Исследователи выделяют несколько самых популярных на фронте сюжетов песен – сюжетов, обрекавших на успех профессиональную песню, сюжетов, под которые подгоняли другие песни, часто искажая смысл текста-источника до неузнаваемости. Все они связаны с разлукой, любовью, верностью, наказанием за измену. Например, широко распространилась переделка известной песни «Моя любимая»; владелец одного из фронтовых блокнотов И. Чурбанов написал по ее модели и на ее мотив перекличку-диалог бывших возлюбленных, каждый из которых хвастается числом одержанных побед («Таких, как ты, не перечтешь/ Ждут писем от меня/ И в Томскем есть, и в Омскем есть/ Моя любимая», и она отвечает: «Яще ты пишешь, не перячтешь/ Всех женщин у тебя/ И у меня, однако, есть/ Мужей десятка два»). Другой популярный сюжет – боец, возвращаясь домой с фронта, пишет своей девушке (в других вариантах – жене) письмо о том, что стал калекой «без рук, без ног»; она отказывается от него – он возвращается цел и невредим, «вся грудь в орденах», саый завидный жених – она посрамлена.
Некоторые блокноты оказались удивительно долговечны. С. С. Матвейчик, например, продолжал вести свой блокнот, вернувшись с фронта, до самой смерти, потом его дописывала жена Матвейчика («Маленько поплакала прочла кое-какие его записи и решила записать сама»), а с 1958-го по 1962 годы несколько дневниковых записей в нем сделала младшая их дочь.
Но те, что остались свидетелями военных лет, – что пылятся на полках местных архивов, – несут в себе письмена, которые нам еще предстоит расшифровать.
«ЗС» 05/2007
Виктория Бахолдина
Каково значение простых человеческих ценностей на войне?
Многие из нас привыкли думать, что на войне в трудную минуту, когда сама жизнь в опасности, человек вспоминает о самом главном: о Родине, о маме, которых нужно защищать. Во всяком случае, из советских фильмов и книг дошла до нас фигура командира, который с криками: «За Родину! За Сталина!» поднимает солдат в атаку.
Но из других книг о войне я узнала, как боится смерти мальчик лет восемнадцати, который уверен, что его сейчас убьют, и о чем он думает во время атаки: «Мамочка моя милая… жив… Снова жив… Я жив… я еще жив… у меня во рту земля, а я жив… Это не меня убили…»[45]. Я сразу верю в эти слова юноши, его мысли кажутся мне простыми и понятными. Я даже предполагаю, что, оказавшись в подобной ситуации, я бы думала точно также.
Но война вообще состояла не из одних атак, как выясняется, гораздо больше времени занимал тяжелый, неустроенный военный быт. Занятые повседневными заботами, солдаты не говорят о смерти, но все имеют ее в виду, хотят жить, несмотря ни на что. Школяр обедает со своими товарищами. Прямо над ними летает немецкий корректировщик. «Но он высоко. И уже сумерки». Значит, ничего не грозит, можно спокойно есть. И все-таки немецкий самолет как бы придает всему окружающему вес и остроту. И он действительно ранил школяра.
Из учебников, книг и фильмов я запомнила некоторые особенности военной жизни: землянки «в три наката», в которых ночевали солдаты, огонь «в тесной печурке», около которого они могли согреться, вспомнить о доме, прочесть письмо от близких. Но совсем другой быт описан в «воспоминаниях, фронтовых дневниках и письмах, менее всего подверженных идеологическому влиянию». Это я прочла в интернете, в статье Романа Шикунова и его интервью с прошедшим всю войну Михаилом Федоровичем Заворотным[46]. Ветеран рассказывает, что «большинство солдат располагалось в окопах, траншеях или просто в ближайшем лесу, нисколько об этом не жалея… В дотах было всегда очень холодно, в то время еще не существовало систем автономного отопления и автономного газоснабжения, которыми мы сейчас пользуемся, например, для отопления дачи, и поэтому солдаты предпочитали ночевать в окопах, накидав на дно веток и растянув сверху плащ-палатку». И дальше: «За всю войну я только три раза обустраивал землянки». Два первых раза – не на фронте, а в тылу, во время учений и возле госпиталя, и только один раз у передовой. «Тогда, действительно, рылись землянки, делались из бочек печки, вместо кроватей в земле выкапывались лежанки, которые застилали лапником. Но такие землянки были очень небезопасным местом: если попадал снаряд, то погибали все, кто там находился. Когда вели бои под Сталинградом, то в качестве оборонительных сооружений использовали пролегавшие в степи овраги-балки, в которых рыли подобия пещер, где и ночевали».
