кончил. Неожиданно задремал минут на 10. Проснулся и вздрогнул. Ведь так меня могли бы сцапать сонного немцы, но подсолнух хорошо маскировал меня. Сон как рукой сняло. Несколько раз в небе пролетал немецкий самолет.
Стемнело. Я вышел из укрытия. Инженера не нашел. Зато встретил младшего политрука Табуненко и капитана из артиллерийского полка. У капитана – компас, у младшего политрука – ППД[7]. Недалеко от нас большое село Камышин. Его нам нужно обойти и попасть в лес, расположенный у реки Хорол. Кругом Камышина то и дело в ночную темь врезаются ракеты. Мы прижимаемся к земле, пока прогорит ракета… Пересекли шоссе, большой овраг. На дне оврага в роднике напились хорошей ключевой воды. Прошли поле, засеянное буряком. Попробовали кушать буряк, он оказался с горьковатым привкусом, но на желудок действует немного успокаивающе. Наконец добрались до леса. В лесу мы чувствуем себя спокойней. Теперь надо выйти к реке и найти переправу. Идем в лес все глубже и глубже. Лес с каждым шагом становится гуще. Зашли в такой густой кустарник, что дальше уже не в силах идти. Только чуть вверху просвечивает небо. Кругом сплошная темь. Ложимся тут же на земле и засыпаем мертвым сном.
Чуть забрезжил рассвет – мы проснулись в чаще орехового кустарника. С полчаса побродили по лесу и вышли к реке. Хорол – небольшая, но быстрая река, с заболоченными берегами. Долго ходили, искали переправу. Напали на грушу-дичку. Горькая, но вкусная. Собирали и другие ягоды. Это было наше питание. К переправе опять собралась большая группа людей. В этом месте Хорол опоясывает лес. Половина реки течет в лесу, а другая примыкает к степи.
Начали строить переправу. Усталые, голодные, мы носили бревна, устанавливали между деревьев, забивали колья, но материалов на весь мост не хватило. Люди страшно устали.
Пришли два партизана. Один – инструктор райкома партии, второй – секретарь сельсовета. Они нам показали брод. Как стало смеркаться, разделись и по горло в студеной осенней воде пошли через реку. Выйдешь на берег – тело горит, как от огня. Так холодна в реке вода. Оделись и снова движемся на восток.
Предстояло пройти степью 14 километров. Впервые за все время пути в разрыве осенних туч показался кусочек неба. Ярко блестит на темно-синем фоне вечерняя заря… Дует холодный осенний ветер. Останавливаемся на пять минут, отдыхаем и снова идем вперед. Проходя через кукурузу, сорвали по нескольку кочанов. Один я тут же на ходу съел, он показался мне сочным и вкусным.
Невдалеке послышался лай собак. Мы подходили к селу Рашевка. Обходим снова село. Удивительно – тут не видно ракет, которые немцы в изобилии запускают в ночное небо. Прошли через высокую коноплю, вышли на огород. Покушали сырой капусты, она показалась горьковатой. Теперь нас четверо. К нам присоединился лейтенант-артиллерист, сослуживец капитана. Около Хитцов он прятался от танков под копной хлеба. Танк проехал через копну, его голову сильно вдавило в землю, но он остался жив, только ухо сильно растрескалось.
Двое наших разведчиков пошли в село. Мы остались у копны. Полночь, село спит. Они быстро вернулись. Стучали в окна пяти домов. Открыли в одном. Туда зашли мы. Это была пожилая колхозница с тремя детьми. Муж погнал колхозный скот в глубь страны. Она сказала, что немцы были днем в селе. Потом показались два наших танка, и они сбежали. А есть они сейчас в селе или нет – она не знает. Стало радостно на сердце, когда услышали, что здесь были два наших советских танка.
Женщина завесила окна, растопила печку, запарила сала с цибулей, сварила кукурузы. Как вкусно мы покушали сейчас впервые за все дни наших скитаний. Полкраюшки хлеба она нам дала на дорогу.
Два часа мы пробыли в гостеприимной хате и пошли дальше. Вышли в поле и на опушке леса в копнах заснули на два часа до восхода солнца.
Проснулся первый капитан. Он разбудил нас. Легкая изморозь покрывала поле. Мы основательно продрогли. Пошли в лес. Идем по оврагу ближе к реке. Ходили, ходили кругом болота – к реке не подступить. Наши два разведчика наткнулись на колхозников, гнавших скот в тыл. Они остановились в лесу. Мосты взорваны, скот гнать некуда. У них до 700 голов скота. Там нас покормили хорошим жирным супом. Советуются: что делась со скотом. Их бригадир ушел в Зеньков. Мы предложили им кормить мясом бойцов и командиров, идущих из окружения, и часть скота сдать партизанам. Нам они дали проводника, он провел нас через болото к партизанам, которые потом нас переправили через реку Псел. Псел – быстрая, стремительная река, со множеством рукавов, течет по заболоченной низине. Старик в лодке нас переправил на тот берег.
