Помню, годов одиннадцати я буквально год не выпускала из рук роман «Граф Монте-Кристо». Заканчивала, и почти сразу начинала сначала. С детьми такое бывает иногда. Заворожит незнамо что – и не отдерешь.
Папа до сих пор не оставил привычки заглядывать мне в книгу через плечо. А тут я как раз читала, еле справляясь с волнением. Старый Моррель возражал сыну, пытавшемуся отобрать у него пистолет:
«Видя, какой смертью я погиб, самые черствые люди тебя пожалеют. Тебе, может быть, дадут отсрочку, в которой мне отказали бы. Тогда сделай все, чтобы позорное слово не было произнесено, возьмись за дело, борись мужественно и пылко. Живите как можно скромнее, чтобы день за днем достояние тех, кому я должен, росло и множилось в твоих руках. Помни, какой это будет прекрасный день, великий, торжественный день, когда моя честь будет восстановлена, когда в этой самой конторе ты сможешь сказать: мой отец умер, потому, что не был в состоянии сделать то, что сегодня сделал я, но он умер спокойно, ибо знал, что я это сделаю41».
«Ну и зачем тебе читать эти выдумки?» – спросил папа.
Я не нашла слов в ответ от возмущения. Ведь это же так благородно, ну и что, что выдумка, зато какая прекрасная!
«В жизни все вышло много благороднее, – заметил папа. – Но никакой Монте-Кристо не выскакивал из-за угла с мешком золота в последнюю минуту, чтобы всех спасти. Не знаю, как во Франции, а вот у нас в России такие купцы были на самом деле».
Он порылся в книжных полках, и в конце концов извлек роскошно изданный мемориальный альбом.
В тот день я позабыла про Дюма. С невероятным волнением я читала историю фамилии Четвериковых, рухнувших было в разорение после двух столетий преуспеяния.
Ах, как красиво! Не имея в ящике кассы ни рубля на грядущий утром платеж, Иван Васильевич Четвериков написал ночью письмо сыну и пустил пулю в лоб в конторе Городищевской суконной фабрики. Это была зима 1873-го года. Прочтя отцовский завет, двадцатиоднолетний Сергей поставил крест на чаемом поприще музыканта. Он предстал перед кредиторами, выразив намеренье продолжить дело отца. Совещание кредиторов и в самом деле постановило «не теснить» наследника, а Московский Купеческий банк выдал на десять лет значительную ссуду.
Нравится мне, уже во взрослом состоянии, в детстве я об этом не задумывалась, то, какими путями шел к цели Сергей Иванович. Изнемогая под долговым бременем, он уменьшил рабочий день до девяти часов, запретил ночные смены для женщин и малолетних, основал фабричную школу.
И тут новый удар – польские мануфактурщики сбили цены, наводнив рынок дешевыми тканями, намешивая в шерсть всякой ерунды. За ними последовали многие из отечественных промышленников. Сергей Иванович остался верен хорошему качеству. Более года его предприятия висели на волоске. Но Четвериков выстоял. И дождался подъема спроса на добротный товар.
А дальше начинается такое, что во сне не привиделось бы Александру Дюма. Престранные объявления появились в московских газетах в конце 1907 года: Четвериков разыскивал отцовских вкладчиков либо их наследников!
«За эти 36 лет большинство кредиторов перемёрло и давно все об этом забыли – не забыл только я!42» вспоминал Сергей Иванович.
Этот полный возврат долгов потряс даже купеческую Москву, где миллионные сделки заключались под честное слово. Тридцать шесть лет труда во имя семейной чести!
Ну да о Четверикове можно вспоминать долго. Не напрасно его портреты украшают все собрания нынешних «прогрессистов», он же их отец-основатель, даже их название придумано им перед революцией. Система, по которой и сегодня рабочие являются участниками фабричной прибыли, установлена Четвериковым, в том же самом 1907 году.
Эти две даты «1873—1907» по желанию Купеческого собрания и должны быть выбиты на постаменте.
Уж года два, как и деньги собраны по подписному листу. Шутили, что жертвователей надлежит ограничивать, ибо изваяния из чистого золота все же будут плохим тоном. Эти снобы из Купеческого вправду норовили друг друга перещеголять.
И вот – неожиданность, гром среди ясного неба. Установке памятника воспротивилось духовенство.
Нельзя де ставить памятник самоубийце…
Ох, и ломают же с той поры копья! Церковь предлагает предпринимателям ограничиться только бюстом Сергею Ивановичу. Те идут на принцип: купеческая честь сына наследована от отца.
Молодой епископ Коломенский Вениамин, пользующийся репутацией блестящего интеллектула, с год как разразился в «Неглинке» хлесткой статьей под названием «Языческие добродетели». Владыке ответил не менее острый, эмоциональный Абрикосов, нынешний глава знаменитого рода. Стало быть, сейчас противостояние пошло на новый виток.
А вопрос-то, как ни крути, сложный. У каждой стороны свой справедливый резон. Чует сердце, придется тут принимать решение лично Нику. Только что-то он решит?
Я отложила газету. От Ника мысли мои обратились к Мише. Надо бежать взбивать яйца. Гоголь-моголь принято пить в зимнюю пору, но, сколько помню Михаила, ему всегда было подавай круглый год.