А вот как описывает казарму, в которой новобранцы учились воевать и из которой уходили на фронт, Виктор Астафьев в повести «Чертова яма»: «Плохо освещенная казарма казалась без конца, без края, вроде бы и без стен, из сырого леса строенная, она так и не просохла, прела, гнила, была всегда склизкой, плесневелой от многолюдного дыхания. Узкие, от сотворения своего немытые оконца, напоминающие бойницы, излаженные меж землей и крышей, свинцовели днем и ночью одинаково мертво-лунным светом. Стекла при осадке в большинстве рам раздавило, отверстия были завалены сосновыми ветвями, на которых толстыми пластушинами лежал грязный снег. Четыре печи, не то голландки, не то просто так, без затей сложенные кирпичные кучи, похожие на мамонтов, вынутых из-под земли иль сослепу сюда нечаянно забредших, с одним отверстием – для дверцы – и броневым листом вместо плиты, загораживали проходы казармы. Главное достоинство этой отопительной системы было в тяге: короткие, объемистые, что у парохода, трубы, заглотав топливо, напрямую швыряли в небо тупыми отверстиями пламя, головешки, уголья, сорили искрами густо и жизнерадостно, чудилось, будто над казармами двадцать первого полка каждый вечер происходит праздничный фейерверк. Будь казармы сухими, не захороненными в снегу – давно бы выгореть военному городку подчистую. Но подвалы сии ни пламя, ни проклятье земное, ни силы небесные не брали, лишь время было для них гибельно – сопревая, они покорно оседали в песчаную почву со всем своим скудным скарбом, с копошащимся в них народом, точно зловещие гробы обреченно погружались в бездонные пучины.
Из осветительного имущества в казарме были четыре конюшенных фонаря с выбитыми стеклами, полки с жировыми плошками, прибитые к стене против каждого яруса нар, к стене же прислонен стеллаж – для оружия, в стеллаже том виднелись две-три пары всамделишных русских и финских винтовок, далее белели из досок вырубленные макеты. Как и настоящие винтовки, они пронумерованы и прикручены проволокой к стеллажу, чтоб не стащили на топливо…
Не выдали служивым ни постелей, ни пожиток, ни наглядных пособий, ни оружия, ни патронов, зато нравоучений и матюков не жалели и на строевые занятия выгнали уже на другой день с деревянными макетами винтовок, вооружив – для бравости – настоящими ружьями лишь первые две четверки в строю»[47].
Что мы знаем про еду в военных условиях? Вот еще отрывок из повести Окуджавы:
«Мы молча доедаем суп.
– А тебе без ложки-то легче, – говорит Коля, – хлебнул пару раз – и все. А тут пока его зачерпнешь, да пока ко рту поднесешь, да половину прольешь…»
Без ложки школяру на самом деле плохо, и этим озабочены его друзья:
«– А я тут ложки видел немецкие, – говорит Сашка, – новенькие. Валяются. Надо бы тебе принести их.
Он встает и отправляется искать ложки».
Отправляется, надо сказать, под пули. Искать ложки. И приносит.
«Ложки и в самом деле хорошие. Алюминиевые. Целая связка.