Еще долго шли по болоту. У меня опять полны сапоги грязи. Прошли еще семь километров от Псела и пришли в село Лютеньку. Это было первое село, где не было немцев. Нет там и наших войск. Как легко и радостно мы вздохнули в нашем родном полтавском селе, еще не оскверненном немецким сапогом. Нас приглашают в хату. Дают отведать украинского борща, угощают молоком, фруктами. Село Лютенька большое. Проходим на другой конец села и там ночуем. Первый раз за все время «путешествия» мы спим под кровлей.
С восходом солнца пошли на Зеньков. До него 25 километров. Прошли Лютеньку-Будище. Там позавтракали и снова идем. Идем по богатым и не совсем убранным полям Полтавщины. Красивый украинский пейзаж. И сюда, в эти замечательные края рвется наглый и лютый враг. Ноги едва переставляю. Правым сапогом сильно натер свою ногу. Преодолевая боль, иду. Пришли в Зеньковский райвоенкомат. Там один только капитан – представитель власти. Во дворе военкомата побрился. Пока ожидали обеда, приехала машина. С ней я уехал в Ахтырку и вечером был там. Беседовал с Щербиной, батальонным комиссаром, начальником авиаотдела Политуправления ЮЗФ. Рассказал ему всю историю с дивизией, как шли и кто пришел вместе со мной…
Игорь Косов, Игорь Новожилов
Октябрь сорок первого
Случилось мне, пишущему это предисловие, лет двадцать назад стать счастливым обладателем мышастого «Запорожца». Поздним зимним вечером после томительного оформления купли-продажи прежний владелец «горбатого», мой друг, перегнал машину во двор моего дома. Обмыли покупку. Друг уехал в свои Подлипки.
Утром я трепетно вложил ключ в замок зажигания. Стартер заныл, двор наполнился бензиновым перегаром – двигатель не желал заводиться. Мной овладело отчаяние.
Над машиной склонился крупный, улыбающийся мужчина: «Разрешите-ка, я вам помогу». Он сел на мое место, и двигатель радостно заорал, будто ждал его не дождался.
Мы представились. Это был Игорь Сергеевич Косов, сосед по дому.
Потом оказалось, что это удивительно интересный человек с необычной биографией ракетчика, архивариуса, редактора.
Поразили его цепкая профессиональная память историка и артиллериста, талант рассказчика, церемонная благожелательность к людям.
Он воевал в моих родных тверских местах в октябре сорок первого. Я мог встретить его там, под Лихославлем. Мне было тогда девять лет, ему – двадцать, и он был командиром взвода разведки гвардейско-минометного дивизиона.
Я понимал, что встретил редкого человека. Меня не оставляло чувство, что он – существо иного, более обширного мира, с другой шкалой ценностей, масштабом оценок. Откуда это? Может, от фатализма историка, который совсем молодым человеком с бесконечным везением и бесшабашной смелостью прогремел сквозь железо и грохот войны, может, это шло от его предков – отца, вышедшего из еврейского рода екатеринославских дамских портных, унтер-офицера первой мировой с полным георгиевским бантом крестов и медалей и шестью тяжелыми ранениями, от матери – урожденной Томилиной (Томилино, что по Казанке) и Пашковой (дом Пашкова, где Ленинка).
Я стал записывать его разговоры. Эти записки – слабая попытка оживить его речи, запоздалая благодарность за встречу с ним.
Война не отпускала Игоря Сергеевича. О чем бы ни шла речь, он сворачивал на войну. Его редкостная память, изощренная работой историка и редактора, воссоздавала жизнь того времени: фронтовой быт и отношения людей на войне.
В чудовищном военном круговороте старший лейтенант Косов жил – ел-пил, сражался, озорничал, общался с командующим фронтом, с полковником из особого отдела, со своим ординарцем. Все это вставало перед ним непрестанно. За его рассказами просвечивала персона главного героя – гармоничного человека, рожденного для садов блаженной Аркадии, судьбою призванного на вторую мировую.
Современная литература и публицистика сильно виноваты перед людьми, прошедшими ту войну. В лучшем случае о них говорят в тонах тягостной жертвенности, чаще – как о безликом, запуганном стаде – сталинских зомби. С грустным недоумением видишь, как Нагибин в своих посмертно изданных романах с эгоцентризмом и безнаказанностью плюнул с того берега Стикса в военное поколение и в свою единственную неповторимую жизнь. Игорь Сергеевич морщился, встречаясь с таким злорадным нытьем.
Не по руке и не по чину мне вставать на защиту поколения Великой Отечественной. Многоступенчатым эхом сквозь память Игоря Сергеевича эти люди говорят здесь сами. Дальше – слово Игорю Сергеевичу Косову.
Игорь Новожилов
Когда в начале октября сорок первого года рухнул центр советско-германского фронта, на затыкание громадной дыры отовсюду снимались части. Наш гвардейско-минометный дивизион десятого октября с Валдая пошел на Калинин. Вечером двенадцатого под Вышним Волочком мы выбрались на Ленинградское шоссе. Помню, в этом месте росли неохватные сосны метров сорок высотой.
