По волнам жизни. Том 1 — страница 4 из 14

[30]. Так был сделан первый шаг к тому, чтобы начать политическую борьбу с профессорами. В НКП, пытавшемся спасти сильно зашатавшуюся после забастовки репутацию авторитетного ведомства, была произнесена недвусмысленная фраза о «контрреволюционности московской профессуры».

С конца 1921 г. к реформе высшей школы начинают все плотнее подключаться подразделения с репрессивными функциями — Государственное политическое управление (ГПУ), Народный комиссариат юстиции и Конфликтный отдел ЦК. Сначала это проводится в закамуфлированных формах — созданием внутри НКП подразделений, штат которых набирается из людей, имеющих опыт жестких действий против «врагов советской власти». Затем ГПУ начинает заниматься организацией репрессий в университетах более откровенно, осуществляя такие мероприятия, как «разработка мер по борьбе с контрреволюционными настроениями» в вузах, «рекомендации по урегулированию положения в вузах», «рекомендации в отношении студенческих и научных обществ и собраний» и, наконец, составление списков «подлежащих высылке верхушек враждебных интеллигентских группировок»[31]. По всей видимости, Стратонов попал в упомянутые «списки», поскольку возглавил забастовку профессоров Московского университета с требованием увеличить профессорские оклады, инициированную находившимися в бедственном положении математиками физико-математического факультета. Он подробно описывает эти события в конце третьей части воспоминаний.

С начала 1922 г. НКП играет второстепенную роль в реформе. Проекты сначала подготавливаются представителями ГПУ, затем утверждаются на заседаниях Политбюро и затем передаются в НКП в виде четких, однозначных «директив». 8 и 12 июня 1922 г. работник ГПУ И. С. Уншлихт представил в Политбюро отчет, содержавший рекомендации по урегулированию положения в вузах, которые были приняты с рядом незначительных поправок[32]. Кроме того, на заседании Политбюро 12 июня 1922 г. было принято решение выслать наиболее непримиримых профессоров за границу: «Предложить ВЦИК издать постановление о создании особого совещания из представителей НКИД [Народный комиссариат иностранных дел] и НКЮ [Народный комиссариат юстиции], которому предоставить право в тех случаях, когда имеется возможность не прибегать к более суровому наказанию, заменять его высылкой за границу или в определенные пункты РСФСР <…>. Для окончательного рассмотрения списка подлежащих высылке верхушек враждебных интеллигентских группировок образовать комиссию в составе тт. Уншлихта, Курского и Каменева»[33]. В ночь с 16 на 17 августа все профессора, списки которых были подготовлены Уншлихтом и утверждены Политбюро ЦК, были арестованы[34]. После непродолжительного содержания в тюрьме и коротких допросов всем им было предложено в течение месяца покинуть Советский Союз, подписав предварительно предупреждение, что в случае нелегального возвращения на родину они будут расстреляны[35]. Стратонов согласился на высылку вместе с семьей и был отпущен для подготовки к ней.

После освобождения Стратонов немедленно встретился с В. Г. Фесенковым и получил от него согласие стать председателем Организационного комитета ГРАФО. Вскоре после этого было созвано экстренное заседание астрофизического совещания, на котором Стратонов формально сложил с себя обязанности председателя комитета, передав полномочия В. Г. Фесенкову. 12 сентября 1922 г. кандидатура Фесенкова была утверждена в ГУС[36]. Стратонов же вместе с женой, дочерью и сыном выехали из Москвы в Петроград 26 сентября 1922 г. и 29 сентября отбыли вместе с другими высылаемыми в Берлин на «философском пароходе». О заграничном периоде жизни Стратонова будет сказано в Послесловии.

В заключение я хотел бы сердечно поблагодарить двух замечательных специалистов, без участия которых эта публикация вряд ли бы состоялась, — профессионального библиографа Юлию Владимировну Иванову и профессионального историографа Полину Александровну Захарчук.

К. В. Иванов

Часть I

РАННЕЕ ДЕТСТВО

1. Екатеринодар[37]

Первые воспоминания

Душистый белый снег… Покрываются цветами акаций могильные плиты. В землю вошли эти плиты, над костьми казацких старшин. Они привели Черноморское войско[38], переселенное волей Екатерины II, сюда, в раздольные кубанские степи.

Церковная ограда окружает старенькую деревянную церковку св. Екатерины, в Екатеринодаре. Беленькая церковь утопает в акациях. Они покрываются в начале лета пряно-ароматными белыми гроздьями.

Это — первое из еще отчетливых детских воспоминаний[39]. Наша семья жила в домике, выходившем на эту Екатерининскую площадь[40]. И здесь, в церковной ограде, любили мы проводить ранние детские досуги.

Давно уже нет деревянного дома под соломенной крышей, где мы жили. Он принадлежал нотариусу Соломко. Скромный домик заменила каменная громада. Нет больше Екатерининской церковки. Какой убогой показалась она мне в зрелые годы… На ее месте позже был воздвигнут великолепный собор.

Екатеринодар в семидесятых годах

Екатеринодар был тогда небольшим городом, лишь тысяч двадцать населения.

Главная торговая артерия, Красная улица, с одной стороны заканчивалась богадельней. Позже на ее месте воздвигли каменные дома городской больницы. За богадельней был громадный степной пустырь, поросший травой. На нем два раза в год устраивались ярмарки. Они имели тогда большое значение: закупки, особенно продовольственные, производились горожанами на полгода.

Далеко за ярмарочной территорией было кладбище. Нас прислуга запугивала в детстве рассказами о творящихся на нем по ночам чудесах.

Красная улица — низенькие одноэтажные магазины, вперемешку с жилыми домами. Магазины были скорее лавчонками, иногда скрытыми в полумраке за колончатой галереей.

С другой стороны Красная улица заканчивалась громадной площадью. Она охватывала четыре городских квартала. Позже ее застроили: воздвигли атаманский дворец, окружной суд[41] и пр. В ту же пору здесь был только поросший сорной травою пустырь. По нем вечерами проезжали, как по проселочной дороге, казачьи возы, поднимая облака пыли. Везли из ближайших станиц продукты на ранний утренний базар.