Я еле успела щедро бухнуть в мисочку рома и ванили, как затрезвонил дверной «колокольчик».
Только увидев Мишу переступившим мой порог, я вдруг сообразила, что в последний раз разговаривала с ним еще до космической эпопеи. Конечно, я была на торжественном приеме в Кремле, но кроме-то меня там было еще под тысячу человек.
– Дай хоть на тебя посмотреть толком, герой. – Я расцеловала Мишу в обе щеки и отстранилась, в самом деле его разглядывая.
– Ох, Нелли, хоть ты этого слова не произноси…
Миша переменился с того вечера на реке. Словно бы как-то дотянулся до меня по годам. В самом ли деле он повзрослел, или же я, как всегда, даю волю воображению?
– Что, так тяжко?
– Ты знаешь, а мы ведь никогда не задумывались, каково живется Нику. Теперь я его куда лучше понимаю. – Миша увидел серебряную чашку с лакомством и просиял. – Ой, вот спасибо! Как мило с твоей стороны. У тебя всегда какой-то он особенно вкусный.
Себе я заварила чай.
– Я ведь вот тебя из чего решился потревожить. Я вечером улечу на Дальний Восток. В Дзёмги43.
Я чуть было не испугалась, что Миша успел с кем-то подраться, да вовремя вспомнила, что такое невозможно. Как-никак наведение на Мишу дула пистолета, хоть бы и дуэльного, приравнивается к государственной измене. Но из чего тогда Дзёмги? Город, конечно, красив, самой бы хотелось съездить. Левобережье Амура, с запада вид на вершины хребта Мяочан, с севера на вершины хребта Баджальского. Помимо своих знаменитых муссонов, известен город металлургическими заводами.
Однако, насколько я могла судить по обрывкам светской хроники, у Михаила на весь сентябрь совсем иная программа: Париж, Лондон, Дублин, Берлин, Мюнхен, Варшава… Сплошные парадные разъезды и парадные приемы.
– Не в Париж?
– Париж через четыре дня. Успею в Дзёмги.
– А когда твой рейс?
– Да, честно говоря, когда захочу. Я своим личным бортом вылетаю.
– Погоди, – было удивилась я. – Тебе же еще не положено личного борта, тебе двадцати одного года нет.
– Это Великому Князю еще не положено, – усмехнулся Миша. – А космолетчику в самый раз. Ты разрешишь?
– Кури, конечно, космолетчик, если сие не в обход начальственных запретов.
– Нелли, я не предполагал всю дальнейшую жизнь посвятить космическим полетам. – Миша вытащил из мундирного обшлага свою знатную машинку для набивки пахитосок. – Год без малого на это ушел, долг я свой исполнил, а теперь хочу, наконец, заняться древними греками. Клянусь знаменитыми лаптями Эмпедокла, мне уже по ночам снятся досократики.
– Ну, ничего, Мишенька, еще походишь по тропам науки обутым на одну ногу и босым на другую, уж кстати об обуви. А мы-то все думали, ты всерьез забросил филологический факультет, наскучило тебе.
– Так ведь оно и надо было, чтобы все так думали. А еще там осталось, в миксере? Спасибо. Нелли, я даже сейчас не знаю, для чего Нику было нужно, чтобы наш выход в космос явился уж такой сокрушительной неожиданностью. Ты знаешь, бывают положения, в которых никто из нас не вправе задавать ему вопросов. Наше дело верноподданнейше повиноваться. Кое о чем я догадываюсь, конечно. Мы живем в правовом мире. Все урегулировано, все расписано, все поделено: Антарктида, океаны, воздушное пространство – все разграничено. А вот пространство безвоздушное… Оно было ничьё. А ничьё принадлежит первооткрывателю.
– Ты хочешь сказать, что небо теперь – русское? – заинтересовалась я полушутя.
– Ну, не все так буквально… – Миша улыбнулся. – Но в каком-то смысле… Были люди и получше меня подготовленные к полету, можешь не сомневаться, были. Но правильней было – чтобы я. Я ведь проходил специальный курс обучения и тренировок, просто так на космический корабль никого не пустят. Но счастье, что меня в университете не выключили, восстановили с потерей года. Столько пропущенных лекций, не сданных работ… Теперь наверстаю. Я сейчас альфы-пурум от альфы-импурум отличить не могу, беда.
– Стало быть, служба твоя исполнена?
– Почти. Обязательств еще месяца на три. Знаешь, это невероятно странно. Ощущать, что ты, всего-навсего ты, олицетворяешь собой космическую мощь страны, Империи… Господи, как же Ник?
– Ты второй раз говоришь одно и то же о Нике.
– Еще бы мне этого не повторять. Я двух недель покуда не прожил в таком фокусе. А он так живет с детства. Сколько себя помнит. Всеми любим и всем обязан. Это сейчас еще он смеется, что хоть ненадолго я его «затмил»… Ты знаешь, самое ужасное, это письма.
– Письма? – не поняла я.
– Полтора часа каждый день на переписку. Хоть стреляйся. Ваня Бельский, правда, наделен каким-то невероятным чутьем. Большую часть он разбирает сам, сам и отвечает, мне только на подпись приносит. Еще двух свитских под это дело припряг. Но даже того, что выпадает на мою долю, более, чем достаточно. Иногда я начинаю люто ненавидеть детей.