– Они мытые, – говорит Сашка, – фрицы чистоту любят. Выбирай любую.
Ложки лежат в моих руках.
– Они мытые, – говорит Сашка.
Ложек много. Выбирай любую. После еды ее нужно старательно вылизать и сунуть в карман поглубже. А немец тоже ее вылизывал. У него, наверное, были толстые мокрые губы. И когда он вылизывал свою ложку, глаза выпучивал…
Я возвращаю ложки Золотареву. Я не могу ими есть. Я сам не знаю почему».
Суп. Что еще они ели? Наверное, вареный картофель, консервы, сухари. Может, не были сытыми, но и голодными не оставались.
Оказывается, не всегда: «Совсем по-другому сложилась ситуация под Москвой зимой 1941–1942 годов, когда стояли сорокаградусные морозы, – рассказывает Михаил Федорович Роману Шикунову. – Ни о каком обеде речи тогда даже не шло. Мы то наступали, то отступали, перегруппировывали силы, и как таковой позиционной войны не было, а значит, невозможно было даже хоть как-то обустроить быт. Обычно раз в день старшина приносил термос с баландой, которая называлась просто «пищей». Если это происходило вечером, то был ужин, а днем, что случалось крайне редко, – обед. Варили то, на что хватало продуктов, где-нибудь неподалеку, так, чтобы враг не смог увидеть кухонного дыма. А отмеряли каждому солдату по черпаку в котелок. Буханку хлеба резали двуручной пилой, потому что на морозе он превращался в лед. Бойцы прятали свою «пайку» под шинель, чтобы хоть немного согреть».
А вот как кормятся новобранцы из «Черной ямы» Астафьева:
«Давно раскурочены котомки старообрядцев и их боевых сподвижников, давно кончился табак, но курить-то охота и жрать охота. Промышляй, братва! Ночами пластаются котомки вновь прибывших, в землянках идет торг и товарообмен, в столовке под открытым небом кто пожрет два раза, кто ни разу. Лучше, чем дома, чувствовали себя в карантине жулики, картежники, ворье, бывшие урки-арестанты. Они сбивались в артельки, союзно вели обираловку и грабеж, с наглым размахом, с неуязвимостью жировали в тесном, мрачном людском прибежище».
Что же касается ложки, то была она на войне, как выясняется, вещью особенной. Вот что про это говорит ветеран Р. Шикунову: «Она выполняла роль не только столового прибора, но и была своего рода «визитной карточкой». Объяснение этому такое: существовало поверье, что если ты носишь в брючном кармане-пистоне солдатский медальон: маленький черный пластмассовый пенал, в котором должна лежать записка с данными (фамилия, имя, отчество, год рождения, откуда призван), – то тебя обязательно убьют. Поэтому большинство бойцов просто не заполняли этот листок, а некоторые даже выбрасывали сам медальон. Зато все свои данные выцарапывали на ложке».
Школяр уже в госпитале, куда попал после ранения, находит у себя ложку, которую кто-то все-таки сунул ему в карман при отправке. На ней, действительно, была выцарапана фамилия погибшего накануне старого солдата, прошедшего две войны и не вернувшегося с третьей. С этой ложкой школяр никогда не расставался. Вот так человек начинает ценить простые вещи, к которым привык в мирной жизни: кусок хлеба, обычную ложку. И всех, кто рядом: людей, вчера еще совсем не знакомых, разных по возрасту, интересам, опыту. Они все очень быстро становятся семьей. Не столько друзьями, сколько именно семьей, родными: друзей мы находим сами, а семья нам дана от рождения. На войне выбирать не приходится, с кем рядом лежать в окопе. И ребята рядом со школяром заботятся о нем, как старшие братья: помогают, поддерживают. Они и друг друга поддерживают.
Коля говорит школяру, радостному, что остался жив: «Землю-то выплюнь, подавишься». Он же замечает, что немецкий корректировщик все-таки ранил мальчика:
«– Снимай-ка ватные штаны, – приказывает он.
