— Если она помнит свое место, то это ничего. Я не выношу подле себя женщин. У меня делаются припадки. Это мерзкая порода!
При этом взрыве секретарь состроил дикую гримасу. Главный постоялец закрыл свои впалые глаза, как совершенно обессиленный человек, и прислонился головой к стойке тента. Эта поза обнаружила его длинные, как у женщины, ресницы и выдвигала его правильные черты, резкий рисунок челюсти, крепкий подбородок, которые придавали ему вид какого-то усталого, изношенного, развращенного изящества. Он не открывал больше глаз, пока катер не остановился у пристани. Тогда он живо высадился вместе со своим секретарем, затем оба они сели в #9632; кипаж и велели везти себя в гостиницу, предоставив Шомбергу мботу об их багаже и об устройстве их странного спутника. Тот, напоминая, скорее, покинутого вожаками ученого медведя, исжели человеческое существо, шаг за шагом повторял каждое движение Шомберга, бормоча что-то про себя за его спиной на тыке, похожем на испорченный испанский. Трактирщик почувствовал себя в своей тарелке, только когда избавился от него и чем-то вроде темного логовища; на пороге его со спокойной уверенностью стоял в высшей степени чистоплотный, толстый метис, который, казалось, отлично знал, как взяться за любого постояльца. Он схватил стянутый ремнем сверток, который странный пассажир тесно прижимал к себе во все время странствования по незнакомому городу, потом прервал попытки Шомберга что-то объяснить, заявив с полной уверенностью:
— Понял, сударь!
«Понимает больше моего», — подумал, уходя, Шомберг, домольный избавлением от общества охотника на крокодилов. «Что это за люди?» — спрашивал он себя, но не находил никаких правдоподобных предположений. Он спросил их имена в гот же день.
— Чтобы записать в книгу, — пояснил он, спрашивая, со своей военно-церемонной манерой, вытягивая грудь и голову вперед.
Бритый человек, распростертый на кушетке с видом увядшего юноши, поднял на него ленивый взгляд:
— Мое имя? Мистер Джонс. Просто Джонс — так и запишите: свободный джентльмен. А это — Рикардо.
Изрытый оспой человек, валявшийся на другой кушетке, сделал гримасу, точно что-то пощекотало ему кончик носа, но не вышел из своей неподвижности.
— Мартин Рикардо, секретарь. Вам больше ничего не нужно знать о нас, не правда ли? А? Что? Профессия? Напишите… Ну да, напишите — туристы. Нас и похуже называли, нас это не обидит. А куда вы девали моего парня? Ах, так хорошо. Когда ему что-нибудь нужно, он сам берет. Это Питер, гражданин Колумбии, Питер, Педро, я не знаю, было ли у него когда-либо другое имя. Педро, охотник на крокодилов. Да, да, я заплачу по его счету у метиса. Приходится. Он мне так свирепо предан, что, если бы я сделал вид, что колеблюсь, он схватил бы меня за горло. Рассказать вам, как я убил его брата в лесах Колумбии? В другой раз: это довольно длинная история. О чем я всегда буду жалеть — это, что я не убил также и его. Тогда я мог это сделать без малейших хлопот. Теперь уже слишком поздно. Изрядный мерзавец, но иногда бывает очень полезен. Надеюсь, вы не будете все это записывать?
Шомберг совершенно растерялся от грубой беззастенчивости и презрительного тона «просто Джонса». С ним никогда еще так не говорили. Он молча покачал головой и удалился если не в полном смысле слова напуганный — хотя в действительности под его внушительной наружностью скрывалась трусливая натура-но, видимо, пораженный и недоумевающий.
IV
Три недели спустя, спрятав выручку в несгораемый шкаф, украшавший своей стальной массой один из углов их спальни, Шомберг повернулся к жене и сказал, не глядя на нее:
— Я должен избавиться от этих двух господ! Так не может больше продолжаться.
Госпожа Шомберг была того же мнения с первого дня, но она уже давно научилась молчать. Сидя в своем ночном уборе, при свете свечи, она остерегалась издать хотя бы шепот, зная по опыту, что даже ее одобрение было бы сочтено дерзостью. Она следила глазами за Шомбергом, лихорадочно шагавшим по комнате в своей пижаме.
Он избегал смотреть в ее сторону, потому что в этом виде госпожа Шомберг, несомненно, являлась самой непривлекательной вещью в мире, вещью жалкой, несчастной, полинялой, одряхлевшей, разрушенной… И контраст с непрерывно преследовавшим его женским образом делал вид его супруги еще более тягостным для его эстетического чувства.
Шомберг шагал, злобствуя и ругаясь, чтобы придать себе мужество.
— Черт бы меня побрал! Мне следовало бы сейчас, сию минуту пойти к ним в комнату и сказать, чтобы они завтра чуть свет убирались вон, и он, и его секретарь. Я еще понимаю простую игру в карты, но сделать притон из моего табльдота… Кровь во мне кипит! Он приехал сюда, потому что какой-то негодяй в Маниле сказал, что я держу табльдот.
Он говорил все это не для того, чтобы поделиться мыслями с госпожой Шомберг, а потому, что надеялся, выкрикивая это громко, растравить свою ярость и придать себе мужества для разговора с «просто Джонсом».
