По воле твоей. Всеволод Большое Гнездо — страница 11 из 115

Тут стали снимать с вертелов зажаренных телят под одобрительные крики всей захмелевшей братии. Всеволоду отделили лучший кусок, но поднести были обязаны в последнюю очередь, а пока он по долгу хозяина наблюдал за тем, как повара разделывают туши и раскладывают перед гостями багрово-коричневые, истекающие соком куски говядины. Но никто пока не ел, ожидая, когда поставят последнее блюдо перед князем. Затем, как водится, снова возгласили здравицу князю, княгине, славному городу Владимиру, опять переворачивали пустые чаши.

Потом мало-помалу пир вновь покатился по наезженной дороге. Звон кубков, звяканье ножей, разговоры. Вот уж Юрята махнул кому-то призывно рукой, и возле пирующих выстроились в ряд песельники с гуслями, рожками и бубнами. Спросили, что хочет великий князь вначале послушать. Всеволод велел петь про богатыря Олешу и Тугарина Змеевича. Песельники грянули в бубны, старший певец завел протяжно. Разговоры, шум, звяк — все смолкло, теперь вся братия слушала песню про то, как повадился Тугарин-змей русских девушек в полон таскать, детишек сиротить да разорять землю русскую. Погрустнели. Кое-кто закусил бороду, иной комкал шапку, вытирая слезы. Большой, грузный Мирон Дедилец весь обмяк, плакал, мотал головою, подпевал: ах же ты, змея, змея поганая… Когда богатырь Олеша вконец осерчал и уже вознамерился срубить змею все его головы, заслушавшегося Всеволода тронули сзади за плечо.

Он обернулся. Подручник Юрята, трезвый, как монах, наклонился к его уху:

— Гонец прибыл, государь, из города. Недобрые вести привез. Князь Мстислав с рязанским князем Глебом опять войной на тебя пошли.

Может, он нарочно сказал «на тебя», а не «на нас», а может, и нечаянно, только слова его сразу сказали нужное воздействие. Всеволод почувствовал, что трезвеет.

— Велишь его сюда вести, гонца-то, или потихоньку в сторону отойдем, чтобы не переполошить никого до времени? — спросил Юрята.

— Пойдем.

— Давай-ка, государь, обопрись на руку.

Всеволод, опираясь на твердую, как полено, руку Юряты, поднялся, досадуя про себя на ослабевшие от выпитого вина ноги. Бояре, сидевшие рядом, зашумели, думая, что застолье кончается, раз князь уходит, а им не хотелось…

— Сейчас, сейчас вернемся, — успокоил их Юрята. — Князю отойти нужно.

Недалеко за деревьями стоял конь и рядом с ним — незнакомый Всеволоду отрок с испуганным лицом. Юрята уважительно встал на полшага от князя, чтобы не поддерживать его. Всеволод и сам теперь стоял на ногах твердо. Молодой отрок сорвал шапку и повалился ему в ноги, видимо не решаясь сказать то, что должен. Ткнувшись лбом в траву, он замер на некоторое время, потом осторожно поднял голову и поглядел на своего государя.

— Говори, — жестко повелел ему великий князь.

Глава 5

Добрыня открыл глаза и сразу подумал: вот сейчас мамка войдет, велит вставать к завтраку. Так вдруг стало радостно, будто мамка и впрямь была здесь, в сенцах. Тут же вспомнилось, что мамки нет, и тятьки тоже. Обняв подушку, Добрыня заплакал, спросонья плакалось легко.

Сквозь затянутое бычьим пузырем окошко пробивался хмурый утренний свет. Дедушки в избе не было. Поплакав вдоволь, Добрыня вспомнил, что дедушка Аким еще вчера собирался пойти к брату Никифору по делам: хотел купить воз сена для коровы да сторговать сколько-нибудь овса для коня Найдена. В монастырском хозяйстве сено и овес были дешевле, чем в Боголюбове на торгу у купцов. Дедушка Аким обещал вернуться к обеду, чтобы им с Добрыней засветло успеть разгрузить воз и затащить сено в стайку. Небольшие трехрогие вилы, как раз по руке мальчику, стояли в сенях, прислоненные к стене, рядом со взрослыми, дедушкиными. И вообще дел было много: расчистить во дворе недавно выпавший снег, съездить с санками к колодцу — привезти бадью дымящейся морозной воды, днем подтопить печь — вон и дрова уже положены рядом, дать корове навильник сена. Это, пожалуй, для Добрыни самая трудная задача: к корове он относится с опаской — того и гляди, боднет. Дедушка говорил, что она старая, а ребятишек к себе не подпускает из-за обиды какой-то, которую ей причинили такие, как он, сорванцы.

На лавке возле окошка стояли две большие крынки с молоком — значит, Ракулица приходила, подоила корову, а Добрыню пожалела будить. Она добрая, помогает им с дедушкой по хозяйству. Всегда приласкает, приголубит, да только мамку, конечно, не заменит она.

Почувствовав, что опять подступают к глазам слезы, Добрыня вылез из-под одеяла, спрыгнул на пол. Босые ноги обожгло холодом, отчего сразу стало веселее на душе, исчезли последние остатки утреннего сна. На теплой приступке стояли валенки, и Добрыня схватил их, предвкушая, как сладко сейчас станет в этих валенках замерзшим ногам. Накинул кожушок и выскочил во двор. Остановился на крыльце, зажмурился, пока глаза не привыкли к ослепительной снежной белизне.

