Через полтора года в костел ходило уже несколько сотен человек – в обоих городах. А Рейн взбадривал себя кофе и сигаретами, потребляемыми ежедневно в невообразимых количествах, и мчался после воскресной мессы в Ревеле служить воскресную мессу в Дерпте, ночевал там в ночь на в понедельник, а во вторник рано утром снова был, где всегда – в Петре и Павле.
Сейчас в Ревеле издается католическая газета на трех языках, поговаривают о скором назначении второго священника, поговаривают и о том, что кое-где уже заложен фундамент для епископской кафедры.
Как я попала в храм Петра и Павла – история особая и длинная. Но духовник мой служит в Ревеле. Конечно же, я исповедуюсь и в Санкт-Петербурге и в Москве. Но, тем не менее, мой главный храм, храм моей души – тут.
– Позавтракаем у Штуде? Вы, поди, не ели.
– Не ела. И поэтому мне больше хотелось бы не завтракать, а исповедаться, отец. Прямо сразу.
– Сразу так сразу. – Рейн улыбнулся.
Вещи мои проследовали в гостиницу, а мы направились в костёл. Костёл или церковь, как уж кому нравится, сама я говорю то так, то эдак.
Рейн отворил тяжелые двери устрашающе огромным ключом.
Храм возводил Росси, но и у Росси, стало быть, есть вовсе неприметные работы. Псевдоготика, безо всякой изюминки, незапоминающийся фасад с острыми башенками5. Хотя, когда входишь, эта псевдоготика прошлого века кажется готикой вполне настоящей, ничем не уступающей той окружающей немыслимой готике, что была у нас отобрана после Реформации.
«Люблю, знаете ли, древнелютеранскую архитектуру», если чуть-чуть перефразировать великолепного честертоновского отца Брауна.
Но пусть их бубнят свои тусклые проповеди в нашем Домском соборе – а месса остается мессой хоть в шалаше.
Солнце падает свозь витражи, колонны множат звук, и подарок Людвига Баварского – знаменитая икона Божией Матери – пребывает где ей и положено, в алтарной части.
Я шагнула было от входа направо, к резной тяжелой будке конфессионала. Сердце всегда замирает у меня в груди, когда входишь в этот тесный мрак, преклоняешь на скамеечку колени – и за деревянной решеткой – прямо перед твоим лицом – вдруг вспыхивает золотистый свет. Ты видишь склоненный профиль священника, но он – он тебя не видит, для него у тебя нет лица. Ты превращаешься лишь в голос, тихо звучащий из тьмы.
– Погодите, – к моему удивлению остановил меня Рейн. – Пойдемте лучше ко мне в ризницу.
Привычно склонив колени, проскальзывая мимо беломраморного алтаря, отделенного от общего пространства резными низкими перилами, я вошла в знакомую маленькую дверь.
– Да вы садитесь, – Рейн кивнул на стул для посетителей по другую сторону своего письменного стола. Отворил шкаф, достал епитрахиль, надел. – Разговор-то долгий, как мне представляется.
Эта, самая необычная в моей жизни, исповедь в самом деле длилась часа полтора. Рейн сидел напротив меня за письменным столом. Из стоявшего между нами телефонного аппарата он, впрочем, выдернул проводок. Больше ничего не подсказало бы стороннему наблюдателю, что это не обычная беседа, а исповедь – только епитрахиль на шее и то, что Рейн все старался держать перед глазами ладонь – как закрываемся мы от слишком яркого солнца.
– Впервые в моей практике я пребываю в некотором замешательстве, – сказал, наконец, мой духовный отец. – Не враз разглядишь, какой грех я должен вам отпустить? Вы поступили в равной мере мудро и добродетельно. Любить – означает, прежде всего, жертвовать, так нам заповедано. Вы пожертвовали соблазном счастья ради несомненного блага любимого человека. Вы остались также верны себе, и здесь вы преодолели соблазн. И вы устояли перед плотским влечением, а это, между тем, страшная сокрушительная сила, она сминала людей и постарше вас. Само собой, вы сейчас попросту больны.
Рейн некоторое время промолчал.
– Впрочем, святых в этой комнате сейчас не присутствует. – Теперь он улыбался, улыбался с такой любовью, какой я никогда не видела прежде в его лице. – Вы все-таки грешите, Елена. Уйти на дно такого отчаянья – это означает попросту забыть о том, что милосердный Господь – наш любящий Отец. Неужели Он не пошлет вам утешения? Где ваше упование на Бога? «Что унываешь ты, душа моя, и что печалишься?» Вы прочтете этот псалом десять раз. А сейчас я разрешу ваши грехи.
Мы поднялись, и я в очередной раз опустилась на колени. Епитрахиль пахнет морскими водорослями – так мне почему-то всегда кажется.
– А теперь – идемте, наконец, к Штуде. Я из-за вас тоже, к слову сказать, не успел позавтракать. Сразу после мессы поспешил на вокзал.
– Так да здравствуют эстонские пироги с ревенем – лучшие пироги на свете!
Это была хорошая неделя. Я начинала ее на рассвете – торопясь к мессе. Днем я бродила по развалинам монастыря Пирита и просто по кромке прибоя. Я дышала морем и соснами, а это – самые любимые мои запахи. Я действительно лакомилась желтыми, припудренными белым сахаром, пирогами с ревенем, и слоеными мясными пирожками, и тушеной капустой, и кофе, которого я, кстати, почти не пью дома. Я заходила на базар и покупала рукоделья у старых хуторянок. Вот только в тот раз я старалась избегать всех местных знакомых. Мне хотелось побольше быть одной.
