатор Сибири.

Что-то необычайное, странное владеет им сегодня. Нет особо дурных вестей по его личным делам. Царя он видел, тот говорил с ним довольно дружелюбно, хотя не так, как раньше бывало, до отъезда в Тобольск. Но словно бык, которого выводят из хлева и собираются вести под топор, затосковал вдруг без причины князь, готов бы наброситься на каждого... Хотел бы и Меншикову крикнуть, что он лжец и лицемер, и упрекнуть этих вельмож, раньше подстрекавших Алексея, а теперь затихших, безмолвных, оробелых, подобно лакеям, укравшим господское добро и готовых свалить на другого свой грех... А больше всего бесит Гагарина сам Алексей! Глупец! Начал смело, умно, кончил так глупо и теперь из-за него все первые люди земли вынуждены подличать, говорить не то, чего бы хотели, спасая собственную жизнь, или должны пожертвовать всем и бесполезно, потому что Гагарину ясно: царевич заранее осуждён царём!..

Кроме того, князю показалось, когда он садился, что за дверью, там, в углу залы, мелькнуло в узком просвете страшное, бледное лицо, такое знакомое ему, как и всем здесь сидящим... Конечно, Пётр способен явиться незамеченным, выслушать прения судей, чтобы убедиться в преданности или в крамоле каждого из них...

И, словно не владея собою, желая только излить трепетное нетерпение и злость, сдавившую грудь, стремясь положить конец своему и общему напряжению, ускорить развязку подлой трагикомедии, князь резко, громко заговорил:

   — Помилуй Бог! Мало наслушались мы, господа министры и сенаторы и прочие господа присутствующие? Ещё ли не ясно дело? О чём и кого ещё просить сбираемся, когда прямая воля государева нам сказала: судить и мнение наше положить. А там — его воля, конечно! Мы должны так решать, чтобы не страшно было явиться перед Вечным Судиёю нам, судиям земным... А перед законом все равны, и царь, и нищий! Давно и сам его величество о том постановить изволил! Так и я скажу открыто. Ежели бы мой родной сын такое содеял?.. Один приговор ему бы я дал: смерть! И то самое, чаю, должны мы по закону объявить за проступки нестерпимые царевича Алексея... А подтвердить наше мнение либо отринуть волен уж сам государь отец, как Бог ему внушит. Я сказал. Кто за меня либо против — его дело. Решайте, государи мои!

Ещё последние звуки голоса Гагарина дрожали в воздухе, но и другие, и сам он ощутили такой холод в груди, что дух перехватило у многих. Побледнели самые румяные лица, потухли, опустились книзу самые смелые и яркие, самые лукавые и беззастенчивые глаза.

В эту минуту гулко стали вызванивать часы в соседнем покое. Девять ударов должно прозвучать. Все, как один, считают про себя эти звонкие, протяжные удары, хотели бы удесятерить их, чтобы бой длился часы, дни, без конца... Потому что с окончанием боя зазвучит один роковой вопрос, на который, против воли, придётся дать единственный, возможный ответ...

И часы, пробив, умолкли...

Вопрос прозвучал.

   — Господа министры, сенаторы и прочие, присутствующие здесь! Вы слышали сказанное его превосходительством, князем Гагариным. Мнение оглашено. И я по долгу своему сейчас опрашивать начну, от самых младших и до старейших, по списку сему о согласии либо о несогласии с оным мнением. Так угодно ли вам будет?

   — Угодно! — не дружно, не сразу прозвучало несколько подавленных голосов.

   — Повинуюсь закону, указу его царского величества и вашему желанию. И приступаю с помощью Всеблагого Господа!

Взяв лист с именами судей, он развернул его и остановился глазами на самом крайнем имени, стоящем в конце длинного списка, занимающего три страницы большого листа плотной синеватой бумаги.