Командир дивизиона Шаренков сказал мне: «Езжай в клуб. Найди Кулешова. Он даст нам задание». С Павлом Николаевичем Кулешовым – тогда подполковником, потом маршалом артиллерии – я уже был знаком по Валдаю.
В клубе, где был временный центр управления калининской группой войск, я первый раз увидел Ротмистрова, будущего маршала бронетанковых войск. Он был полковником, командиром восьмой танковой бригады.
В ночь мы пошли на Калинин. Вместе с нами шла бригада Ротмистрова. Мы пытались опередить немцев.
Весь день двенадцатого был хмурый. Под вечер разъяснилось. Ночью хлопьями пошел снег.
Меня и командира взвода управления Трещелева послали вперед. Боимся впороться. Мы договорились, что он идет сзади меня метров на сто пятьдесят. Если я подзалечу, он останется цел. Едем без фар – сильно не погонишь. Ночь. Снег. Навстречу идут беженцы. Спрашиваем, где немцы, – никто не знает. Торжок горит. Осатанелые солдаты на КПП бьют прикладами незамаскированные фары. Колесные Горки, Марьино…
У Медного стало рассветать. Утром остановились под самым Калинином, в Каликино. За нами прибыли Кулешов, Ротмистров с бригадой, наш дивизион.
На трех броневиках поехали к городу на разведку. Доехали до горбатого моста. Вылезли три идиота, достали карты. Немцы по нам и ударили. Не помню, как оказались в броневиках и рванули назад. Немцы из тридцатисемимиллиметровой пушки – шарах в мой броневик и выбили задний мост. Машина так и села. Водителя ранило в мякоть руки, он выскочил в нижний люк. Немцы полезли из кюветов. Я развернул башню – она очень легко поворачивается – и длинной очередью ударил по ним. Они попрыгали в кюветы. Тут в броневик попал второй снаряд, он загорелся. Я выбил головой верхний люк и выпрыгнул на руки в канаву. Немцы меня прозевали. Как не зацепился… Всякие ремни, карманы, автомат… За нами высыпали немцы, со взвод. Я из автомата дал по ним длинную очередь над шоссе, метров с семидесяти. По-моему, двое упали, остальные залегли. Кричу водителю: «Беги!». Какой толк от него с наганом. Он – в кусты. Бежал-таки быстро, несмотря на ранение. Я выпустил по немцам несколько очередей и побежал за ним.
За поворотом стоят наши два броневика. Командир роты имел глупость спросить: «Где машина?». Над лесом уже дым поднялся. «Вон твоя машина!» Мы сели на броню и поехали назад. Тут я почувствовал, что сжег ноги. У меня сгорели штаны на ляжках. С тех пор здесь волосы не растут.
(Игорь Сергеевич похлопал по ногам.)
Немцы заняли Калинин двенадцатого октября. Мы опоздали на день – подошли утром тринадцатого. Если бы пришли на день раньше и зацепились, то, может быть, немцы и не взяли бы город.
Нас было: восьмая бригада Ротмистрова, наш дивизион, сорок шестой мотоциклетный полк, остатки какого-то пехотного полка, восьмой полк погранвойск. Этими силами мы попытались с ходу взять город. Часов шесть шел бой. Начался он хорошо. Ворвались в город через рощу, где раньше были гулянья. Наши две батареи удачно ударили по роще – там были немцы. «KB» пошли вперед… Но очень скоро кончились боеприпасы, и нас вышибли из города.
Ротмистров и другое начальство стояли в Калинине. Меня послали к городу посмотреть, как там пехотинцы. Я шел по лесу. Нарвался на сбитого немецкого летчика. Худенький, блондинчик, в какой-то курточке, без шлема. Он заблудился и бродил по лесу. Стал с перепугу в меня стрелять – я даже свиста пуль не слышал. Я прострелил ему мякоть подмышкой. Привел его в Каликино. Он заледенел ужасно: в этот день как раз пошел снег. Отдали ему пояс. Он удивился: «Разве пленному можно?» Дали какое-то одеялишко и отправили в тыл. Напоследок он мне из машины улыбнулся и помахал рукой. По-моему, он был счастлив, что его нашли в лесу. Страшно смешно…
Немцы в Каликине бросили сорокасемимиллиметровую французскую пушку. Я ж артиллерист, да и к тому же мальчишка. Любопытно. Все повертел. Дай, думаю, стрельну в ту сторону. Только нацелился – а от Калинина выскакивает к нам немецкий штабной автобус. А вот и цель! Живо прицелился и выстрелил.
(Игорь Сергеевич изобразил, как жмет на гашетку.)
Снаряд попал в верхушку радиатора. Шофер был убит. Выскочил офицер – под машину и стал отстреливаться. Да так бьет метко. Чуть высунешься – чирк над головой.
