И еще более того: этот образ победы Добра над Злом предполагает – не она, конечно, победила Зло, но его победили в ней. Сама она победить, исцелить себя собственными силами не смогла, и это трагедия, – но, в конечном счете, она тоже оказывается среди тех, кто празднует это событие. (Я в данном случае говорю прежде всего об образе 1995 года).
Постепенно смысл празднования меняется. Это все более – не праздник победителей, не того, что тогда победили именно мы, – а это праздник победы НАД злом. И, соответственно, мы в данном случае объединяемся вокруг тех ценностей, которые мы все разделяем. В этом смысле мы едины, и в этом же смысле победа принадлежит всем нам.
Стоит отметить, что по мере продвижения к текущему моменту все в большей степени происходит отделение России от этого образа. Мы все более празднуем именно нашу победу, себя как победителей.
Это очень характерно – и заметно хотя бы на примере кинематографических образов. Можно вспомнить, что в советском кинематографе присутствуют отчетливо прорисованы образы врага. Они могут быть разными, но в любом случае понятно, кого мы побеждаем: это – Темная сторона. Она может быть либо фарсово темна, как, например, у Кадочникова («За нашу победу!»); это может быть вариант «Щита и меча» или, наконец, вариант уже совсем сложный, который возникает в «Семнадцати мгновениях весны».
«З – С»: В том смысле, что там образ врага начинает очеловечиваться?
А. Т.: Он, конечно, начинает очеловечиваться, но важно, что там происходит другое – и «Семнадцать мгновений весны» как раз очень интересны в этом смысле. Они демонстрируют‚ с одной стороны‚ ту самую неоднородность Германии. Война, которая идет в этом фильме – это не война с немцами, – по Эренбургу: «Убей немца», – но война с фашизмом.
Причем этот фашизм – он эстетически привлекателен, чем, собственно, «Семнадцать мгновений…» и подкупают – выявляя непереводимость этического в эстетическое: зло оказывается привлекательным.
Оно оказывается интеллектуальным – и, следовательно, кстати говоря, здесь мы можем гордиться: мы победили умного врага, – следователь но, мы умные. В случае предшествующего образа возникали сомнения: если враг настолько смешон, то почему такие потери? Почему это была столь великая катастрофа, почему за победу пришлось заплатить такую непомерно высокую цену? Но когда мы смотрим на противников в фильме «Щит и меч» или в «Семнадцать мгновений весны», то становится понятно: победить такого врага – большая честь. И еще более того: оказывается, тут уже трудно сказать, что мы победили потому, что мы умнее. Тут не в уме дело.
В тех же «Семнадцати мгновениях весны» агенты Союза вряд ли интеллектуально превосходят своих оппонентов. Но Штирлиц оказывается доброкачественнее.
«З – С»: У него ценности правильные.
А. Т.: Совершенно верно: у него ценности правильные, и хрестоматийный образ получается здесь именно потому, что он борется за правое дело. И в конечном счете он побеждает, даже если ему предстоит, вернувшись в Берлин, погибнуть (как настаивала Лиознова, Штирлиц знает, что его ждет гибель). Но тем не менее – и именно поэтому – мы побеждаем. Причем «мы» в данном случае – это та самая общность, которая включает и профессора Плейшнера, и пастора Шлага…
«З – С»: «Мы» – то есть «хорошие люди»?
А. Т.: Ну да. И в этом плане «плохими людьми» оказываются не немцы как таковые, но рядовые исполнители – вроде следователей, работающих с радисткой Кэт. Вот это – однозначное зло.
А дальше возникает образ гораздо более пугающий. Это – то, что противостоит Штирлицу – и к чему, кстати говоря, сам Штирлиц опасно близок, в отличие от Плейшнера и Шлага. Это – техничность, воплощенный профессионализм. В конце концов, мы симпатизируем Штирлицу только потому, что, как мы знаем, он оказывается человечным. Это добавляет Штирлицу плюсов – сочувствие женщинам, детям, старикам – с чего, собственно, фильм и начинается; то, что он находит общий язык со Шлагом… В остальном – какая разница: Аллен Даллес, Мюллер, Штирлиц, – они все игроки одного поля. То, что отличает Штирлица от всех остальных, – не интеллект, а то, что он оказывается обладающим вот этим моральным измерением.
С другой стороны, тут возникает опасный подвох – мы же не знаем о том, какого пастора и куда на лыжах отправил Мюллер, – это нам просто не показано. В «Семнадцати мгновениях весны», собственно, поражает тот феномен, что мы уже готовы едва ли не симпатизировать той силе, которая противостоит Штирлицу, – нам демонстрируют «Контору» с большой буквы. Да, в конечном счете мы симпатизируем Штирлицу, потому что он за наших играет. Но в общем-то это – единый мир.
«З – С»: Но ведь не только же потому, что он играет за наших? Он все-таки воплощает силы добра?
А.Т.: Нас в эту сторону подталкивают. И раз уж Штирлиц воплощает силы добра, то он оказывается способным на поступок, который является нерациональным. Он действует под влиянием эмоций – что, с точки зрения общей оценки, должно, по идее, выглядеть как недостаток, а оборачивается преимуществом, потому что он оказывается человеком. И таким образом – положительным персонажем. Это очень важный момент.