Уже подростком, живя в одном из выходивших на эту площадь домов, я устраивал себе развлечения. Ходил я неплохо на высоких, саженных ходулях. Выйду, бывало, темным вечером на площадь, обопрусь о телеграфный столб…

Вдали слышится скрып возов. Приближаются…

Сбрасываю внезапно, от головы вниз, сколотые простыни. Иду на возы…

Визг баб… Рев детей… Перепуганные казаки гонят вскачь лошаденку, куда попало.

Здесь же происходили смотры казачьим полкам, устраивались и джигитовки.

За площадью этой, в сторону Кубани, была еще старая «крепость». Она когда-то защищала столицу переселившихся на Кубань черноморцев от нападений черкесов. Помню еще существовавший крепостной вал, а посреди крепостной территории деревянную церковь. Это была первая церковь, построенная казаками на Кубани. Называлась она собором[42], хотя в городе существовал уже и другой, новый собор — на Красной улице.

На моих глазах этот старенький собор и разбирали. Больно было смотреть, как церковь таяла, обращаясь в кучи бревен и досок…

На большую площадь выходил сад, сначала называвшийся «войсковым», а позже ставший «городским». От детства сохранился в памяти куплет из «Орфея в аду»:

Когда я был аркадским принцем,

По Красной улице гулял,

И, направляясь к богадельне,

В сад городской я вдруг попал[43].

Хорошо там бывало, в этом городском саду, на широчайших — как казалось в детстве — аллеях, на площадках, где гремела по вечерам казачья духовая музыка, в таких удобных для детских игр густых порослях между аллеями… Радостно было обнимать развесистые вековые дубы. Для их обхвата сплетали свои вытянутые руки пять-шесть ребятишек…

Под одним из вековых дубов, у старого «собрания»[44], обедала когда-то — так гласила легенда — «сама императрица Екатерина», которая, между прочим, здесь никогда не бывала.

А войсковые празднества! А благотворительные «народные гулянья»!

Аллеи из акаций разукрашены гирляндами разноцветных бумажных фонариков с огарками. И часто, когда свеча догорает, к нашей радости вспыхивают сами фонари. Иногда и мы этому помогали ловко брошенным камнем…

На площадках сияют «звезды» и «елки» из разноцветных стеклянных шкаликов. Края аллей унизаны плошками — глиняными чашками с салом и фитилем. Они чадят и портят воздух… Но какое удовольствие, подкравшись, чтобы не увидели взрослые, толкнуть плошку сильным размахом ноги. Плошка летит далеко в кусты… Ничего, что при этом у самого штанишки заливаются растопленным салом.

Заведовавшая нашим гардеробом бабушка руками разводила:

— Где это ты, Воля, так выпачкался?

— Право, не знаю…

Эти иллюминации производили большее впечатление, чем виданные в зрелые годы роскошные иллюминации Петергофа или Парижа.

Гремят на гуляньях казачьи оркестры… Войсковой хор певчих — казаки и казачата, в белых черкесках и папахах, с красными бешметами, со свешивающимися с плеч красными башлыками… Лихо разливаются, с присвистом:

Эх-ма, поди прочь, поди прочь, поди прочь;

Скинь-ка шапку, скинь-ка шапку,

Да пониже поклонись![45]

Или еще:

Ну, что-ж, кому надо — гулял я…

Ну, кому какое дело — гулял я![46]

Старая скромная ротонда в дни войсковых празднеств разукрашивалась огромными персидскими коврами и взятыми из войскового арсенала арматурами[47]: звездами и узорами из шашек и штыков. Это было потрясающе красиво.


Только одна Красная улица имела право называться городской. По обе стороны от нее Екатеринодар выглядел, как станицы старого времени. Маленькие домики — хаты, под соломенными крышами, — посреди дворов. Часто при них и садики. Заборы — везде деревянные.

Тротуары — тоже деревянные, в две или в три доски, закрепленные на поперечных брусьях. При дождях почва размякает, и эти доски танцуют. Торчащие из них гвозди дырявят обувь и калоши. Кирпичные тротуары — лишь на Красной, да изредка у домов богатых.

По сторонам тротуаров — водосточные канавы, иногда широкие и глубокие. В дождливое время они так заливаются, что ребятишкам не только купаться, но и утонуть в них можно. Это и случалось. А зимой на них отлично кататься на коньках — говорю по опыту.

От Красной одна часть города спускалась к Кубани. У реки домики маленькие, точно карточные. Сильно теснятся на склоне Кубани. При пожарах выгорают пачками. А почти каждую весну эта часть города заливается Кубанью. Из воды торчат тогда соломенные крыши, а между ними плавают лодки с домашним скарбом.

По другую сторону от Красной улицы город спускался к озеру-болоту Карасуну. Здесь еще сохранялся старый лес, среди которого когда-то строился Екатеринодар. Отдельные дома тонули среди массы деревьев.

На Карасуне — ныне он засыпан и застроен — происходили катанья на лодках, и на пароме переправлялись в лесок Дубинку, где устраивались пикники, гулянья. Зимой Карасун замерзал и обращался в великолепный каток. Теперь Дубинка занята вокзалом и железнодорожными строениями.

Кроме Дубинки, переходившей в своей крайней части в «дачу Бурсака», на некотором расстоянии от города был лесок Круглик.

Чистяковской рощи тогда не было. Ее создатель, городской голова Г. С. Чистяков, был в ту пору еще моим одноклассником, и мы просидели с ним на одной парте почти весь гимназический курс. Я шел одним из первых в классе, Чистяков же любил полениться и нередко поэтому списывал классные работы у меня. Он обладал большой силой, и, когда я, опасаясь взыскания, не позволял ему списывать, Гаврила Чистяков, действуя одними ногами, незаметно сгребал меня под скамью. Учитель видел над партой лишь мою голову. Мне, конечно, влетало. Приходилось ему уступать. Впоследствии Чистяков, — с которым мы всю жизнь оставались друзьями, — уже в роли городского головы, возил меня в коляске, запряженной пожарными лошадьми, показывать свое детище — рощу, которая тогда напоминала воткнутые в землю карандаши.

Весною и осенью Екатеринодар утопал в грязи. Почва — мягкая, черноземная. В жизни не видел я таких ужасных грязевых озер в городах, какие образовывались здесь, на площадях и улицах. Фаэтоны извозчиков, а также возы нередко опрокидывались. И в грязевых озерах нередко тонули лошади, а порою возницы или седоки.

