едательски вовлеченная в действие, страдала от неудачи его предприятия; он страдал утонченно, тем страданием, которое неизвестно людям, привыкшим бороться с реальностями обыденной человеческой жизни. Его словно терзало раскаяние в напрасном отречении от своей веры; он словно стыдился противоречия собственной своей натуре; прибавьте к этому определенное и реальное угрызение совести. Он считал себя виновным в смерти Моррисона. Это было несколько нелепо: как мог он предвидеть печальные последствия холодного и сырого лета, которое ожидало беднягу Моррисона по возвращении на родину?
Нельзя сказать, чтобы Гейст обладал особенно мрачным характером, но склад его ума не допускал любви к обществу. Он проводил вечера, сидя в стороне на веранде гостиницы Шомберга. Жалобы струнных инструментов вырывались из строения в ограде, декорированного подвешенными между деревьями японскими фонариками. До его ушей долетали обрывки мотивов, преследовавшие его даже в его комнате, выходившей на другую веранду, в верхнем этаже. Назойливое повторение этих звуков с течением времени становилось утомительным. Подобно многим мечтателям, Гейст, кочевник по архипелагу, имел величайшую склонность к тишине, в которой он прожил последние годы. Острова обладают безграничным спокойствием.
Одетые темной растительностью, они покоятся в серебре и ла зури; море безмолвно соединяется с небом в кольце волшебной тишины. Их окружает какое-то улыбающееся усыпление; самые голоса их жителей нежны и сдержанны, словно они боятся на рушить какие-то благотворные чары.
Быть может, эти-то чары и околдовали Гейста в первые дни. Во всяком случае, теперь они были нарушены для него. Очарование прошло, хотя он и оставался пленником Островов. Он не имел намерения когда-нибудь их покинуть. Куда бы он направился после стольких лет? Он не знал уже ни одной живой души во всех частях света. В этом он, впрочем, только недавно отдал себе отчет, так как неудачи заставляют человека углубляться в самого себя и делать смотр своим возможностям. Как он твердо ни решил удалиться от мира, словно отшельник, он все же был неожиданно смущен этим сознанием одиночества, которое пришло к нему в час отречения. Оно причиняло ему страдание. Нет ничего мучительнее столкновения резких противоречий, которые раздирают вам ум и сердце.
Тем временем Шомберг исподтишка наблюдал за Гейстом. Имея дело с тайным предметом своей ненависти, он принимал холодные манеры лейтенанта запаса. Подталкивая некоторых посетителей локтем, он приглашал их полюбоваться, какой вид напускал на себя «этот швед».
— Я, право, не знаю, зачем он поселился в моей гостинице. Для него она недостаточно хороша. Дал бы бог, чтобы он пошел чваниться своим превосходством в другом месте. Взять хоть концерты, которые я устроил для вас, господа, чтобы сделать жизнь хоть намного веселее — вы думаете, он хоть раз соблаговолил зайти прослушать одну или две вещицы? Ничуть не бывало! Я его не со вчерашнего дня знаю. Он сидит там, в темном углу пьяццы, и обдумывает какое-нибудь новое плутовство, черт побери! Я бы охотно попросил его поискать себе другое помещение! Но в тропиках избегаешь так обращаться с белыми. Я не знаю, сколько времени он думает пробыть, но я готов прозакладывать что угодно за то, что он никогда не решится истратить пятьдесят центов, чтобы послушать немного хорошей музыки.
Охотников биться об заклад не нашлось, иначе трактирщик проиграл бы пари. Однажды вечером Гейст почувствовал себя доведенным до изнеможения обрывками резких, визгливых, въедливых мотивов, которые загоняли его в постель с плоским, как блин, матрасом и редким пологом. Он сошел под деревья, где мягкий, красноватый свет японских фонариков освещал там и сям среди полной темноты под высокими деревьями части толстых, узловатых стволов.
Гирлянда других фонариков в виде цилиндрических гармоний украшала вход в то, что широковещательное красноречие Шомберга именовало «моим концертным залом». Охваченный отчаянием Гейст поднялся на три ступеньки, откинул коленко- 1«жую занавеску и вошел.
В этой маленькой, похожей на сарай постройке из еловых носок стоял поистине оглушительный шум. Инструменты орке- | гра горланили, выли, стонали, рыдали, скрежетали, визжали какой-то веселый мотив в то время, как рояль, под руками кос- I нивой женщины с красным лицом и плотно сжатыми губами ‹ ыпал сквозь бурю скрипок град сухих, жестких звуков. На узкой эстраде — цветник белых кисейных платьев и вишневого цвета шарфов, с голыми руками, без устали пилившими по i крипкам. Цанджиакомо дирижировал. Он был в белой куртке, черном жилете и белых панталонах. Со своими длинными, спу- |анными волосами и лиловой бородой он был отвратителен. /Кара стояла ужасающая. Человек тридцать потягивали напитки Ш маленькими столиками. Совершенно подавленный этой массой звуков, Гейст упал на стул. Быстрый темп музыки, пронзительные и разнообразные взвизгиванья струн, мелькание обнаженных рук, вульгарные лица, ошалелые глаза исполнительниц — все это создавало впечатление грубости, чего-то жесткого, чувственного и отвратительного.