Вот уже скоро полгода, как Добрыня с Акимом перебрались сюда, к Боголюбову, в большое село Утицы, записанное за Боголюбовским монастырем. Прежняя жизнь их в Ростове-городе как-то враз поломалась, кончилась, и вот куда теперь их занесло.

Тогда, летом, случилось самое страшное, что могло только случиться. На княжеской рати убили Добрыниного отца, а через неделю и мать, все дни напролет плакавшая у окна, вдруг охнула, схватилась за грудь и тихо опустилась на пол. Ее перенесли на изложницу, брызгали водой, к ночи Аким привел какого-то темного и страшного старика, который дул мамке в лицо, шептал над ней непонятные слова. Но мамка перестала дышать, и все.

Добрыня помнил, что в те дни ему постоянно хотелось спать. Так бы лег куда-нибудь, чтобы не видеть никого, — и спал бы. Даже когда дальние тетки, пришедшие на похороны, подвели его попрощаться с мамкой в последний раз, он с трудом смотрел на нее слипавшимися от необоримого сна глазами.

В доме их стало пусто и жутко.

Дедушка Аким, погоревав об Ирине, которую любил как родную дочь, вдруг понял, что стал теперь вольным человеком, совсем как в юности. Лишившись родных и близких людей, он лишился и хозяев. Добрынюшка же был так мал еще, что не мог считаться Акиму господином. В обельной записи значилось: быть Акиму рабом по смерть хозяина и сына его. А про внука старого хозяина там не было сказано!

Как положено похоронив Ирину, Аким все же решил уйти в монастырь. Но куда пристроить мальчонку?

Сотский Ондрей Ярыга, самый близкий теперь родственник Добрыни, прикинул в уме: прокормить мальчика ему вполне по силам; кроме того, немалую выгоду он мог получить, если бы все узнали, что взял он на воспитание сына погибшего товарища, спасшего жизнь самому Ондрею. Богатство богатством, а кое-кто уже давненько стал косо поглядывать на сотского: мол, и жаден не в меру, и на руку не чист. А ведь такому мнению о ближнем люди всегда верят. А Ондрей всерьез рассчитывал начать купеческое дело: торговать воском, пушниной и другим товаром. Без людского уважения дело могло и не пойти. В гривне — сила, а молва худая впереди человека бежит, и гривной ее не остановишь.

Но времена были еще смутные, ненадежные. Пришлось покориться великому владимирскому князю, но и покряхтеть пришлось, отсчитывая вырытые из земли припасенные про черный день гривны. Тяжелую виру[15] наложил на Ростов князь Всеволод, и посадник в Ростове сел от него, и тысяцкий от него же. А эти уж постарались весь налог собрать до последней ветхой куны. Коней, скот взяли.

Ну — взяли, того уж не вернешь. Ничего. А сыновья у Ярыги взрослые, надо и об отделении думать. Женатые уж все. Тоже — расход. А три дочери на выданье — вот где расход! Женихов-то в Ростове сильно поубавилось, приданое нужно такое дать, чтоб взяли девок, тем более что и лицом и телом все три удались в отца.

Голова шла кругом. И когда взвесил все это Ярыга на своих тайных весах, такой помехой в жизни показался ему маленький Добрыня, что наотрез отказался он принять его. Обещал только сходить к тысяцкому и за покойного Любима заплатить виру, чтобы не отобрали у старика с мальчиком последнего имущества.

Аким в душе даже обрадовался, что Добрыня остается с ним. Самому мальчику он ничего не рассказал про то, что собирался отдать его в чужие люди. А надо было думать, как жить. На Добрынюшку смотреть было жалко — очень уж тосковал. Уйти бы куда, где поспокойней. Но как покинешь обжитое место, где, считай, всю жизнь протянул? Да и силы не те.

Никуда бы старый Аким не тронулся, если бы остро не чувствовал себя свободным человеком — не закупом, не холопом обельным, а вольным, как тот же Ондрей Ярыга. Страх стал точить старика: а ну как вспомнят ему его холопство да и впишут обманом в чью-нибудь чадь?[16]

Тут и случай подвернулся. На торгу разговорился Аким с пришлыми монахами-калугерами, пожаловался на судьбу, похвастался своей свободой. Оказались те монахи из Боголюбова монастыря, что под стольным городом Владимиром. Села там, сказали, кругом монастырские, а и кто вольные — тоже живут. У святой обители работы много: и пасеки, и покосы, и огороды, и пастбища, и кожевенные, и валяльные промыслы, и даже кузницы есть. Приезжай, покупай избу да на работу нанимайся. Под отцом архимандритом да под великим князем жить куда спокойнее. И мальчонка там не пропадет, к ремеслу пристроится, а подрастет, захочет святой жизни — милости просим, глядишь — до архиерея дослужится.

Аким тогда представил тихого бледного Добрынюшку и так вдруг ясно увидел его в монашеской черной скуфейке, так тепло стало на душе, что тут же, на торгу, решил: надо ехать. Все выспросил у монахов до самых мелких подробностей, узнал, что через неделю собираются они обратно, напросился ехать с ними, благо телега и лошадь были свои — конь, которого они с Добрыней нашли тогда в лесу, так и остался у них, не объявился его хозяин, и Добрынюшка назвал коня Найденом.

Полоумный холоп Янка тоже теперь стал свободным. Явился из лесу как раз к похоронам, принес, улыбаясь своей улыбкой до ушей, целый мешок со шкурками бобровыми да куньими. Увидел Ирину в гробу, растерялся, замычал. Аким покормил его, оставил дома, а когда вернулись с погоста — его уж нет. Шкурки только оставил.