Побѣдители — страница 69 из 71

Тебя там нет.

– Врёшь… – Он отчаянно встряхнул головой, словно отгоняя наваждение. – Как это я, внук моего деда, могу там не быть?

– Не знаю. Может статься, вашей власти не стоило разрешать fausse couche. Может и по иной причине. С твоим дедом расправился Сталин. Он-то и вылез во власть, оттеснив и перебив прочих вас. А сейчас у власти и вовсе иные люди. В партии большевиков не устоялось наследственной передачи власти. Слишком уж часто вы расправляетесь друг с дружкой.

– Не верю! – Костер часто дышал. – Коба – ничтожество! Рядом с моим дедом – да он никто! Никто!

– Ничтожества иной раз довольно ловки, – усмехнулся Ник. Я не могла не восхититься тем, как он продолжал игру, правил которой не понимал.

Они смотрели друг на друга: два человека, не отражающихся в зеркале. Для одного отсутствие отражения было особым благословением свыше, для другого – крушением всех надежд.

– Нашему прекрасному городу дорого обошлись нелады Кобы с Кировым, – я продолжала говорить, все ярче и ярче расцвечивая картины того мира. – Это Москва – симфония сословий, но хребет Петербурга – дворянство. Этот хребет перебили – из-за твоего деда. Один большевик пристрелил другого – а в ответе оказались дворяне. За месяц, за зимний месяц высланы десятки тысяч человек… «Были бы еще целы колокола, слышен был бы похоронный звон. Эти высылки для большинства смерть. Высылаются дети, 75—летние старики и старухи. Ссылают в Тургай, Вилюйск, Атбаксар, Кокчетав, куда—то, где надо 150 верст ехать на верблюдах, где ездят на собаках91»… У города убили душу, Костриков. Но и тебе не обломилось ничего. Кажется, у Кирова была дочь? Я не знаю, что с ней сталось. Здесь ее, я так понимаю, увезли в Америку, но там… Не знаю. Всех, кто имел к Кирову отношение, Сталин уничтожал. Я вижу. Ты знаешь, что я вижу. Ты знаешь, что я не лгу.

– Я знаю, что ты – видишь… Но ты можешь и лгать, отчего нет? – Костеру было страшно, очень страшно. Он странно раскачивался на стуле, из стороны в сторону. – Ты видишь… Но тебе ничего не стоит меня обмануть… с чего я должен верить на слово – врагу?

– Верить не с чего. Можно просто вспомнить. – Теперь я шла наощупь, но, как мне казалось, двигалась верно. – Кто из тех пятерых… хоть один… говорил про твоего деда? В Кремле? Во власти?

Он прекратил раскачиваться, замер. Он мучительно пытался вспомнить, припомнить хоть что-нибудь.

– Это казалось само собой разумеющимся, не так ли? – Я усмехнулась. – Еще бы – палач Астрахани, да не в Кремле? Не пьет чаю из царского сервиза? А это не само собой, о, нет! Коба растер твоего деда в порошок. Впрочем, разделавшись с ним и его окружением, он слегка наделил покойника посмертной славой. Покойник – он ведь уже не помеха, не так ли? Можно и прославить. Знаешь, как Коба его почтил? Он преименовал в честь твоего деда Вятку. Бедную, маленькую славную Вятку…

– … Вятку?! – Костер захохотал. – Нет! … Вятку?! Нет…

– Вот и все ваше бессмертие, вот и вся ваша власть и слава – очернить один маленький город.

Костер продолжал смеяться – уже тише.

– Подумай об ином, – Я собралась для последнего удара. – Ты пришел в ложу. Твое достояние было – пятеро медиумов. Но там, у них, общими усилиями, в один банк, таких было сто пять, самое меньшее. На порядок больше свидетельств, частей мозаики. Их картина была куда полней. Тайное знание. Они знали, что Костриков сброшен с игровой доски. Знали, но сулили тебе Кремль и Зимний. Я уже поняла – те, кто не видит вовсе ничего – они там не родились. Я – поняла, а твои учители – не поняли?!

Лицо Костера вдруг сделалось странно детским, обиженным лицом ребенка.

– Нет… – пролепетал он и всхлипнул. – Я же хочу туда, я так хочу быть там… Там… во власти… Я должен там быть, я должен там жить в Кремле…

– Это был обман. Никакого иного мира, никакого Кремля. Могу спорить – они ведь тебе врали, что власть у коммунистов наследственная, что ты – из особой семьи, что в том мире ты – из вознесшихся над стадом миллионов рабов, что там ты – самый из самых. Всего лишь небольшой розыгрыш. Тебя толкнули рискнуть единственным телом, единственной оболочкой, отделяющей бытие от холодной пустоты. В ячейке будет холодно. А потом будет пусто. Ты ведь не веришь в бессмертие души? А второго тела у тебя нет.

– Вятка… – прошептал Костер.

– Вятка, – безжалостно повторила я. – Не Петроград и не Москва. Вятка.

– Имя, – веско произнес Ник. – Кого вы покрываете сейчас? Кто направил вас на смерть, пообещав другую сторону зеркала?

– Дж… джелли.

Первое слово еле просвистело сквозь сжатые губы.

– … Личо Джелли.

Пот градом катился со лба Костера в холодном помещении, однако имена звучали. Их, казалось, неисчислимо много – ничего не говорящих мне иностранных имен.

Записывающее устройство работало.

Некоторое время мы с Ником ждали.

– Срочно сюда князь Андрея. Пусть немедля свяжется с Вашингтоном, – распорядился Ник.