– Что ты, что ты, – говорю я, – зачем это? Меня ж не ранило, не задело даже…
– Снимай, говорю, гад!»
Под ними бедро в крови, маленькая черная дырочка, и оттуда ползет кровь…
Коля следит, чтобы были в кармане школяра документы для медсанбата.
Прощаясь с ребятами, школяр не знает, что видит их в последний раз. В медицинском бараке он встречает раненого, которого видел прежде.
«– Знакомый? Знаешь наших-то?
– Знаю, знаю, – говорит он, – всех знаю… Всех. Подчистую. Один я остался…
Он кричит на меня:
– Всех, говорю! Всех! Всех!
И я кричу:
– Врешь ты все!»
Школяр был на фронте совсем немного времени и знал своих ребят недолго. Но так кричат только от потери самых близких людей.
Все, кто прошел вместе эти военные четыре года, или два, или год, или месяц, становились очень близкими людьми. Я думаю, их сроднила и неустроенность, и скудость быта, и постоянный страх, который они прятали от всех и от самих себя, и такая реальная возможность потери каждого.
Мне кажется, это единственное, чем награждала война, и что ценилось потом всю жизнь: фронтовое братство. У меня и у моих сверстников такого не будет. Это прекрасно. А все-таки немного жаль.
«ЗС» 05/2015
«Из трагедии мы делаем конфетку в фантике»
Великая Отечественная война не могла не оставить след в искусстве. То обилие страданий, которое выпало на долю живших в большой стране, называемой Советским Союзом, те страшные испытания, через которые пришлось пройти людям разных национальностей, объединенных общей судьбой, те неожиданные радости, которые случались посреди горя, то великое счастье, которое ощутил каждый в День Победы, все это вылилось в огромное число произведений в самых разных видах искусства. Были среди них гениальные произведения, были и не слишком талантливые. Наряду с песнями, романами, рассказами, живописными полотнами, скульптурами, родившимися по внутренней потребности их творцов, желавших поделиться горькой правдой о войне, были и произведения, созданные по заказу властей, старавшихся утвердить официальную точку зрения на события военной поры. Но эта точка зрения искажала реальность, скрывая многие неприятные для советской власти и Коммунистической партии факты.
За семьдесят пять лет, миновавших с окончания войны в Европе, образ и войны, и победы в сознании живущих успел не раз измениться. Литература и кинематограф – искусства, которые не только отражают такие изменения наиболее чутко, но и оказываются их источниками, действенными инструментами их формирования. Чтобы понять, каков сегодня в нашем обществе образ последней большой войны, чем он отличается от представлений о Великой Отечественной в советские годы, мы обратились к современным писателям, публицистам, литературоведам со следующими вопросами:
(1) Как вы думаете, была ли честная военная проза в советское время? Какие наиболее значительные имена вы могли бы назвать?
(2) Какие наиболее значительные произведения о войне, по-вашему, пережили свое время и сохраняют актуальность?
(3) Видите ли вы сегодня достойные внимания произведения о войне современных авторов?
(4) Как изменился, по вашим наблюдениям, образ войны в литературе по сравнению с советским временем?
(5) Встречались ли вам удачные современные экранизации военной прозы?
(6) С какими целями, по-вашему, сегодня используется военная тема в литературе?
(1) В сформулированном таким образом вопросе уже проступает сомнение: мол, могла ли вообще военная проза в советское время быть честной. Но не преувеличивается ли тем самым диктат цензуры и самоцензуры? Конечно, мы, послевоенные поколения, сегодня знаем о военном четырехлетии больше, чем рассказали об этом книги советской эпохи. Но это преимущество едва ли дает нам право усомниться в честности многих книг, написанных свидетелями и участниками борьбы с фашизмом. Более того, именно военная тема была зоной наибольшей свободы в условиях идеологического контроля над литературой. Не упустим из виду, что в годы Великой Отечественной в первый и последний раз за весь отечественный ХХ век совпали интересы государства и интересы личности.