— Бесстыдник! наглец! негодяй! — продолжал он. — Хотелось бы мне…
Он был вне себя; он бесился по-тевтонски, безобразным и тяжелым бешенством, так сильно отличающимся от живописной и живой ярости латинских рас. И, несмотря на нерешительные взгляды, которые он бросал по сторонам, его искаженные злобой черты вызвали у несчастной женщины, которую он тиранил столько лет, опасение за его драгоценную шкуру, так как несчастному созданию во всем мире больше не за что было зацепиться. Она знала его хорошо, но не совсем. Последнее, что женщина соглашается обнаружить в любимом человеке или в человеке, от которого она только зависит, — это трусость. И, робко сидя в своем углу, она отважилась сказать умоляющим голосом:
— Будь осторожен, Вильгельм! Вспомни о ножах и револьверах в их сундуках.
В благодарность за это тревожное предостережение Шомберг бросил в сторону этого трепещущего видения град ужасающих ругательств. В своей узкой рубашке, босая, она напоминала средневековую кающуюся, которую осыпали проклятиями за ее грехи. Эти орудия убийства, которых он, впрочем, никогда не видал собственными глазами, постоянно стояли перед мысленным взором Шомберга. Дней через десять после приезда постояльцев он стоял на веранде на страже, принимая величественные и беззаботные позы, покуда госпожа Шомберг, вооруженная связкой ключей, выбивая зубами дробь и окончательно поглупев от страха, «производила осмотр» багажа странных постояльцев. Этого пожелал ее ужасный Вильгельм.
— Я буду сторожить, говорю тебе, я свистну, когда увижу, что они приближаются. Ты не умеешь свистеть. Да и если они тебя накроют и вышвырнут за шиворот из комнаты, это не причинит тебе большой беды. Впрочем, нечего опасаться, чтобы он прикоснулся к женщине. Он мне это сказал. Ломающийся мерзавец! Я должен непременно узнать, в чем заключается их игра, чтобы привести ее в порядок. Ну, за дело! Иди же! вперед! живо!
Какая отвратительная работа! Но она пошла, потому что гораздо больше боялась Шомберга, чем кого бы то ни было. Больше всего ее беспокоило опасение, что ни один из данных ей мужем ключей не подойдет к замкам. Это было бы таким разочарованием для Вильгельма. Но она нашла сундуки открытыми. Впрочем, ее исследования были непродолжительны. Она безумно боялась огнестрельного оружия и всякого оружия вообще, не столько из свойственной многим женщинам трусости, сколько из своего рода мистического ужаса перед насилием и убийством. Она вышла обратно на веранду задолго до того, как Вильгельм мог иметь повод свистнуть. Инстинктивный и нерассуждающий страх побеждается всего труднее, и впоследствии ничто не могло ее заставить возобновить осмотр, ни угрожающая брань, ни свирепые окрики, ни даже два-три пинка под ребра…
— Безмозглая баба, — ворчал трактирщик при мысли об этом арсенале, хранившемся в одной из его комнат.
В его страхе не было ничего таинственного — это был своего рода физический недостаток.
— Убирайся с глаз моих долой! — рычал он. — Иди одевайся к табльдоту.
Предоставленный самому себе, Шомберг принялся размышлять. Что это означало, черт возьми? Мысли его текли медленно и неровно. Но вдруг истина предстала перед ним.
«Боже великий! — подумал он. — Это разбойники!»
Как раз в эту минуту он увидал «просто Джонса» и его секретаря с вычурной фамилией Рикардо входящими в сад гости ницы. Они возвращались из порта, куда ходили по какому-то делу. Худой, поджарый мистер Джонс раздвигал свои длинные ноги, не сгибая их, словно циркуль, Рикардо семенил рядом с ним. Уверенность проникла в сердце Шомберга: безо всякого сомнения, разбойники, но так как терзавшее его подозрение не находило ничего определенного, за что бы уцепиться, он при нял свой самый суровый вид офицера в запасе прежде, чем они дошли до него.
— Привет, господа!
Насмешливая учтивость, с которой они ему ответили, укрепила его новое убеждение. Манера мистера Джонса направлять на вас свои замогильные взгляды, подобно бесстрастному призраку, и манера Рикардо внезапно показывать зубы, когда к нему обращались, раздвигая губы и не глядя на вас, являлись неоспоримой характеристикой отчаянных людей. Разбойники! Таинственные, непроницаемые, они пересекли бильярдный зал, чтобы пройти в заднюю часть дома к своим перерытым сундукам.
— Через пять минут будут звонить к второму завтраку, господа! — крикнул им вдогонку Шомберг, усиливая свой мужественный бас.
Он ожидал, что оба мужчины вернутся разъяренные и примутся разделываться с ним без стеснения. Но ничего подобного не произошло.
Разбойники не заметили в состоянии своих сундуков ничего подозрительного, и Шомберг снова обрел спокойствие, повторяя себе, что действительно необходимо положить конец этому жуткому кошмару, как только он найдет возможность это сделать. Впрочем, было невероятно, чтобы они собирались задержаться надолго; город-колония не представлял собой ничего для разбойников. Шомберг опасался действовать. Всякий беспорядок, всякий «шум» в гостинице пугал его. Это было крайне вредно для дела. Конечно, иногда «шум» был неизбежен, но что такое было в сравнении с этим сх