Моя мать, отправляясь весною или осенью на «вечера», нередко надевала, для перехода через улицы, охотничьи сапоги. А то, вспоминаю, случалось, что родителей сопровождал дворник с громадной охапкою сена и с досками. Сено бросалось в грязь, сверху хлюпали доски. По такому кратковременному настилу родители спешили переправиться через улицу[48]. Иной раз на балы публика свозилась в тарантасах, запряженных тройками почтовых лошадей.

После грязи и разлива Кубани — новый бич: полчища комаров! Боже мой, что тогда делалось! Для спасения от комаров в окна вставлялись деревянные рамы, с натянутой в два слоя кисеей; спали под кисейными пологами; курили и дымили во всю. И все-таки тонкий комариный победный писк, перед самым укусом, — нигде вас не оставлял[49]. Лица и тела разукрашивались красными звездами… Мальчишкою я часто взбирался на вершину дуба и там отсиживался от комаров: они высоко не подымаются.

Летом южное солнце сильно высушивало почву. Улицы покрывались мягким, толстым слоем пыли. Экипажи сопровождались серым облаком, которое впитывалось открытыми окнами домов.

А что делалось, когда по улице тянулся обоз… Покрикивают казаки на волов:

— Цоб, цобе!

И как будто не замечают — привыкли, что ли, — что они тонут в сером тумане.

С пылью боролись только около скромного деревянного дома на Красной улице, где жил глава области — наказный атаман[50]. Сюда к вечеру выезжал пожарный обоз. Бочка за бочкой тонкою струей из кишки выливалась вода на кирпичную мостовую. А прохожие по обеим сторонам улицы завистливо глазеют на создаваемое пожарными блаженство для атамана.

Неподалеку от атаманского дома помещалась и пожарная команда. Во дворе стояла деревянная вышка, а на ее верхушке, по балкончику, день и ночь разгуливал дежурный пожарный, выглядывая, не покажется ли где в городе подозрительный дым или даже огонь.

О водопроводе тогда еще никто не думал. Во всех дворах вырыты были колодцы, часто с журавлями.

Освещение было жалкое и, конечно, керосиновое. Сравнительно светлее было только на средней части Красной улицы. В остальных частях города изредка тускло маячили фонари на столбиках.

Тьмою на улицах великолепно пользовались грабители и особенно подростки-хулиганы. Каждый вечер, а тем более каждая ночь, давали достаточно материала для уголовной хроники.

Ограбление, или хотя бы беспричинное избиение одиноких прохожих, было заурядным явлением. Часто раздавались ночные вопли:

— Карау-ул!

— Помогите!

Одинокие полицейские, на редких постах, предпочитали тогда спрятаться, как будто их вовсе и нет. С рассветом на улицах нередко находили трупы.

На помощь полиции по ночам часто высылались казачьи разъезды, но и они мало помогали. Кто мог, выходил по вечерам с револьвером в кармане.

Добровольцы. Война

Соборная площадь заполнена народом. Так бывает только в высокоторжественные дни. Но сегодня — обыкновенное воскресенье! Выстроены войска, развеваются трехцветные флаги, происходит молебствие…

И вид площади не совсем обычный. На почетном месте не генералитет стоит в парадных мундирах, а несколько десятков весьма просто одетых людей. На них пиджаки и фуражки, какие тогда носили мещане; многие из них, однако, с медалями на груди.

К ним обращаются с речами, кричат им «ура»… Потом их ведут к установленным на площади столам, заставленным блюдами и бутылками.

Это — торжественные проводы добровольцев! Они едут в Сербию, в 1876 году, в отряд генерала Черняева[51]. Их и угощает город.

Как будто немного прошло времени, и соборная площадь снова переполнена. На этот раз густыми рядами стоят пешие пластунские батальоны и конные казачьи полки.

Война объявлена! Великая по своему порыву освободительная война 1877 года[52].

Жадно перечитываются телеграммы о ходе военных действий, переживаются все ее перипетии. Настроение у взрослых сумрачное… Под Плевной — неудача за неудачей.

Но вот — осенний день, и весь город во флагах. Общее ликование:

— Плевна взята![53]

Убийство Александра II

Ясный весенний день. Мне — одиннадцатый еще лишь год. Сегодня весь город на улицах, залитых весенним солнцем. Сады распускаются, покрываются зеленым пухом…

И вот по всему городу разносится весть. Получена телеграмма:

— Убит император Александр II[54]!

Все взволнованы: Государь — и вдруг убит? Поднялась чья-то рука? На тротуарах собираются непривычные для глаза толпы… Развешиваются наспех сшитые черные флаги.

В кругах, где протекало мое детство, это убийство вызвало неподдельное возмущение. Александр II был, конечно, популярен, и благодаря освобождению крестьян, и благодаря балканской освободительной войне. Тогда революционное брожение ограничивалось только кружками зеленой молодежи.

До сих пор вспоминается стихотворение екатеринодарской казачки — девочки Соляник-Краса:

Плачь, о плачь, ты, Русь родная!

Стыд, позор твоим сынам!

Глаз своих не осушая,

Смыть не в силах будешь срам!

Чешская колония

Отец мой[55] был страстным славянофилом, и у нас в доме постоянно находили ласку, а также и обед «братушки» из Болгарии и Сербии. Отец собирал для них деньги, обмундировывал, помогал устроиться в университете, посылал им туда ежемесячные пособия.

И гувернантки бывали у нас, детей, только — русские[56]. Последней же из них, специально для обучения нас по-немецки, была чешка из Праги, М. Ф. Фидлер.

Она сначала удивляла манерой растягивать окончания слов; позже мы узнали, что такова общая манера у чехов говорить. Еще ребенком выучила она меня песенке:

На том пражскем мосте

Розмаринка росте;

Жадны еи незалива,

Она пршеце росте[57].