Я говорю: «Ребята, отвлекайте». Сам по канаве подобрался сзади и под машиной насел на него. Попался очень сильный. Ударил меня об днище машины, и мы выкатились из-под нее. Никак не могу его взять. А я в артучилище занимался джиу-джитсу. Взял его на прием: зацепил одной ногой за пятки, а другой подсек под коленки. Он упал, я – на него, и мы опять покатились. Ребята подбежали, стоят вокруг – зло берет. Потом они все разом навалились, чуть меня не придушили.
Офицер оказался обер-лейтенантом. Два креста, один – за Крит. В автобусе полно всяких документов. Набрали целый рюкзак. А мое начальство их не берет: «Раз ты взял – ты и отвезешь. Езжай в Вышний Волочек».
Приехал туда, во временный пункт управления. Принял полковник Рухл`е. Борода – во! Вполгруди. Я ему высыпал все бумаги из рюкзака на стол. «Ты что ж это делаешь?!» – «Вам нужны бумаги, а мне нужен сидр». Он рассмеялся. Сказал: «Спасибо, голубчик».
Я эти дни был с начальством. Нашей группой сначала командовал Ватутин. Были еще Кулешов, Ротмистров. Охраны у них не было никакой – одни адъютанты. Командир дивизиона сказал мне: «Береги начальство. Чтобы ничего не случилось!» А у меня – пятнадцать разведчиков. По тому времени мы были очень хорошо вооружены. У всех автоматы. Зеленая полуторка, крытая брезентом.
Под кузовом – два дополнительных бака на 1200 километров ходу. Сами сделали.
Как вошли в Каликино, нечего было есть. Там птицесовхоз. Уток полон двор, видимо-невидимо, белое море. Один сторож. Говорит: «Ребята, ешьте. Все равно немцы сожрут».
Захожу на кухню. Там перьев! Невероятно! Ребята уток дерут. Добыли чугун – не охватить. Наварили, объелись. Сидим на кухне, в доме, где стоял Ротмистров. Мы все время были при нем. Я даже дом в Каликине помню. Слева, если от Ленинграда.
Появляется Ватутин. Попросил у Ротмистрова поесть. Тот: «У тебя есть что, адъютант?» – «Да баночка консервов». Ватутин к нам: «Есть хочу». Я спрашиваю: «Ребята, есть еще?» – «Да пускай едят». Ватутин театрально засучил рукав шинели и, пробив толстый слой жира, достал рукой из котла утку. Потом всех от этой жирной пищи ужасно несло.
Ватутин мне очень нравился. С ним было как-то легко. С юмором, необыкновенно спокойный – это тогда- то!
Ротмистров тоже был абсолютно невозмутим. Единственно – очень плохо видел. Под Каликиным нас обстреляли самолеты. Пришлось попадать в кюветы с водой. У Ротмистрова зацепились очки за сучок, и они слетели. Встает: «Ребята, я ничего не вижу. Вместо вас – какие-то серые кульки». Мы засучили рукава, стали шарить в кювете. Нашли.
Дня два мы вели какие-то непонятные бои с севера от Калинина. Была какая-то свалка. В Дорошихе, слева от Каликина, наша третья батарея шестнадцатого октября попала в переплет. Она пошла стрелять проселком вдоль длинного какого-то забора. Но ей не дали стрелять. Подошли легкие немецкие танки, вшивенькие «Т-1». Три установки развернулись и ушли назад. Четвертая, пока разворачивалась, заглохла. Танк встал в воротах, выстрелил, пробил броневой щит над кабиной. Но снаряды на установке не сдетонировали. Мои ребята и я были у забора. Немцы хотели взять установку. Слышал, как немец крикнул: «Рус, сдавайся!» Командир взвода Камушкин крикнул: «Волков! Подрывай!». Волков – наш сапер, а сапер был при каждой машине на случай подрыва. Пятьдесят килограммов тола клали сверху на заряды, пятьдесят лежали внутри. Волков и Камушкин подожгли шнур и побежали к забору. Немцы растерялись. У них были одни танкисты. Камушкин подбежал к забору и стал всех подсаживать через него. Очень он силен и спортивен. Прыгнул сам, перекинул левую ногу, потом правую – и тут в нее попала пуля. Он свалился к нам на руки.
И тут жахнуло! Сто килограммов тротила и заряды двенадцати снарядов. Мне показалось – упало небо. Нас никто не преследовал. До шоссе – метров двести. А тут уже нас ждала машина. Мы поехали в Медное, где стоял наш дивизион.
В тот же день под вечер командир дивизиона послал меня в Кали-кино – к Ротмистрову за указаниями. Там я попал на военный совет. Его вел Ватутин. Обсуждалось, что будут делать немцы. Ватутин обратился ко мне: «Ты здесь самый младший, будешь говорить первым». Я стал отнекиваться. Он нажал: «Говори хоть глупость». Я сказал, что на месте немцев я бы, пройдя один мост в Медном, остановился в Марьине. Чтобы не переходить еще один мост за Марьином и не увеличивать риск вдвое. Ротмистров сказал: «Да ну, чепуху он говорит». Ватутин ему заметил: «Мы с тобой живем старыми понятиями. Навоевали их в другое время. А он воюет первый раз и приобретает новый опыт. И он, быть может, прав».