— Это ужасно, — пробормотал Гейст.
Но во всяком ритмическом шуме живет какая-то дьявольская притягательная сила. Гейст не обратился немедленно в бегство, как этого можно было ожидать. Он сидел, удивляясь самому себе, так как ничто не противоречило сильнее его наклонностям, не было мучительнее для чувства, чем эта грубая выставка. Оркестр Цанджиакомо не играл — он просто нарушал тишину, с вульгарной и яростной энергией. Казалось, что являешься свидетелем насилия, и впечатление это было так живо, что представлялось странным, как это люди спокойно сидят на стульях и спокойно осушают стаканы, не проявляя никаких признаков отчаяния, возмущения или страха.
Когда музыкальная пьеса была окончена, облегчение оказалось настолько сильным, что Гейст почувствовал легкое головокружение, как будто у ног его разверзлась бездна тишины. Когда он поднял глаза, женщины в белых кисейных платьях попарно сходили с эстрады в «концертный зал». Они рассеялись по всей комнате. Мужчина с крючковатым носом и лиловой бородой удалился. Это был «антракт», во время которого, как обусловил хитрец Шомберг, члены оркестра должны были осчастливливать своим обществом слушателей, по меньшей мере тех, которые казались склонными водить с искусством тесную и щедрую дружбу; близость и щедрость символизировали здесь угощением.
Гейст был скандализован неприличием такого порядка вещей. Между тем осуществлению хитрого расчета Шомберга сильно вредил зрелый возраст большинства женщин; кроме того, ни одна из них никогда не была красива. Более или менее увядшие щеки их были нарумянены, но возможно, что это дс — лалось по привычке, и, помимо этого, они, казалось, принима ли не слишком близко к сердцу успех этого маневра. А аудито рия обнаруживала лишь очень умеренное желание завести друж бу с искусством. Некоторые музыкантши машинально присели к свободным столикам, другие попарно ходили взад и вперед по среднему проходу, без сомнения, радуясь возможности одноврс менно размять ноги и дать отдых рукам. Вишневые шарфы вно сили нотку искусственного веселья в прокуренную атмосферу зала, и Гейст почувствовал внезапно сострадание к этим несча стным созданиям, которых эксплуатировали, унижали, оскорб ляли и на вульгарные черты которых тяжелое, роковое рабство налагало трагическую печать.
Гейст от природы был участлив. Ему тяжело было смотреть, как эти женщины проходили взад и вперед возле его столика Он собирался встать и уйти, как вдруг заметил, что два белых кисейных платья и два вишневых шарфа еще не покинули эст рады. Одно из этих платьев прикрывало костлявую худобу жен щины со злобными ноздрями. Эта особа была не кто иная, как мадам Цанджиакомо. Она встала из-за рояля и, повернувшись спиною к залу, приготовляла партитуры ко второму отделению концерта с резкими, порывистыми движениями своих безобраз ных локтей. Окончив свою работу, она повернулась, заметила другое кисейное платье, неподвижно сидевшее на одном из стульев второго ряда, и стала раздраженно пробираться к нему между пюпитрами. В образуемой этим платьем ямке отдыхали, ничего не делая, две маленькие, не очень белые ручки, от которых к плечам шли чрезмерно чистые линии. Затем Гейст перевел глаза на прическу, состоявшую из двух тяжелых черных кос, обвивавшихся вокруг красиво очерченной головки.
— Совсем девочка, ей-богу! — воскликнул он мысленно.
Девушка, бесспорно, была молода. Это угадывалось в контуре плеч, в стройности бюста, перерезанного наискось цветным шарфом, и в талии, легко выделявшейся из пышной кисейной юбки; юбка эта прикрывала собою стул, на котором, слегка отвернувшись от залы, сидела скрипачка. Ноги ее в белых атласных туфельках были грациозно скрещены.
Вечно бодрствующая наблюдательность Гейста была прикована к ней. У него было ощущение какого-то нового переживания, потому что до этого времени его наблюдательная способность никогда не была так сильно и так исключительно привлечена женщиной. Он смотрел на нее с некоторой тревогой, как мужчина никогда не смотрит на другого мужчину, и положительно забыл, где он находится. Он потерял ощущение того, что его окружало. Приблизившись, высокая женщина на мгновение скрыла от его взгляда сидящую девушку, к которой она наклонилась; по-видимому, она шепнула ей что-то на ухо. Несомненно, губы ее шевелились. Но что могла она сказать такого, что ааставило девушку так резко вскочить на ноги? Неподвижного ia своим столиком Гейста невольно охватила волна сочувствия. Он бросил вокруг себя быстрый взгляд. Никто не смотрел на чстраду, и, когда он снова повернулся к ней, девушка спускаясь впереди следовавшей за нею по пятам женщины с трех ступенек, отделявших эстраду от залы. Здесь она остановилась, сделала один-два колеблющихся шага вперед и снова стала неподвижно в то время, как вульгарная пианистка, конвоировавшая ее, словно солдат, резко прошла мимо нее яростными шагами и по среднему проходу между столиками и стульями отправилась разыскивать где-то снаружи крючконосого синьора Цанджиакомо. Когда она соверши