Уже вскоре после Победы были напечатаны «В окопах Сталинграда» (журнальная публикация называлась «Сталинград») Виктора Некрасова и «Возвращение» («Семья Иванова») Андрея Платонова, «Спутники» Веры Пановой и «Звезда» Эммануила Казакевича. «Оттепельная» пора открыла прозу Юрия Бондарева и Григория Бакланова. А потом в литературу пришли повести Константина Воробьева, Василя Быкова, Виктора Астафьева, Константина Симонова («Двадцать дней без войны»), Виктора Курочкина, Виталия Семина, Вячеслава Кондратьева. Писателям, чьи персонажи испытывали себя мирной повседневностью, пожалуй, было сложнее. Показательно в этом плане название дебютной повести Владимира Войновича «Хочу быть честным». В военной прозе можно было честным не только хотеть, но и быть.
(2) «Книга про бойца» по имени Василий Теркин Александра Твардовского и его же реквием «Я убит подо Ржевом», «Мужество» и «Клятва» Анны Ахматовой, «Жди меня» Константина Симонова. Вообще поэзия сопротивляется насилию времени успешнее прозы. И война, убивающая поэтов (назову лишь некоторых: Николай Майоров, Михаил Кульчицкий, Павел Коган, Георгий Суворов, Семен Гудзенко), поэтов и рождает, поскольку наделяет тех, кто в этих кровавых схватках выжил, чрезвычайным эмоционально-психологическим, социально-историческим и экзистенциальным опытом. Сошлюсь хотя бы на одностишие Василия Субботина: «Окоп копаю. Может быть, могилу». Поэтому – избранные стихотворения Бориса Слуцкого, Александра Межирова, Ольги Берггольц, Николая Панченко, Юрия Белаша. А из прозы это «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана, «Сотников» и «Обелиск» Василя Быкова, «Пастух и пастушка» Виктора Астафьева, «Сашка» Вячеслава Кондратьева, «Иван» и «Момент истины» Владимира Богомолова, «Живи и помни» Валентина Распутина.
(3) Мы говорим о Великой Отечественной? Но из реальных ее участников уже никого, кроме Юрия Бондарева, кажется, не осталось. Так что проза о ней превращается в историческую. А такой переход дается непросто.
И потому запомнился роман Эдуарда Веркина «Облачный полк», напечатанный журналом «Урал» (2012, № 6). Родившийся спустя три десятилетия после 1945‐го, автор сумел впечатляюще размифологизировать судьбу одного из тех юных героев, чьи портреты в свое время были в пионерских комнатах каждой советской школы.
(4) Он изменился по сравнению не с советским временем, а с «киношным» представлением о войне. Виктор Петрович Астафьев, помню, рассказывал о встрече девятого мая с одним из однополчан, а в это время по телевизору шел очередной блокбастер. И товарищ Астафьева, глядя на экран, не без обиды молвил: «Вот, Витька, как люди-то воевали. А мы с тобой все землю рыли да рыли». Литература о том времени насыщается документальной подлинностью – и здесь показательны такие книги, как «Воспоминания о войне» Николая Никулина и «Проходящие характеры» Лидии Гинзбург. И, конечно же, гуманистический пафос написанных в последние десятилетия строк о войне побуждает назвать эту литературу антивоенной.
(5) «Иваново детство» Андрея Тарковского, «Сотников» Ларисы Шепитько, «Иди и смотри» Элема Климова. Назову и «Они сражались за Родину» Сергея Бондарчука. Но все это ленты именно советского периода отечественной жизни.
(6) Цель у писателя всегда одна:
«О том, что знаю лучше всех на свете, // Сказать хочу. И так, как я хочу» (А. Твардовский).
А прочие цели – у конъюнктурщиков. Впрочем, в литературе о войне таковых, вроде бы, не осталось – они переместились в кинематограф и телевидение.