В старости, попав по злой воле большевиков в Прагу, я с интересом осматривал знаменитый Карлув мост. На этом историческом мосту сколько угодно статуй святых. Но на его каменной асфальтированной броне нет и помина о какой-либо розмаринке, которая растет, хотя ее никто и не поливает…

В Екатеринодаре в ту пору образовалась небольшая, но тесная чешская колония из педагогов чехов, затем пивоваров и нескольких барышень — гувернанток. Следуя примеру отца, еще некоторые знакомые выписали из Праги, по рекомендации нашей Марьи Федоровны, ее подруг. Возглавлял же колонию учитель древних языков в гимназии В. И. Ракушан. Родители разрешали М. Ф. брать меня с собой на их вечеринки, вероятно, в видах практики по-немецки. Но там была для меня другая практика: чехи целый вечер пели чешские песни и пили, пили… Пиво поглощалось в сказочном количестве. Стол заполнялся буквально десятками пивных бутылок. Морю выпиваемого пива содействовало участие в колонии пивоваров. А так как хозяин дома Ракушан очень учитывал, что мой отец — друг попечителя учебного округа К. П. Яновского, то и я, мальчуганом, чувствовал себя на этих собраниях неплохо.

После двух лет обучения нас М. Ф. вышла замуж — тоже за пивовара[58]. Через несколько лет она нас навестила уже с целым выводком детей. Вспоминала со слезами время пребывания у нас гувернанткой:

— Это были самые лучшие мои годы!

Познакомившись впоследствии с чешской жизнью, я ее понял. В Чехии женщины и девушки — чернорабочие на семью и на мужчин. У нас же она неожиданно для себя попала на «барское» положение.

Первая любовь

Мне было лет десять, а ей шестнадцать. Она была красавица Ната, дочь видного должностного лица. Ею увлекались многие, в частности — мой старший брат, ее ровесник. На балах для молодежи, куда и меня приводили в нарядном костюмчике и в белых перчатках, она танцевала нарасхват. Я не мог оторвать глаз от порхавшей по залу красавицы Наты. Она на меня-пигмея не бросала даже и взгляда. Детская душа переживала страдания… Года через два семья Наты переехала жить в Москву, а в моем сердце осталась неизгладимая память о пленительной красавице.

Судьбе угодно было, чтобы почти через полвека, в первые годы большевизма, я встретил свою Нату. Мы оказались обитателями одного и того же дома в Москве, громадного, семиэтажного[59]. Этот дом, по моей инициативе, был советскою властью передан в ведение союза научных деятелей. Но по этой причине мне пришлось взять на себя тяжкую и ответственную обязанность коменданта дома.

Красавица уже давно была вдовой жандармского полковника, старухой под шестьдесят лет, имела взрослого сына эпилептика.

Что за удар для детских воспоминаний!

Старуха мазалась, скрывая свои морщины… Но что всего хуже — имела в своей квартире тайный игорный притон.

На это обстоятельство не раз обращал мое комендантское внимание бывший присяжный поверенный В. А. Орлов, личность, вызывавшая во всех сомнение. О нем даже существовало мнение, что он тайный агент Чека. От Орлова можно было ожидать и доносов и чего угодно. Я неоднократно убеждал Нату частным образом — бросить это грязное дело, указывая на возможные и для нее, и для меня, как коменданта, последствия, в случае доноса Орлова. Она отговаривалась, будто ее посещают для игры в карты только ее личные знакомые… Да едва ли она и могла бросить хотя и грязный, но, по условиям жизни в большевицком раю, единственный для нее возможный источник существования.

Дошло один раз до скверной истории. Кого-то слишком обыграли, вышла общая драка, в которой приняли участие и Ната с сыном. Вызвали милицию, составили протокол… Все же, щадя ее и ее больного сына, я не дал делу официального хода.

Но уже невольно мне пришлось причинить Нате весьма крупную неприятность. В наш «профессорский» дом большевицкая власть насильственно вселила два десятка красноармейцев — конюхов соседних кавалерийских курсов. Большие это были нахалы! Их «старший», рыжий парень, — меня фамильярно величал не иначе, как «папашей».

Пришлось разместить эту орду, к тому же еще и привередничавшую, по разным квартирам, где только было место. Жизнь в таких квартирах оказалась вконец отравленной. Вселил я с полдюжины конюхов и в комнаты бедной Наты. Товарищи не только изгадили ее квартиру до самого крайнего свинства, но безжалостно и систематически ее обворовывали, взламывая сундуки и т. п.

Железная дорога

Мертвяще тихая жизнь Екатеринодара вдруг потрясена:

— К нам собираются строить железную дорогу!

Это было в начале восьмидесятых годов. Сомнения, ожидания… Разрешат или не разрешат? Наконец, радостное известие:

— Разрешено!

Обширный район, где до того в черноземных полях казаки плелись на запряженных волами — точно у их предков-чумаков — возах, утопая в ненастье в грязи, где черкесы пробирались на узких двухколесных арбах по горным дорогам, где почтовая тройка уже удивляла скоростью движения… И вдруг — железная дорога!

Разговоры, ожидания, волнения…

— Вот приедут инженеры!

Цены стали вдруг расти, особенно на квартиры.

И они, наконец, приехали — эти давно ожидаемые инженеры, эти особенные люди, с зелеными кантами на форменной одежде и с серебряными пуговицами! Приехали и, не торгуясь, позанимали лучшие помещения в городе — под управления и под свои квартиры.

Они внесли небывалое оживление в жизнь. Кутили, поливали ужины шампанским, сорили деньгами.

Инженеры стали героями дня, любимцами публики. Барышни и дамы отставили на второй план своих обычных кавалеров — казачьих офицеров в их длинных черкесках. В частных домах, в обществе, в клубах — инженерам принадлежало первое место.

Дорогу повели от станции Тихорецкой, через Екатеринодар, к Новороссийску[60].

Вот начались и у нас земляные работы! Весь город устремлялся за город смотреть, как за городским садом сотни повозок и тачек подвозили и сбрасывали землю. Чудесным образом, точно в сказке, росла высокая насыпь…

Потом центром внимания стал железнодорожный мост через Кубань. Толпы народа ходили за две версты от города и, стоя на берегах мутной Кубани, смотрели, смотрели…

А берега кишели рабочими! Кессоны опускались в воду. Росли быки[61]. Громадные чудовища, невиданные краны — с грохотом цепей опускали развернутые лопасти землечерпалки и вытаскивали со дна Кубани полные ковши ила и грязи.