Так вот. Далее мы видим несколько постепенных переходов. Возвращаясь к юбилею 1995 года – он стал решающим: именно тогда, в ближайшие годы происходит сдвиг к тому, чтобы победа оказалась именно военной победой. Значимым становится именно празднование победы государства, победы армии. Это присутствует уже в советском коде, в советской символике празднования. Но с особенной силой это расцветает вновь уже в нулевые годы.
«З – С»: В этой тенденции, как я понимаю, мы по сей день и остаемся?
А.Т.: Да, мы именно в этой тенденции, причем война все в большей степени мифологизируется. Но это – процесс совершенно естественный.
Война отодвигается как историческое событие. Уходит то, что называют «живой памятью». Более того, эта живая память практически уже закончилась. Окончательно она уйдет в тот момент, когда уйдут поколения, которые живыми застали рассказы тех, кто воевал – которые, то есть, способны отослать хоть к какому-то непосредственному восприятию и личному опыту. Скажем: «Я хорошо помню безногих ветеранов войны на улицах»; «я родился уже после войны» или «когда была война, мне было три года», но «помню, когда я учился в школе, учителем труда у нас был одноногий ветеран на костылях, который появлялся перед праздником с орденскими планками; помню, как он нам однажды рассказывал то-то и то-то…». Но все-таки это – уже угасающий след. И, соответственно, память о войне все больше перемещается в план общей памяти, чужой памяти. Личной памяти, личного знания уже не остается совсем.
Вспомним знаменитую историю о том, как в каком-то русском городе на баннере в честь 9-го мая поместили фотографию немецкого солдата и, по-моему – подробностей не помню – то ли танк немецкий, то ли еще что-то в этом роде – но не так уж важно. В этом смысле сомневаться, например, в патриотических чувствах тех, кто этот баннер заказывал, кто его делал, утверждал, – совершенно избыточно. Вообще неизвестно, какие у них там чувства, эмоции и желания, – речь о том, что сама по себе подобная ошибка как раз и означает: никакого конкретного, однозначного образа у людей уже нет.
Вернее, визуально – это что? – Это солдат в какой-то старомодной форме, с каким-то старомодным вооружением, то есть, это явно не винтовка «М-16», а что-то, что было до этого; какой-то танк, который не «Т-91». Вот что-то эдакое. И кадр, естественно, должен быть черно-белым. Желательно – какая-нибудь хата, горящая на горизонте, для придания трагизма, или пикирующий самолет… Это набор образов войны как таковой. И, соответственно, все большее значение приобретает финальная дата войны – того, что «мы победили».
Именно вследствие того, что это – все меньше личная память и личный опыт, все легче происходит объединение через конструкцию «мы», которая в данном случае не предполагает никакой конкретизации. Мы – это уже, разумеется, не «однополчане»; более того, это даже не «мои родители» или «мой дед» и тому подобное, – а просто «мы, как вот эта общность». «Мы, живущие на территории государства-правопреемника государства (или, несколько более отчетливо: «Мы, граждане государства-правопреемника…»), которое в 1945 году победило…» – вот со всеми этими оговорками – да. В этом смысле переживание победы, память о ней все больше оказывается построенной по «спортивной» модели. То есть, эмоции, которые мы испытываем в этом случае, гораздо легче начинают описываться на языке спортивных терминов, языке болельщиков: «как хорошо мы взяли кубок в таком-то году». Подчеркну: речь не о войне, не о том, что она видится как род спортивного соревнования, – речь именно о памяти.
«З – С»: Как, по-вашему, следует относиться к мифологизации войны? Мы уже поняли, что это нормально, – но входит ли в задачу интеллектуалов противостоять этой мифологизации – и достаточно ли они с этой ролью справляются?
А. Т.: Ну, собственно говоря, противостояние мифологизации – это и есть задача интеллектуала. Сама его функция, по определению, критическая, – интеллектуал – это тот, кто вечно недоволен, кто проблематизирует стереотипы и инерции. Это – тот, у кого фраза, которую он может воспроизвести в любой момент, в любой точке пространства, звучит так: «На самом деле, все гораздо сложнее» или: «А если посмотреть на этот вопрос с другой стороны?». В этом смысле, если интеллектуал не проблематизирует, то он не интеллектуал.
Но тут есть несколько уровней. То есть, важно понимать, что борьба с мифом – это зачастую такая же деятельность, как и сама мифологизация.
«З – С»: В том смысле, что есть опасность вырастить антимиф?
А. Т.: Да нет, я не об этом, – я о том, что это – такое зеркальное действие. Можно взять как пример знаменитое, имеющее уже богатую историю повествование о миллионах изнасилованных немок или, допустим, о блокадном Ленинграде. В первую очередь стоит отметить, что – да, все это верно – по большей части. Но, прежде всего, в той публичной форме, в которой это подается, оно ничем не лучше противоположных ура-кричалок. То есть, подчеркну, что здесь происходит лобовое столкновение: «мы победили» (заметьте, пожалуйста, кто «мы»), – «мы победили Германию и, следовательно, мы хорошие» – причем это означает, что «мы вообще хорошие», целиком. Победа – свидетельство нашей тотальной доброкачественности – и, следовательно, в процессе победы мы не могли совершить ничего дурного (что, в общем-то говоря, совершенно ни из чего не вытекает). Да, можно согласиться с тезисом, что «мы победили зло» – это совершенно прекрасно, но это же не означает, что мы при этом свободны от всякой вины.