(1) Есть две разновидности честности – реалистическая (делать максимум осуществимого в данных социальных условиях) и абсолютная (делать, что полагаешь правильным, не считаясь с последствиями). Уверен, что Эммануил Казакевич, Виктор Некрасов, Константин Симонов, Григорий Бакланов, Юрий Бондарев, Василь Быков, Константин Воробьев, Виктор Курочкин, Владимир Богомолов, Виктор Астафьев – наверняка кого-то еще забыл – пребывали в пределах реалистической честности, старались выйти на предел возможного. Поэтому о бесчеловечности командования, о наглости и тупости политработников, о терроре «органов», не говоря уже о несовершенстве социализма и его вождей, высказаться было невозможно. То есть, о подвигах героев писать было можно, о страданиях и провалах – избирательно, не обобщая, а о самом социальном строе – ничего, только об отдельных недостатках.
Однако, судя по всему, пороки строя и безобразия начальства классикам советской военной литературы не казались самым главным. Это видно, во‐первых, из того, что в Советском Союзе не возникла литература так называемого потерянного поколения, разочаровавшегося в жизни. Разумеется, в открытом виде эта тема была тоже невозможна, но отдельные намекающие фигуры «протащить» было вполне возможно хотя бы и под маской отрицательных героев, – но ничего заметного в этом роде я не нахожу. Да и после перестройки, когда о социальных язвах говорить было даже модно, никто из авторов военной прозы не выразил сомнений в целях войны: при всех ее мерзостях она оставалась для них предметом гордости. Пожалуй, только Астафьев в романе «Прокляты и убиты» изобразил войну как ад без проблесков величия. Но и он развенчал ее не с социальных, а с религиозных высот.
Так что советскую военную классику можно назвать сравнительно честной даже и в абсолютном значении этого слова.
(2) Пока все перечисленные авторы вполне «живы» и читаемы, но если говорить о будущем…
К сожалению, в наше время шансы надолго пережить свое время есть почти лишь у тех произведений, которые входят в учебные программы, – либо оказываются в центре политического скандала, как «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана. Остальные же при всех их достоинствах остаются достоянием истории литературы и узкого слоя ценителей прозы, ориентирующихся на профессионалов. Сегодня для истории литературы необыкновенно важны музейные и просветительские функции – это относится и к военной прозе. Она переживет XXI век лишь в том случае, если ее будут поддерживать профессионалы – издатели, преподаватели и библиотекари.
(3) Не знаю.
(4) Раньше был акцент на подвиг, теперь на его цену.
(5) Не помню таких. Последнее, что помню, – «Проверка на дорогах» Алексея Германа.
(6) О других не скажу, но лично у меня военная тема входит как элемент чего-то страшного, но и величественного. Так, например, в романе «Красный Сион» еврейский мальчик-беженец из Польши тащится в эшелоне в советский тыл и видит по дороге признаки войны.
«Не вспомнить, сколько пронеслось мимо дверной сцены гремучих встречных платформ с задранными в пустые небеса пушечными стволами, под одним из которых вечно отбивал в его памяти чечетку лихой красноармеец в пилотке со звездочкой, брызнувшей и растаявшей, как капелька крови. А однажды на неведомом полустанке в чудом павшей на минуту-другую ночной тиши ему послышался монотонный нескончаемый стон какого-то незримого хора. Это было так неожиданно, что спора, в которую свернулась его душа, на миг приоткрылась. Он выглянул во тьму и понял, что стон доносится из каменеющего напротив пассажирского поезда. Это был санитарный поезд. Он недвижно мерцал во тьме и стонал, стонал, стонал, стонал…
И вдруг нечеловеческий истошный вопль прижал Бенци к вонючему полу ― это вопил паровоз, тщетно взывая к пустым небесам.