И вот — свершилось! Сначала появились рабочие «кукушки»[62], а затем и настоящие паровозы. Стали ходить рабочие поезда, а потом и пассажирские.

Новая эра! Старый Екатеринодар прямо на глазах умирал. Нарождался новый Екатеринодар. Нахлынули дельцы, спекулянты. Стали открываться конторы, появились роскошные магазины.

Жизнь пошла новым темпом, старина отходила.

2. Казачество

Кубанские казаки

Кубанскому казачеству жилось вольготно, земли было много. Наделы тогда доходили: на казачью семью — в десятки десятин, а на офицерскую — до сотни и больше. Жить можно было привольно, богато! Казаки и жили в общем без нужды. Но работать не очень любили. Охотнее сдавали свою землю в аренду пришлым из центральной России — «иногородным». Сами больше жили доходами с труда этих последних, хотя это и не было общим правилом.

Так возник в области весьма многочисленный контингент иногородных, — граждан второго сорта, ограниченных по сравнению с казаками в правах. Это ограничение сыграло весьма плохую роль при большевизме и для казаков, а рикошетом — и для всей России. Затаенное недовольство побудило иногородных, во время походов Корнилова, Деникина и в последующие годы, массами выступать против казаков на стороне большевиков. Кто знает, как протекала бы борьба с красными здесь, не существуй этого антагонизма? Во всяком случае, внутреннее междоусобие доходило до невероятного ожесточения.

За исключением нескольких станиц: Кавказской, Ладожской, Усть-Лабинской и еще одной-двух, напоминавших русские уездные города, все остальные состояли из типичных малороссийских белых хат, с неизбежным вишневым садиком, с желтыми подсолнухами во дворе, да еще с журавлем-колодцем. Станичные улицы утопали в пыли или в грязи. О мостовых в станицах еще не думали.

Громадные пространства полей отделяли станицу от станицы. И вдоль прежней «линии»[63] местами еще догнивали «вышки» старого времени, на которых когда-то дежурили сторожевые казаки, зорко охраняя край от внезапных набегов черкесов[64].

Да, жилось тихо, спокойно и обильно! Справлялась «царская служба»[65], на которую семье казака, правда, приходилось порядком тратиться, потому что казак должен был являться на службу со своим конем и обмундированием. Но в последующие за службой годы — довольно безмятежная сытная жизнь и только немного работы.

Флегматичность, неподвижность, лень и любовь к горилке и люльке были чисто хохлацкие.

Как-то ехали мы целою семьей в Новороссийск. Около Копыла, позже переименованного в станицу Славянскую, — переправа на пароме через Кубань.

Ямщик, соскочив с козел, бегает, «гукает» паромщика:

— Алексий! А, Алексий!!

Молчание.

Бредет на поиски. На самом берегу, под стогом сена, слышен храп.

— Алексий! Подай перевозу!

Храп.

— Алексий! Чи це ты?

Шевеление. Зевок во весь рот.

— Ни! Це не я…

Повернулся на другой бок. И снова раздался храп.

Отцу, вместе с ямщиком, толчками в бок и угрозами, удалось, наконец, внушить паромщику, что Алексий — это именно он сам и есть.

Кубань… Эта мутная, быстрая река от детских лет представлялась мне особенно грозною. Много страшного наслушался я в детстве о том, как в ее бурных водоворотах тонут беспомощно казаки, а особенно казачата. И когда в темноте приходилось переплывать через эту мутно-загадочную реку, тускло отражавшую в ряби течения свет паромного фонаря, в душу западал страх:

— Скорее бы на ту сторону…

Переправа, длившаяся десяток минут, казалась бесконечной.

Военный центр

Екатеринодар был тогда только военно-административным центром, с ничтожно развитой промышленностью. Она стала расцветать лишь после проведения железной дороги. До того же времени военная казачья жизнь служила главным интересом.

На улицах — почти исключительно казачьи бешметы или черкески. Иногородных крестьян или торгашей армян — только немного. Лучшие дома — военные учреждения, да еще жилища более богатых казаков.

Казачьи полки и сотни на пыльных улицах… Движутся ряды за рядами — песенники впереди. В разноцветных черкесках, в больших барашковых папахах — даже в лютую жару, на лошаденках всевозможных мастей. Сверкают на солнце винтовки, искрится грань шашек и кинжалов; колышутся цветные сотенные значки[66]

А казачьи джигитовки! Сколько захватывающего в этой конной игре казаков, безумно смелой, рискованной для жизни.

Наклонится казак на полном карьере, скользнет под брюхо лошади, — и вот он уже на другой стороне коня и снова в седле… Мчится казак, стоя на седле и размахивая ружьем… Подхватывают казаки на полном скаку мнимо раненного товарища… Два-три скачущих образуют вместе сложную группу, иногда даже двухярусную!

Ну, иной раз на плацу увидишь, как сорвался бедняга, и его уносят…

Празднества в высокоторжественные дни!

В арсенале, на окраине города, хранились войсковые регалии: старые казачьи знамена, затем знамена, отбитые в боях у неприятеля; булавы, перначи[67], царские грамоты войску в роскошных бархатных папках и т. п.

В высокоторжественные дни все эти регалии выносились к войсковому собору. Составлялась длинная процессия из офицеров, урядников и почтенных седобородых казаков. Торжественно несут среди улицы лес знамен и другие регалии, каждый с двумя ассистентами. Толпы народу сопровождают процессию по тротуарам.

На соборной площади происходил казачий круг; совершалось молебствие. Потом парад, салют из пушек, и длинная процессия в том же порядке относила регалии в арсенал.


Но вся масса кубанского казачества была малокультурной, диковатой. С женами нередко обращались жестоко. Побои жен нагайкою случались не только в простых казацких семьях, но бывали и в офицерских — я лично бывал тому свидетелем.

Казакам была свойственна скупость, доходившая до таких, например, курьезов, как отобрание ранее сделанных подарков. Эта манера породила и особый термин:

— Черноморский подарок!

Значит, подарок, который может быть и отобран дарившим.

Отношение к русским

Среди кубанского казачества и тогда существовала определенная враждебность к русским. Корни враждебности уходили к Запорожской Сечи, но, должно быть, усилились насильственным переселением казаков на Кубань. С годами враждебность затихала, но никогда не умирала. И она явно и пагубно выявилась в эпоху борьбы генерала Деникина с большевиками.