Так на другой день и случилось. Я стал уже понимать войну. Немцы тогда ходили только по шоссе. Явно нас покупали, брали на арапа.
А пока Ротмистров мне сказал: «Уводите дивизион за Тверцу». Дивизион отошел за Тверцу через медновский мост и встал через километра три – в леске около шоссе поблизости от Ямка.
Семнадцатого утром я был в Медном. Летают бумажки – и никого. Бригада Ротмистрова без боеприпасов. Их тылы за Колесными Горками, километрах в пятнадцати к Ленинграду. Увидели – бежит ничей боров. Ротмистров кричит: «Свинья хорошая! Стреляй». Дал мне свой маузер. Я выстрелил в борова. Стали затаскивать его в кузов. Слышим – грохот. Из-за поворота от Калинина появился немецкий танк. Мы рванули с места, не успев втащить борова. Ребята держат его за ноги, он болтается за машиной.
Мы удрали за поворот, вскочили на мост. Танк за нами не пошел. Может быть, это был дозорный основной танковой группы.
Этот боров меня спас. Мы отвезли его в рощу, где стоял дивизион. Свалили на землю, хотели опалить и разделать. Тут налетели штук тридцать «юнкеров». Стали бомбить. Сожгли зенитную установку, ранили человек пять. Я лежал рядом с кабаном. Бомба упала по другую сторону от него. Все осколки пришлись в борова, порвало ему всю спину. Я перебегал под бомбежкой, не успел лечь. Стоял на коленях – рядом разорвалась другая бомба. Килограммов пятьдесят. Увидел – поднялась стена. Все красное-красное, и я куда-то лечу.
Сильно контузило. Вся левая сторона: шея, щека, рука, левый бок – сплошной кровоподтек вишневого цвета. Левая рука не слушалась, как потом после инсульта. Стрелял из автомата без нее. На мне была хорошая венгерка. Пять или шесть осколков прорвали по касательной всю спину, но подкладка уцелела.
После бомбежки немцы двинули танки. Мимо нас по шоссе прошли на Марьино три группы танков по восемь штук. Я сидел совсем рядом от шоссе, за кустом. В люке переднего танка стоял офицер в черной кожаной куртке, черном берете, в белоснежной сорочке. Похоже было, что он сам себе очень нравился.
Рядом с нами, около Ямка, стоял гаубичный полк. Он был приписан к сто тридцать третьей Сибирской дивизии, которая шла с севера к Калинину. Опередив свою дивизию, полк пришел к нам к вечеру тринадцатого октября.
Когда мы отходили от Медного к Ямку, командир этого полка майор Прудников ушел влево в лес. Встал лагерем, выставил дозоры. Спокойно пережидал, пока не подошла его дивизия. Потом полк вышел из леса в полном порядке. Все побритые, в чистых подворотничках. Прудников был прекрасный офицер. Понимал развитие событий и что надо делать. Прудников позже погиб. Под Шаблином, почти при мне. Он сидел в избе, и мина разорвалась на подоконнике…
После того как немецкие танки прошли мимо нас на Марьино, командир дивизиона послал меня в обратную сторону, к Медному: «Поезжай. Выясни, что и как». Я мотнулся на машине со своими ребятами.
Метров через восемьсот на перекрестке перед медновским мостом встретил Ротмистрова, Кулешова и Конева. Конев этим утром семнадцатого октября прилетел на «У-2» и сел на поле. К нему перешло командование нашей группой. Конева я тут увидел в первый раз. Обсуждалось, как за танками не пустить пехоту. Конев сказал: «Надо подержать этот перекресток». Кулешов указал на меня: «Вот он и подержит». Дали мне два ручных пулемета.
На спуске с медновского моста лес не подходит к шоссе. Но там были какие-то песчаные карьеры, справа от спуска. В них мы и устроили засаду.
Немцы ехали на двух могучих дизелях, «маннах», метрах в десяти друг от друга. Рота, которая была нужна в Марьине, по шестидесяти человек в машине, вплотную, плечо к плечу.
Мы стали бить по брезентам. Каждая пуля находила цель. Раненые кричали – ужас! Живые рассыпались по кюветам и уползли назад. Нас не преследовали. Их потрясла неожиданность. Кроме того, вероятно, первыми пулями убило старшего офицера. А то бы мы так легко не отделались.
Вернулись к себе. Командир дивизиона приказал мне: «Забирай раненых и уматывай». У нас были раненые после бомбежки и Ка-мушкин после вчерашнего дня. А в обе стороны по шоссе – немцы. Я решил прорываться сквозь танки через Марьино. Погрузил раненых в машину. Камушкин, когда грузились, успокаивал: «Ребята, не торопитесь».