Затем он поднялся и протянул мне руку.

Мы покинули покойницкую, даже не оборотившись на террориста.

– Во имя всего святого, Нелли, как ты подыграла этому безумию?

– Не спрашивай… Пожалуйста, не спрашивай. Я очень устала.

– Ты устала, дорогая, а наша темная ночь, между тем, еще длится. – Взгляд Ника был слишком внимательным, чтобы показаться добрым. – Но потом ты расскажешь мне все. Все, Нелли. От начала и до конца.

– Как скажешь. Как прикажешь.

Легкий озноб, охвативший меня почему-то после того, как мы вышли из зловещего помещения в тепло, не унимался еще долго.

Я куталась в белый халатик, словно он мог меня согреть.

Теперь мы сидели на танкетке перед другой дверью, тоже белой, этажом выше, куда нас провела одна из младших сестер. За нею находилась не операционная, а реанимационная палата.

Сил разговаривать не было. Допрос выжал из нас последние. Последние ли? Ничего, сколько понадобится еще, столько и достанет новых. Просто – надо немного помолчать. Надо, чтобы перестали стучать непослушные зубы.

Иногда наши руки находили друг друга, пальцы переплетались. Чьи были холодней?

С полчаса, или больше, как Синицын, уже не в стерильном, с особыми завязочками, халате для операций, а в простом, на пуговицах, с чем-то набитыми карманами, сказал нам, что наркоз отходит. Лицо его было озабоченным и хмурым. Или мне казалось, да и каким могло быть лицо врача, бодрствующего в ночь после операции?

Впрочем, после этого дверь больше не растворялась, никто не выходил.

– Ты замерзла? – тихо заговорил наконец Ник. – Я попрошу у сестер плед.

– Потом… Не хочу…

Мне казалось невыносимым с кем-то разговаривать, видеть еще одно лицо, принимать чужую заботу. А еще – еще я отчего-то боялась сейчас хоть на мгновение остаться одна. Ник понял это из моих сбивчивых слов.

– И мне в кои веки нечем тебя согреть, кроме еще одного бесполезного халата. До чего ж глупая штука – смокинг! Чтоб я еще раз…

Он властным движением обхватил мои плечи, свободной же ладонью с силой прижал мою голову к своей все еще держащей крахмал манишке.

– Отдохни, Нелли. Еще неизвестно, сколько нам ждать.

Я вздохнула, согреваясь не столько теплом, сколько ощущением его близости.

Вместо мыслей в голове звенела пустота, чувства тоже как-то сжались и окостенели. Ночь длится и длится. Ночь, длиною во всю мою предшествовавшую жизнь.

– Я разбужу тебя.

– Нет… я не должна… нельзя…

Я, в который раз, вцепилась в деревянные бусинки четок. А ведь еще думала: класть ли их в вечернюю сумочку, где носовой-то платок еле умещается? Вот и оказывается, что чётки при себе надлежит иметь всегда.

Синицын, опять как-то неожиданно, вышел в коридор, оставив за собой приоткрытую дверь.

– Ваше Величество… Mademoiselle… К сожалению, мне нечем порадовать. Мы делаем все возможное, но…

– Он в сознании? – Ник вскочил на ноги. – Что с ним?

– Был в сознании… Недолго. Он погружается в коматозное состояние. Если нам не удастся этому сейчас воспрепятствовать, из комы он не выйдет. Боюсь, что положение оставляет желать лучшего.

Там, за спиной врача, происходило какое-то движение, тихо звучали озабоченные голоса, настолько тихо, что мне понадобилось напрячь весь обострившийся слух, чтобы услышать далекое:

– Мы его теряем.

Глава XLII Эшу

– Тогда пустите нас к нему, – Расслышал ли и Ник эту фразу, упавшую лезвием гильотины? Неважно, довольно было и слов Синицына. А главное – выражения его лица.

Хирург даже не подумал возразить – это тоже было страшней страшного. Он лишь посторонился, пропуская нас в палату.

Роман лежал на каким-то высоком сооружении, на первый взгляд – слишком ажурном и неудобном для человеческого тела. Оно состояло из каких-то блестящих стальных сочленений, распорок, стержней. Множество трубок, проводов и проводков обвивали его, словно гигантский кокон. Прозрачные жидкости поблескивали в перевернутых стеклянных сосудах, обхваченных зажимами штативов. В изножии ложа стояло небольшое белое возвышение, где размещались какие-то приборы и экраны. За ним сидел еще один врач – темноволосый молодой человек в очках. Второй стул стоял у изголовья, там сидела послушница.

Простыня, прикрывавшая тело Романа, была какой-то невыносимо белоснежной. Из-за нее, единственно из-за нее, лицо казалось таким серым. Словно посерели и волосы, не отливающие больше золотом. Черты заострились и одновременно отяжелели.

– Роман!

Его глаза были открыты. Открыты – и незрячи.

– Брюс!

– Пожалуй, пора посылать за священником, Ваше Величество.

– Еще рано.

Этот голос, низкий и бархатный, как ночь в окнах, пролился в мою душу волшебным бальзамом.

– Сестра Елизавета, – раздраженно поморщился Синицын. – Вы злоупотребляете служебным положением. Почему в реанимации посторонние?

– Это родня, Ваше Превосходительство.

Они стояли в дверях. Сестра Елизавета с лицом озабоченным, но вместе с тем исполненным решимости, и Наташа. Наташа, такая будничная и родная, в сером пуловере, в брюках из серой шерсти, в туфлях на низком каблуке.