С этою враждебностью мы столкнулись тотчас же по приезде в Екатеринодар. Москали или кацапы — такое прозвище было для нас обыденным на протяжении долгого ряда лет. Более культурные казаки выражались корректнее:

— Мы — казаки; вы — русские…

По приезде нам трудно было, например, найти себе приют; не давали квартир в наем:

— Не дадим москалям!

С этим русофобством доходило до курьезов. На большую площадь, около самого городского сада, выходила усадьба старика Дубоноса. Этот черноморец так вознегодовал на приезд в кубанскую столицу, при введении в области новых судебных учреждений, ненавистных ему москалей, что — как говорили — поклялся никогда, пока жив, не выходить со своего двора. Так до смерти, будто бы, и не выходил. Мы, мальчишками-гимназистами, любили засматривать сквозь щели дощатого забора, что делает в своем дворе старый строптивец[68].

На ту же площадь выходил старый, с колоннами, как строилось в старину, белый дом кубанского легендарного героя, старика генерала Павла Павловича Бабыча[69]. О нем в казачьих военных песнях распевалось: «Едет Бабыч в белой бурке!»

Помню и сейчас невысокого, плотного, с седою низко остриженной головою маститого старца. Он любил летом сидеть, в белом кителе, на своем балконе с колоннами. Этот дом был дружески открыт для русских. Его сын Михаил был карским военным губернатором[70], а позже кубанским наказным атаманом. М. П. был затем зверски замучен большевиками.

Немалую роль в смягчении отношений между русскими и казаками сыграл бывший в семидесятых годах долгое время войсковым атаманом генерал Н. Н. Кармалин. Его заслуги для области вообще признавались, хотя едва ли оценивались достаточно. При нем, например, и преимущественно благодаря ему, область впервые покрылась сетью учебных заведений.

Кармалин был дружен с моим отцом, и, по просьбе отца, я навестил в 1894 году, будучи в Петербурге, почтенного старца, бывшего тогда членом Военного совета[71]. Старик встретил меня ласково и не отпустил без обеда. На него произвела впечатление моя странная профессия — астроном. Он неоднократно обращал на это внимание за обедом своих детей.

Обедало еще несколько человек посторонних, преимущественно молодых гвардейских офицеров. Старик ко всем обращался не иначе, как на ты. Офицер Молоствов говорил слишком много острот и не всегда удачно. Н. Н. Кармалин обращается ко мне через весь стол:

— Ты, Стратонов, не думай, что у нас всегда говорят только глупости. Иногда разговаривают и поумнее.

Молодые офицеры не обиделись или сделали вид, что не обижаются.

3. Новороссийск

Поездки в Новороссийск

Переезды из Екатеринодара в Новороссийск на лошадях — о железной дороге в ту пору еще и мыслей не было — представляли незабываемую прелесть. Мы ездили почти каждое лето сюда, к морю; ездили в собственном тарантасе, поместительном, как Ноев ковчег. Размещались в нем чемоданы, корзины, узлы, узелочки, матрацы, подушки. Казалось, что при такой нагрузке в тарантас уже никак не втиснешься: все заполнено вещами! А, смотришь, кое-как все и уселись. Сначала сидят недовольные: мешают ноги соседа, стесняет какой-нибудь узел или корзина… Но проедешь несколько верст, — все утрамбовалось: для каждой ноги нашлось свое и вполне достаточное место, и ехать вовсе не плохо.

Станица! Несемся по ее уличкам в облаках пыли. Нас провожает неистовый лай стай собак, мчащихся с высунутыми языками за тарантасом. Казачки — ладонь над глазами — с любопытством выглядывают из‐за тростниковых оград…

— Тпру-уу!

Почтовая станция. Отпрягли взмыленную тройку. А новый ямщик уже лихо ведет новую… Побрякивают на дуге колокольчики. Старый ямщик — у крыльца, ждет, снявши шапку, своего двугривенного. А на станции, в комнате для проезжающих, с клеенчатыми диванами и со стенами, украшенными правилами для проезжающих, портретами генералов и следами раздавленных клопов, стол уже завален разными вкусными вещами, извлеченными бабушкою из заготовленных в узлах запасов…

Трясут лошади степной дорогой. Ветер мягко ласкает лицо, раздувает пузырем рубаху ямщика. Колокольчики звенят, ямщик что-то напевает… А из степи несутся теплые, ароматные струи.

Вечереет. Оживает степь. Неумолчно трещат цикады, покрикивают перепела. На полях засветились костры. Поближе к предгорьям по сторонам экипажа носятся рои светляков. Загораются яркие звезды на бархате неба…

— Но-о, родимыя! Но-о, кавалергардския… Фью-фьюууу!

— Дилин, дилин! Дилин-дилин!

Голова куда-то склонилась. И дремлется под покачивание тарантаса.

Вот и Крымская станица. Здесь — ночлег.

Радостно, со свежими силами, выезжаем ранним утром. Дорога вьется среди зеленых предгорий. Кое-где, на склонах холмов, виднеются редкие хутора. Все выше и выше поднимаемся к перевалу. Шоссе извивается среди лесистых склонов. Мимо дороги тянется одинокая проволока телеграфа. Она закреплена кое-где прямо на деревьях.

Мы вслушиваемся на станции у телеграфного столба, как гудит проволока. Хотим в этом гуле разобрать слова передаваемой телеграммы.

Последняя перед Новороссийском станция Липки. Она — среди деревьев, в лесу. Прохладная тень, струится ручеек, птицы заливаются. А где-то наверху заблудившиеся над деревьями клочья застывших на месте облачков.

Приближаемся к перевалу. Местами дорога совсем узка. Пожалуй, и не разъедешься. А то и сорвешься вниз, в пропасть… Ямщик поворачивается, говорит:

— Вот как раз здесь… Осенью этою — тарантас проезжей купчихи сорвался… Оступилась пристяжка, а за ней и тройка свернула. И все — вниз!

— Ну, и что-ж?

— Поразбивались до последнего. Все!

С жутью косишься на глубокое ущелье.

Приближается важный момент, которого ждешь со все возрастающим нетерпением:

— Должно открыться море!