Настало мгновенное молчание. Среди трепетной, напряжённой тишины, когда, казалось, слышно было шуршание камзолов на груди у всех там, где порывисто билось сердце, прозвучал голос Меншикова, внятный, но прерывистый, как будто готовый сорваться на каждом звуке:

   — Согласие либо несогласие своё благоволит каждый из вопрошаемых изъявить на мнение господина губернатора Сибири. Господин обер-секретарь! — обратился светлейший к Анисиму Щукину, сидящему за своим столом с двумя дьяками. — Второй список для отметок у тебя готов ли?

   — Готов, ваша светлость!

   — Отмечай.

И, обратясь к младшему из дьяков, Меншиков только спросил:

   — Какое мнение?

Вскочил, пробормотал что-то невнятно жалкий, растерянный служака и снова сел, будто надеясь укрыться на своём стуле от тяжёлой необходимости подать первый голос.

   — Громче! Не слышали мы... — поднял голос Ментиков.

   — Со... согла... согласен! — наконец выдавил из горла более внятно тот и снова сел.

За ним — второй голос, такой же жалкий и ничтожный, проговорил это слово... Третий, четвёртый, десятый, сотый... Все повторяют его, это небольшое, гибельное слово... И каждый раз оно звучит, словно удары заступа по сырой земле, где начинает раскрывать и зиять чёрным провалом могила юного царевича Алексея...

Никто не посмел прибавить крохотной частички «не» к трёхзвучному, несущему смерть, слову «согласен»!..

Последним поднялся Меншиков. Он стоит, опираясь рукой на стол, как будто раздавлен горем. Говорит тихо, но внятно:

   — Мой черёд сказать слово... Ежели бы я знал, што моей жизнью вместе с моим решением изменю волю судьбы... Ежели бы моё одно «нет!» перевесило все подтверждения, единодушные, какие мы сейчас слышали, я бы сказал это «нет»!.. Но... сдаётся, только сам Господь и его величество могут теперь изменить решение общее... А я против сердца моего... терзаясь жалостью, но по чистой совести обязан также сказать: согласен, что за вины свои смерти достоин царевич Алексей!.. И посему... Господин обер-секретарь, прочти изготовленный проект приговора. А вас прошу каждого, ежели не будет замечаний либо изменений оного, подписать своеручно для немедленного подания его величеству.

Меншиков сел.

Обер-секретарь стал читать заранее приготовленный приговор. А Пётр, не ожидая больше ничего, едва поднялся со стула, грузно, пошатываясь словно от вина, даже не заглушая своих гулких, тяжёлых шагов, вышел из покоя, пошёл по коридорам к выходу, твердя про себя:

   — Осудили... ну что же!.. А этот вор!.. Гагарин первый посмел!.. Он, немало сам виновный... сына мне часто с пути сбивавший, он первый же на него посмел... Добро! Пожди, судия праведный! Буду я судить и тебя... Предатель!..

ГЛАВА IIБИБЛЕЙСКАЯ ЖЕРТВА


Словно лавина катилась с огромной крутизны и несла самого Петра, Алексея, судей верховных, всех, кого впутала судьба в тяжбу царя-отца с сыном-царевичем. Будто у всех была отнята их воля и, в глубине души желая одного, они делали совершенно другое, ужасное, отвратительное для них самих и для целого мира.

Утром 25 июня Пётр распорядился, чтобы Алексея привели и поставили перед его судьями, измождённого и своей чахоткой, и пыткой, дыбою, плетями, вынесенными уже четыре раза. В последний раз — вчера ещё — худые плечи его вытерпели пятнадцать ударов, от которых кровавые полосы остались на теле...

Вчера же, прямо из Сената, где прозвучало осуждение Алексею, Пётр кинулся в Петропавловскую крепость, где в Трубецком раскате помещён был царственный узник, и там допытывался целых два часа: верно ли показал на разных лиц царевич, не поклепал ли на кого, не укрыл ли ещё виновных?..