Разогнали полуторку перед Марьином так, что она аж стонала. Немцы уже повылезали из танков, ходят-бродят по деревне. Они никак не ожидали такой наглости. Мои артисты прямо с бортов шпарят из автоматов. Если бы кто из танкистов оставался в машине, то мог бы запросто шлепнуть нас из пушки. Но мы проскочили.
Около Торжка встретил авиационную часть. Там моих раненых перевязали, но брать не стали. Госпиталь был у Вышнего Волочка. Сдали раненых. Нас накормили, и мы уже под вечер семнадцатого вернулись в Колесные Горки, под Марьино.
Только здесь я как-то очухался: бой кончился. Семнадцатого был какой-то непрерывный кошмар. Все перепутывалось.
Но это было еще не все. В Колесных Горках я встретил офицеров из бригады Ротмистрова и нашего командира взвода подвоза Карпова. Он рассказал, что в Марьине у нас остались три машины взвода подвоза боеприпасов. Одна с продуктами, две – с боеприпасами, сверхсекретными снарядами «М-13». Они вошли в Марьино с одной стороны, немецкие танки – с другой.
Я решил эти машины угнать. Оставили свою полуторку в Колесных Горках, взяли с четверть ведра бензина. Отправились. Пришли ночью. Две машины завелись и уехали. Третья – никак. Немцы-танкисты сидят по избам, выпивают, поют. Один из них вышел по нужде и напоролся на моего старшего сержанта Бориса Бардецкого. Борис и застрелил этого немца из нагана. Немцы повыскакивали, стали палить прямо с крыльца из автоматов.
Я в это время сидел на машине, на ящиках со снарядами – вровень с кабиной – поливал бензином. Пожертвовал носовым платком. Мне, когда окончил училище, мать подарила двенадцать штук. В уголке каждого голубым вышила «И. К.» Намочил его бензином, поджег и спрыгнул сверху – на четвереньках прямо в кювет с водой. Как голову не сломал! Да как-то всегда обходится.
Ребята подожгли бак. У «ЗиС-5» бак под сиденьем. Открываешь бак, суешь намоченный в бензине платок, чиркаешь спичкой – и пошло!
Наши реактивные снаряды залетали по деревне! Взрываются! Танки в темноте стреляют трассирующими. Одна трасса прямо надо мной вошла в березу. А мы благополучно смотались.
Хорошо, что в деревне были один танкисты, да пьяные. От пехоты так просто нам бы не удалось уйти.
До Колесных Горок мы добежали минут за десять. Я был весь мокрый – прямо из канавы. Шофер полуторки Ионов спрашивает: «А ведро мне вернули?». Он был белобрысый, такой смешливый. Крутил громадные козьи ножки. Все норовил задавить собаку. Я ему запрещал.
После Марьина покатили опять в Вышний Волочек, во временный пункт управления. Обращаюсь к уже знакомому полковнику Рухл`е: «Товарищ полковник, я хотел бы у вас узнать, где мой дивизион?». Он сказал: «В районе Лихославля», – и показал на карте, как туда проехать. Туда я и добрался целой колонной часам к одиннадцати утра восемнадцатого октября, подобрав по дороге санитарную дивизионную машину и две машины с боеприпасами.
Наш дивизион и бригада Ротмистрова отошли с Ленинградского шоссе вбок, на Лихославль семнадцатого октября. Это был удачный ход. Немцы рассчитывали, что мы будем прорываться через их танки и пехоту на север. А мы нависли над ними. Немцы не могли идти на Москву, хоть дорога была открыта: мы оставались сзади.
В Лихославле мы были недолго. Девятнадцатого октября, обойдя Марьино слева, подошла сто тридцать третья стрелковая дивизия. Прудников был как раз из нее. Наш дивизион переподчинили дивизии. Она пошла на Калинин, обходя его слева, и в Шаблино, где Тверца впадает в Волгу, ухватилась за край города. Немцы тут же втянули свои части в город, и их танки ушли из Марьино.
В Лихославле грязь была страшная. Мои ребята добыли где-то мотоцикл «СМЗ». Я на нем джигитовал. Всего-то было двадцать лет. По грязи занесло, и я полетел в самую жижу. Встаю, а рядом останавливается зеленая «эмка». Из нее вылезает Ротмистров. Я стою по щиколотку в луже, весь обляпанный. Положение – глупее не придумаешь! Снимаю с себя ротмистровский маузер, из которого стрелял в Медном борова: «Товарищ полковник, возьмите: это ваш». Он сказал: «А вы, лейтенант, оказались тогда у Ватутина правы. Немцы не пошли дальше Марьина. Оставьте маузер себе на память».