В другой раз беспощадным душным днем железнодорожная рулетка вновь свела их эшелон с санитарным поездом на безвестном степном разъезде. Бенци уже много часов покорно изнемогал от жажды, и слышать способен был только журчание воды, струившейся где-то совсем рядом. Понимая, что это бесполезно, что за водой ринулись бы все со всеми кружками и плошками, он высунулся на обжигающее солнце и увидел, как из-под соседнего пассажирского вагона, из-под укрывшейся за белесым стеклом уборной с легким журчанием стекает в лужицу на ржавом мазутном щебне струйка красного субботнего вина, какое в незапамятные, кажется, только приснившиеся времена благословлял увенчанный ермолкой Папа. Бенци долго пялился на быстро уходящую в щебенку винную лужицу, пока не сообразил, что это не вино, а кровь. Вернее, вода, смешанная с кровью».
(1) Да, честная, правдивая военная проза была. Война приравнивалась Пастернаком к «очистительной буре» – эта буря очистила и воздух советской литературы, отравленный пропагандой и идеологией. Пропаганда, конечно, действовала во время войны в усиленном режиме – не только на страну, но и как контрпропаганда – почитайте мемуары Людмилы Борисовны Черной, переводчицы и германиста, выпуска 1941 года из ИМЛИ. Ей сейчас 103 года, а мемуары она начала писать после того, как исполнилось 95. Так вот: девушкой она работала в контрпропаганде ТАСС на Германию, и сразу получила от Геббельса лестную для себя кличку «кремлевская ведьма». Пропагандой занималось и радио, и газеты, очерки Ильи Эренбурга носили в том числе и пропагандистский характер. Но это была больше чем пропаганда – в военных очерках Андрея Платонова, Василия Гроссмана. Как и в поэме Твардовского «Василий Теркин», написанной интонацией, доступной простому солдату: «Вот стихи, а все понятно, все на русском языке». И после войны она, эта правда, сконцентрировалась, например, в «Жизни и судьбе» Василия Гроссмана, которому сначала пришлось освобождаться от неправды через соцреалистический роман «За правое дело», – и этому вполне правоверному роману пришлось испытать тяготы прохождения в печать. В отличие от «Жизни и судьбы», которой вообще печать не грозила, роман был арестован. Но и сразу после войны появились новые писатели военной темы – Виктор Некрасов за свою честную повесть «Сталинград», позже переименованную «В окопах Сталинграда», даже получил сталинскую премию. Неисповедимы пути.
Военная проза Виктора Некрасова породила волну «лейтенантской прозы», противостоящей «генеральскому» официозу (Григорий Бакланов, Константин Воробьев и другие), а уже в своего рода оппозиции к ней возникла «солдатская проза» Виктора Астафьева. С военными рассказами «Иван» и «Зося» пришел в 1958 году в «Знамя» никому не известный Владимир Богомолов. Потом из «Ивана» выросло «Иваново детство» Тарковского. Появился Василь Быков.
И все это была совсем другая проза. Конфликт там был не с «врагом» – что с ним конфликтовать, с ним воевать надо, при этом сохраняя свою офицерскую и солдатскую честь, – конфликт неистребимо гнездился внутри, со «своими»: с конформистами, неблаговидными в нравственном выборе начальниками и «коллегами». Конфликт внутри «своих». Ноль пафоса.
(2) Пережили свое время и «Прокляты и убиты» Виктора Астафьева, и «Жизнь и судьба», и «Сотников», «Круглянский мост» Василя Быкова – там вечные и страшные вопросы к человеку, не только война. Не пережили свое время те, кто конъюнктурно примешивал немножечко, но неправды. Их время ушло навсегда.
Война породила новое мощное направление новых писателей, которые начали писать после, основываясь на своем честно добытом опыте.
Своим драматизмом и вынужденной таинственностью, «неизвестностью» (документы до сих пор недоступны) война завораживала и тех, кто взрослел после ее окончания.