Перевал. И вдруг перед глазами открывается оно — могучее, широкое, уходящее синевой вдаль, где сливается с синевой неба.

Глаз от него не оторвешь… А далеко внизу, как игрушечные детские кубики, белеет кучка домов Новороссийска.

Извилистое шоссе то прячет, то снова открывает панораму моря. Изредка белеют на нем, под солнечными лучами, паруса фелюг. Громадная бухта пуста.

Предгорьями, среди невысоких кустарников и дубков, подъезжаем, наконец, к пустому, безлюдному берегу… Проезжаем по дребезжащим доскам мостик через Цемесское болото. И с особою нежностью смотрим на мягкие волны, лениво, точно по обязанности, лижущие берег. Позже впечатлительность притупляется, и уже привыкаешь и к морскому рокоту, и к шепоту волн. Но первая встреча с морем, после годовой разлуки, глубоко волнует!

Новороссийск в семидесятых годах

Тогда, в семидесятых и восьмидесятых годах, Новороссийск был еще совсем маленьким городком. Весь можно было бы обойти в полчаса, а то и быстрее. Сотня, или около того, маленьких одноэтажных домиков, построенных из серого местного «дикаря» или из белого ноздреватого камня, привозимого парусниками из Керчи. Крыши — всюду черепичные. Никаких мостовых, никаких тротуаров.

Домики ютились возле приморской крепостцы, со стенами из «дикаря», прорезанными узкими бойницами. Крепостца почему-то называлась адмиралтейством. В ней помещалась «гребная флотилия»: два-три десятка матросов, с одним офицером. Флотилия состояла из полудюжины гребных катеров и фелюг.

Возле адмиралтейства — базарная площадь; за нею — небольшое число уже последних городских домиков. Вдали, за городом — пороховая башенка.

Поодаль, на площади, около единственной и очень скромной церкви, позже называвшейся собором, стояли долго еще потом сохранявшиеся казармы. В них расположена была местная воинская команда. Этой старинной казармой городок здесь и заканчивался.

На некотором расстоянии от Новороссийска, отделенная от него пустырем, расположилась небольшая станица. Еще дальше виднелись развалины старой турецкой крепости.

Цемесское болото тоже отделялось от города незастроенным пустырем. За болотом следовали предгорья, покрытые дубками, кизилем, можжевельником, держи-деревом[72] и пр. Никаких жилых построек… На этом месте позже возник целый привокзальный город, а также нефтяной и цементные заводы, а далее в ущельях — целый ряд дач.

Иностранцев в Новороссийске, если не считать греков и турок, тогда еще не было. Греки занимались торговлей и хлебопечением. И удивительно вкусными казались на морском воздухе продукты греческих пекарен: большие бублики и свежий хлеб! Турки же, превосходные моряки, занимались по преимуществу рыболовством.

Уже позже, на противоположной от города стороне бухты, появился первый цементный завод, на котором хозяевами были немцы, преимущественно прибалтийские. С нахождением же нефти около станицы Ильской, открылось нефтяное предприятие «Штандарт», где хозяевами были французы.

Дачная жизнь

Дачники наезжали почти исключительно из Екатеринодара. Они находили приют в освобождаемых на лето комнатах у местных горожан, в пустующей летом единственной в городке школе и т. п. О комфорте заботились мало. Спали на простых сенниках и довольствовались самой скромной мебелью, которую брали напрокат на лето в лавчонках. Гостиниц в Новороссийске еще вовсе не было. Были только весьма первобытные номера, которыми некоторые и пользовались.

Вся прелесть новороссийской летней жизни состояла в приобщении к морю, в купаниях. В великолепной бухте не было еще и намека на набережную, молы и пр. На берегу, возле адмиралтейства, стоял десяток деревянных будок-купален, на вбитых во дно столбах. Купальни соединялись с берегом мостками. В сильное волнение мостки сносило на берег, а купальни жалостно склонялись, под напором воды, на бок и взывали о ремонте. В сильные бури сносило, впрочем, на берег и их.

Купальни принадлежали местному чиновничеству и купцам. Приезжие, по знакомству или в качестве жильцов, получали, как символ права на пользование купальнею, ключ от двери, подвешенный на пробке: ключ часто попадал в воду…

Летняя жизнь сосредотачивалась на берегу. Сюда три раза в день собирались для купания: утром, днем и вечером. На берегу скоплялось все население городка. Более пожилые и интеллигенция пользовались купальнями. Остальные — особенно молодежь — раздевались на берегу и купались в адамовой простоте, без купальных костюмов. Только женщины из интеллигентной среды надевали купальные костюмы — наподобие ночных рубах.

А пляж в Новороссийске был тогда неплохой. На некотором расстоянии вдоль берега дно было песчаное. Потом это место, при постройке порта, было засыпано. Стали купаться на камнях.

Тихо протекала жизнь. Ничего подобного тому промышленному и спекулятивному грохоту, который впоследствии так испортил идиллическую до того жизнь городка.

Норд-ост

Летняя жизнь иногда отравлялась местным ветром — борой, или, как его здесь, в соответствии с направлением, называют, — норд-остом. Это — воздухопад, обрушивающийся по временам с ближнего горного хребта на приморскую береговую полосу. Средина полосы норд-оста — у Новороссийска. Иногда норд-ост достигает страшной силы.

Это случается по преимуществу зимой. Норд-ост бывает тогда гибельным для судов. На рангоуте[73] брызги леденеют, и, вследствие перемещения центра тяжести, суда иногда опрокидываются и гибнут. Нередко суда выбрасывались норд-остом на берег. Брызги уносятся ветром над городом далеко от берега, покрывая подветренные стены и черепичные крыши домов ледяной корой.

Летом норд-ост — его в простом народе прозывали: «мордос», — редко бывает так грозен. Все же, когда он сильно задувает, жизнь почти замирает. Город утопает в облаках пыли, проникающей во все отверстия в домах. Выходить на улицу — сущее мучение.

По счастью, сильные норд-осты бывают не часто. Длятся они обыкновенно не дольше трех дней, изредка — от недели до десяти дней.

Когда задует норд-ост — а он часто срывается внезапно — вся громадная бухта становится темно-синей и покрывается сотнями тысяч крупных белых барашков. Воздух наполняется унылым, изводящим воем ветра…

Пароход!