Между прочим, прекрасное это оружие. Один раз стрелял я из этого маузера очень хорошо. Но это уже было на Волховском фронте, и это – другая история…
После войны, после истфака МГУ и многих других историй работал я в издательстве «Наука». Выпускал книгу Ивана Степановича Конева «Записки командующего фронтом 1943–1944 гг.». Приехал к нам Иван Степанович. Директор вызвал главного редактора, другое начальство и меня – редактора книги. Иван Степанович сидит у одного торца стола, я – у другого. Он в упор меня рассматривает. Так, что я чувствую себя неловко. Встали. Иван Степанович смотрит на меня. Я ему говорю: «Иван Степанович, я с вами был семнадцатого октября под Калинином». «Слушай, я ведь тебя помню. Ты ходил в лыжной вязаной шапочке». Меня поразила его память. Столько прошло, и я стал совершенно иной.
Работали над книгой. Он относился ко мне очень хорошо. Раз я уходил от него с Грановского. Он подал мне пальто. «Слушай, у тебя есть хорошие перчатки? Возьми мои, меховые…»
Когда книга вышла, я привез ему сто экземпляров в Барвиху. «Посиди, пока я буду подписывать». Сел, смотрю: «Л. И. Брежневу на память. Конев».
– Ну, а тебе я подпишу несколько иначе.
Игорь Сергеевич достал с полки книгу Конева. Дарственная надпись. Крупный, отчетливый, чуть уже дрожащий почерк:
«Ветерану Велик. От. войны Игорю Сергеевичу Косову
На добрую память о героических днях войны и сражений на Калининском фронте. Благодарю Вас за мужество и стойкость, проявленные в боях в самые трудные дни войны. Очень признателен за внимание в издании данной книги.
С глубоким уважением, И. Конев. 18.5.72.»
«ЗС» 03/1995
Москва слезам не верит(воспоминания москвичей о городе в годы войны)
Мифы красноречивее документов. Миф о Великой Отечественной войне сложился, и в нем не нашлось места для неудобных воспоминаний о бегстве из Москвы практически всего начальства, о панике среди людей, ощутивших себя брошенными на произвол судьбы. Скоро уже не останется свидетелей и участников тех событий. Одна из работ знаменитого «мемориальского» конкурса исторических исследований, проведенных старшеклассниками, посвящена первой военной зиме в Москве. Авторы опирались на воспоминания старых москвичей и на дневники одного из них…
В 1940 году Тамара Рудковская окончила школу, и училась в рыбном институте, на ихтиологическом факультете. В это лето подрабатывала в детском саду, где заведующей была ее тетя. Детсад выехал на лето за город. В воскресенье отпросилась домой. На трамвайной остановке услышала страшные слова из громкоговорителя. Запомнились возгласы осуждения: зря мол Сталин поверил Гитлеру. Об этом же говорил еще до войны ее отец. В целом, народ не принял и осуждал пакт, что вполне понятно. Тамара помнит полную свою растерянность в то утро, но ее, как и многих, не покидало чувство, что война будет где-то далеко, как финская. Тамара осталась в Москве, их семья решила не эвакуироваться. Так и получилось, что именно она записала и рассказала то, что помнила о военной Преображенке, о своем дворе. Тамара заявила отцу, что немедленно уходит на фронт. Но в райкоме ей отказали.
Записи Вержбицкого не случайно начинаются с трагического дня 16 октября: автор еще не знал всего, что случится в этот день, но уже ощутил, что ситуация критическая. Поэтому он не только как историк, но и как писатель подробно фиксирует все, что так или иначе характеризует события и обстановку того дня, даже казалось бы самые обыденные вещи: грязную, в репьях лошадь у телефонной будки, трогательное прощание на остановке красноармейца с женой, засыпанную сеном и навозом, неубранную Преображенскую улицу. Защитники столицы в тот день выглядели очень угнетенно:
по улицам шагали «разношерстные красноармейцы с темными лицами, с глазами, в которых усталость и недоумение. Кажется, им неизвестна цель, к которой они направляются. У магазинов – огромные очереди, в магазинах сперто и сплошной бабий крик». Выдавали по всем талонам за весь месяц, красноармейцам – по одной буханке вне очереди: это была цена близкой смерти. Видимо, торопились успеть – что будет дальше, никто в тот день в Москве не знал. Метро не работало с утра. Трамваи еле двигались. От Калужской заставы до Преображенки ехали по 3–4 часа. Сутки громыхали непрерывно зенитки. Тревоги никто не объявлял, и никто не обращал внимания на взрывы: все были заняты хлебом насущным. По улицам тянулись грузовики с эвакуируемыми: тюки, чемоданы, закутанные в платки люди. Они не знали, что многие из них лишаются родного московского крова навсегда: им не позволят вернуться в столицу. Страх гнал людей на вокзалы. Там не продавали билеты, а людское море было страшно.