Я оживала, оживала с каждым днем.
Студенческие посиделки, по моем возвращении из Ревеля, продолжились. Только Ник на них больше не появлялся. С полгода мы сторонились друг друга насколько позволяли обстоятельства, а затем, осторожно и постепенно, вернулись к тем отношениям, что связывали нас до лета 1980-го года. И этими отношениями я бесконечно дорожу.
А теперь, если верить Роману, выходит, что я перед всеми все одно кругом виновата. Что-то в этом все же есть несправедливое, именно несправедливое. Но ведь Роман может быть очень жестоким, но несправедливым не бывает никогда.
Глава IX Пикник с некоторым количеством странностей
Два фельдъегеря столкнулись в моей передней лбами, верней сказать – своими краповыми очельями. Надо полагать, что из Кремля оба вылетели с различием минут в двадцать, но второй оказался стремительнее.
Я не враз разобралась, какая из бумаг, подписанная привычным неофициальным «НIII» была первой, какая – второй.
«Нелли, пожалуйста: общественная реакция на речь Колчака в феврале 1921 года. Затем: психология осужденных. Хоть один держался достойно? Еще: сам ли Колчак установил связь с франц. роялистами?»
Это была первая депеша. Вне сомнений, первая. Ибо другая гласила:
«Впрочем, не сегодня. Последние дни лета, вёдро. Мы с сестрой тут нежданно надумали устроить небольшой пикник в верховьях Москва-реки. Еще будут Мишка и молодой Кеннеди. Брюс очень занят. Надеяться на твое присутствие?»
Отчего бы и нет? Я еще не вросла в письменный стол. А в окрестностях Звенигорода сейчас пахнет нагретой хвоей.
Я быстро начертала записку, чтобы автомобиль прислали через два часа. Еще ведь собираться будем…
Затренькала тарелка. Бетси Бегичева. Хрупкая, похожая на японку со своей темной челочкой и острым подбородком, Бетси старше меня на четыре года и занята сейчас, на мой взгляд, больше всего одним: доказывает себе самой, что счастливое материнство нимало не прибило ее к земле. Строго говоря, беспокоиться у нее и нет оснований: Бетси – модная галеристка, у нее салоны в столице и в Москве. Но ей и того мало. Не сомневаюсь ни минуты, что сейчас я опять услышу нечто новенькое.
– Нелли! Меня осенила совершенно гениальная мысль, невероятная, не веришь?
– Верю-верю, всякому зверю, даже ежу, а тебе погожу.
– Прекрати дурачиться! Вот вообрази себе, мы сейчас говорим через новостную панель.
– Неужели? – Все-таки мысль о пикнике меня развеселила. Я только веселая бываю зловредной.
– Но ведь можно же не только друг на друга через нее любоваться! И не только репортажи слушать эти бесконечные.
– А что ж еще? Устраивать, как американцы делают, publicité про мыльные хлопья и консервированную лососину?
– По чести сказать, и это умнее, чем провалы в пустоту между репортажами. Уж лучше мыльные хлопья. Нет, в свободное время люди могут видеть актеров, находящихся в специальном помещении. Через тарелку можно показывать целые спектакли, такие, конечно, где не требуется сложных декораций…
– Ты бы еще захотела показать клоунов, на которых водила детей.
– А хоть бы и их. – Бетси начинала сердиться. – Есть, между прочим, на свете пожилые люди, которым не очень-то уже легко выбраться хоть в цирк, хоть в театр…
– В чем-то ты права. – Я задумалась. – Тарелка лучше пластинки или записи на ленте, на ней есть изображение. Да, убогое, но… Если, к примеру, в клинике лежать… Иной раз нужно и развлечься. Конечно, это не может заменить полноценной фильмы на широком экране, но все же, все же…
– Я за ночь целую записную книжку исписала! Встретимся на днях? Я просто умру, если не покажу, что у меня вырисовывается!
– Встретимся, конечно. – Я в самом деле перестала валять дурака. – Только я не знаю, у меня на днях в планах Италия. Не уверена, что получится до вылета.
– Но ты все же постарайся!
– Обещаю. Не сердись, я сегодня что-то гадкая.
А через три часа, на ослепительном закате, какие я в пафосных юношеских стихах называла «златомедными», мы уже выезжали честной компанией из Первопрестольной.
Да, осень совсем близка, на Западе послезавтра наступит, но и у нас подступает.
Хорошо же, все-таки, посидеть вот так на речном склоне, вдали от посторонних глаз.
Охрана, надо полагать, была, но незримая и неслышная, позволяющая полностью о себе забыть. Говоря «охрана» я, разумеется, подразумеваю Лерину охрану. У Ника таковой нет.
Еще в юности, прочтя несколько трудов о Тюдоровской узурпации, он зацепился мыслью за незначительный вроде бы факт, что должность телохранителя ведет отсчет с Генриха VII.
«Это – главное доказательство того, что он был узурпатор, а не законный Государь, – сказал Ник тогда очень серьезно. – После этого я и верю, что Ричард не убивал принцев. Йорки не боялись своего народа. И я не стану выказывать недоверия своему».