Настоящим событием в жизни городка бывал в эту пору приход, два раза в неделю, парохода. Большие пароходы тогда в Новороссийск еще не заходили, а сообщение поддерживали только колесные старики: «Великий князь Михаил» и «Генерал Коцебу»[74].

Когда над одноэтажным домиком Агентства Русского общества пароходства и торговли[75] взвивался трехцветный флаг с двуглавым орлом и с почтовыми арматурами, новороссийцы знали, что в глубине бухты показался пароход.

Тот, кто мог, спешил к деревянной пристаньке у адмиралтейства.

Вспенивая воду колесами, подходил маленький «Коцебу» или всегда почему-то накрененный «Михаил» — и бросал, грохоча цепью, якорь в полуверсте от берега. Навстречу выносились на веслах казенные катера и гребные фелюги — с пассажирами и с грузами. На пароход устремлялись и любопытные горожане, и дачники — посмотреть на пассажиров, поискать между ними знакомых, купить газет, а то и просто полакомиться в пароходном буфете. Изредка съезжали и пассажиры в городок, хотя это не стоило труда, так как стоянка парохода редко длилась более часа. Фелюги непрерывно подвозили кипы табаку на пароход и свозили с него товары для городка.

Гудок — эхо которого повторялось в ущельях, — и пароход уходил, оставляя громаднейшую бухту пустой снова на три-четыре дня.

Совершенно пустой она все же не была. Близ берега стояло несколько парусных двухмачтовых судов, да с полдюжины фелюг турецких рыболовов.

Шхуна

Иное лето рейд оживлялся приходом на продолжительную стоянку шхуны. Так назывались небольшие деревянные военно-морские суда, весьма мало, впрочем, боеспособные. Это были паровые трехмачтовки, с узкой и высокой трубою и парусным рангоутом. Суда были довольно красивы, но на парах они ходили лишь со скоростью 6–7 узлов в час… Названия свои носили по береговым местностям: «Пицунда», «Бомборы», «Ингур», «Казбек» и т. п.

Приход на стоянку военной шхуны, с экипажем в сотню матросов и с десяток офицеров, вносил громадное оживление. Моряки принимали участие в жизни городка, а избранное общество горожан ездило в гости на шхуну, где встречалось с традиционным гостеприимством моряков старого времени.

Очень эффектной казалась детскому впечатлению шхуна в торжественные царские дни[76]. От бушприта через мачты и до кормы, и от каждой мачты к бортам — она расцвечивалась разноцветными сигнальными флагами. А во время салюта, точно в настоящем сражении, снопы огня из пушек прорезывали окутывавшее шхуну дымовое облако. Эхо повторяло в ущельях по несколько раз каждый выстрел, а дым тянулся далеко по бухте.

Пикники

Главным, однако, развлечением в жизни новороссийских дачников бывали пикники. Направлялись «на ту сторону», то есть противоположную городку, во «второе», в «девятое» или в Пенайское ущелье. Это были наиболее живописные ущелья. Отправлялись иногда на лошадях, на больших и поместительных пароконных линейках, забиравших сразу по восемь душ, не считая еще места на козлах. Чаще, впрочем, ездили на лодках. Так как в пикниках участвовало обыкновенно и местное начальство, то брались казенные катера. Матросы этим бывали довольны, ибо получали щедрое вознаграждение, не говоря об остатках угощения и о водке.

Ручеек журчит по дну ущелья… А возле ручья кипят несколько самоваров. Под деревьями разостланы ковры и пледы. А на скатертях такие вкусные вещи… В нескольких шагах в сторону можно рвать сочный кизиль, лесные орехи, терн, ежевику… Возвращались в Новороссийск уже при луне.

Было в Новороссийске за городом и подобие клуба — маленькая ротонда. Взрослые там играли в карты, танцевали. Но мы, дети, туда редко допускались.

У нас был свой мирок, на улицах городка и особенно на берегу моря. Мы целыми днями удили рыбу и вели дружбу с уличными ребятами. Меня кто-то из них назвал «предводителем дворянства». Я не знал, что это такое; но это прозвище, привившееся на целое лето, казалось мне весьма обидным.

Улицы Новороссийска были как будто приспособлены для наших игр. На них не было почти никакой езды, везде был песок. А если и пройдет дождь, — то уже через полчаса бывало совсем хорошо: вода быстро стекала по скалистым или песчаным склонам, грязи не было и в помине. Песок только еще влажный…

А наши детские катанья на лодках! Мальчишкой, лет десяти, с еще более молодым уличным товарищем, мы самовольно захватили чью-то плоскодонную утлую лодчонку. Она была предназначена для плавания по болоту Цемесу в камышах. Но мы мужественно перетащили это корыто к морскому берегу и поплыли на нем через всю бухту «на ту сторону» и обратно. Плавание в этой скорлупе отняло у нас часов семь. Я обессилел и едва ворочал лопатами-веслами; мой младший компаньон был тем более ни к чему. Со шхуны потом передавали, что вахтенный офицер приказал готовить шлюпки для нашего спасения… Но мы доплыли все же благополучно. Дома была тревога, и я получил от отца заслуженное возмездие.


Позже все изменилось. Новороссийск стал преобразовываться. Провели к нему железную дорогу. Построили порт. Развился широкий экспорт хлеба; воздвигли величайший в России элеватор. Соорудили целую систему пристаней.

Начался наплыв хищников иностранцев и всех видов спекулянтов…

Быстро изменился Новороссийск и стал расти во все стороны. Возник привокзальный город. Станичка совсем слилась с городом. На «той» стороне возникло два цементных городка. В пустых ранее ущельях и на береговых предгорьях со всех сторон стали строиться дачи. Повсюду зазеленели виноградники.

Порт заполнялся в иные дни десятками пароходов разных наций. Пляж погиб, засыпанный при постройке набережной. Вышедшие от противоположных берегов бухты встречные молы отрезали часть бухты от моря…

И вся прелесть этого поэтичного раньше маленького городка безвозвратно исчезла. От старого остались только не меняющееся море, да горы, — все же самое лучшее, что есть в Новороссийске!

ГИМНАЗИЧЕСКИЕ ГОДЫ