Здесь надо заметить, что драматизм и, более того, трагедия в советской литературе были под запретом. А вот если речь шла о войне – драма и даже трагедия обстоятельств все-таки допускали в прозу и драматизм, и трагичность.
(3) Да, в русской литературе на протяжении последних десятилетий появляется новый и свежий, неожиданный ракурс при взгляде туда, назад, в войну. Назову роман Георгия Владимова «Генерал и его армия» – роман выдающийся, со стороны обвиняемый в неточностях (см. реакцию Владимира Богомолова) и в грехе оправдания власовщины. Споры вокруг этого романа, главами опубликованного в зарубежном «Континенте», не утихают по сей день.
Замечательная документальная проза «У войны не женское лицо» Светланы Алексиевич (нельзя не вспомнить и ее учителя не только по литературному жанру, Алеся Адамовича, совместно с Янкой Брылем и Владимиром Колесником написавшего «Я из огненной деревни», и с его потрясающими «Карателями». Очень рекомендую перечитать эти книги, особенно в свете прозы Руты Ванагайте).
Еще пример – совсем свежий. Назову повесть Вячеслава Ставец-кого «Квартира» («Знамя», 2016, № 5). Молодой румын, солдат, мобилизованный в фашистскую армию, оказывается изолированным в одном из домов Сталинграда как раз во время сражения. Он отрезан от участия в военных действиях, но он никогда не сможет выйти, покинуть эту профессорскую квартиру, прекрасно оборудованную для интеллектуальной, культурной жизни – книгами, сотнями, если не тысячами книг. Книгами, которые ему недоступны – и которые, будь они доступны, тоже не смогли бы его спасти, как, видимо, не спасли они и обитателей дома.
Вспоминая самые честные произведения – а их много, – поневоле задумаешься о работе настоящей литературы впустую – до разгула сегодняшней неправды, намеренно сметающей в восприятии новых поколений выстраданную честность военной литературы и более того – ее честь?
(4) Образ войны изменился из-за использования истории войны в новых пропагандистских целях. Крайне неприятна история с двадцатью восемью панфиловцами – давно разоблаченная прошедшим войну критиком Эмилем Кардиным в «Новом мире» как фейк, сочиненный журналистом Александром Кривицким в пропагандистских целях. Фальшь не уменьшает подвига, – но он был фактически совсем иным! И если погибли все двадцать восемь человек, то кто же слышал и донес до Кривицкого лозунговые слова военрука – «Ни шагу назад, позади Москва!»?
В общем, так: из трагедии войны, из внутреннего ее драматизма мы сегодня делаем, по любимому выражению Жириновского, конфетку. В фантике.
(5) Удач в отечественном кино военной темы мною не наблюдается. Последние – это Алексей Юрьевич Герман. А современное кино о войне – это боевики с компьютерной технологией.
(6) С какими целями выделяются на такое кино гигантские деньги? Повторяю: с пропагандистскими. Страну упорно позиционируют как окруженную врагами, кольцом недружественных государств. При этом страна, слава Богу, в 1989‐м выведшая войска из Афганистана (еще одна, недоосмысленная литературой и обществом война), ввязывается в новые войны, опасные и для России, и для мира в целом.
В обществе все более и более нагнетается военный дух. Для этого используется и святая память о Великой Отечественной. Для этого подключаются и бесперебойно действуют средства массовой пропаганды. В литературе это не работает. (Ну, за исключением разве что цветистых пропагандистов старой школы, обманувших этой «метафоричностью» даже Солженицына, – вроде Проханова.) Хотя бы за это неподключение к организованному психозу я современной прозе – пока! – благодарна. Надеюсь, что и дальше литература, не находящаяся в центре пропагандистских забот, этой истерики избежит – и в случае свободного прихода к военной теме сосредоточится на трагедии народа и мира (все-таки, напомню, война была мировая) в самых разных ее проявлениях.
Разговор вела Ольга Балла