Вокруг явно происходило что-то необычное. Даже расчет с рабочими за месяц вперед говорил сам за себя. Если сейчас спросить напрямую о том, что думал и чувствовал конкретный человек в те дни, редко можно получить откровенный ответ. «Мы верили. Я не помню уже, но немец так лез на Москву…» и т. д. Однако один очень характерный эпизод мы услышали от Растянниковой Н. А. Она, тогда еще девочка-первоклассница, жительница дома № 24, среди деревянных домиков Преображенки казавшегося каменным великаном, с тоской и состраданием наблюдала, как быстро все окрестные помойки заполняются портретами Ленина. Они были разбросаны повсюду около этих мусорных ящиков. И девочке было очень жалко несчастного «дедушку Ленина», о котором она уже успела выучить несколько стихотворений в школе. А вот портретов Сталина она не помнит на помойке ни одного. Это она утверждает. Факт очень интересный с психологической точки зрения. На наш взгляд, он говорит о том, что, во-первых, многие все же оценивали ситуацию прямо как критическую и откровенно предполагали сдачу Москвы: поэтому на всякий случай от портретов вождя революции избавлялись. Видимо, авторитет Ленина к тому периоду был не так уж и велик: его легко отправляли на помойку. А вот со Сталиным дело было труднее. Даже смертельная опасность не могла заставить людей выбросить его портрет, тем более так откровенно – на помойку: соседи могли опередить в своей расторопности немцев, да и нам кажется, это был просто патологический страх перед вождем, даже в «бумажном варианте».
На всех подъездах сняли и уничтожили списки жильцов. Эта мера, вероятно, также была сделана на случай возможной оккупации Москвы. Кто-то боялся за свои фамилии, кого-то по ним могли разыскивать.
Людям объявили, что предприятия прекращают работать, что выдают деньги. Естественно, стремление жителей закупить как можно больше продуктов в преддверии надвигающейся оккупации. Естественно и желание уехать, убежать, а что они должны были делать – сидеть и тихо ждать, наблюдать, что произойдет дальше? Люди спешно старались завершить то, что было в их силах до того, как наступит это неизвестное «завтра». Если же говорить о провокации – то с чьей стороны? И неужели даже по сводкам не было ясно, что положение вокруг Москвы критическое, и никто не может ручаться за то, чем обернется завтра? Но этот день вообще был очень загадочен и многие его события необъяснимы, в том числе и остановка немцев у границы города. Ответы на эти вопросы все равно найдутся рано или поздно – обратимся просто к здравому смыслу тех, кто жил тогда в Москве. Только чудо могло тогда спасти город. Почему-то все, кто остался в городе, стали искренне делать вид, что не понимают, что это было за помутнение сознания, и что это все вдруг бросились бежать, ведь вроде ничего особенного не произошло, даже и не могло произойти. И кстати, некоторые в таком духе притворяются и до сегодняшнего дня.
Через 3 дня после «паники» Вержбицкий записал в дневнике: «16 октября войдет позорнейшей датой, датой трусости, растерянности и предательства в истории Москвы. И кто навязал нам эту дату? Этот позор? Люди, которые первыми трубили о героизме, несгибаемости, долге, чести. Опозорено шоссе Энтузиастов, по которому неслись в тот день на восток автомобили вчерашних “энтузиастов” (на словах), груженые никелированными кроватями, коврами, чемоданами, шкафами и жирным мясом хозяев этого барахла».
Тогда, в середине октября 1941 года, весь гнев москвичей вылился против «бросающих свои посты шкурников». «Но почему правительство не опубликует их имена, не предаст гласному суду?»
О бегстве партийного руководства, о хищениях говорили много и громко: народ надо было успокоить принятыми мерами. Их приняли – а как и кто ответил, это уже вопрос совсем другой. «Все ломают голову над причинами паники, возникшей накануне. Кто властный издал приказ о закрытии заводов, о расчете с заводов, кто автор всего этого кавардака, повального бегства, хищения, смятения в умах. Кругом кричат, громко говорят о предательстве, о том, что «капитаны первые бежали с корабля» да еще прихватили с собой ценности. Слышны разговоры, за которые 3 дня назад привлекали бы к трибуналу».
Да, люди заговорили, впервые за много лет открыто стали возмущаться на улице, просто чтобы, наконец, выговориться, как потом много лет возмущались в бесконечных очередях. А тогда накопившееся в душе выплескивали в виде привычных «предательство, паника». Но, возможно, это была просто спешно объявленная эвакуация, в которой уже через два дня было стыдно сознаваться.
Сын Вержбицкого Валька сообщил, что их завод был заминирован, директор тов. Муха «улетел с головкой. Расчет производился вне завода. Жгли чертежи. В результате на заводе им. Маленкова, где делают части танков, висит замок». «В продмаге на стене объявление: “Тов. кассирши! За вами числится 2699 руб. 93 коп. Предлагаем явиться в трехдневный срок и представить отчет…” Так ищут дезертиров-грабителей», – пишет возмущенный автор дневника. Как всегда виноваты стрелочники.
Рудковская к этому времени уже работала на Бужениновской улице – на заводе, который до войны был гравировальным цехом и изготовлял галантерейную продукцию: пудреницы, портсигары. Теперь здесь собирали гранаты РГД-3. Ее работа заключалась в проверке соответствия шаблону – иначе грозила беда самому бойцу.
16 октября 1941 г. начало смены на заводе в 6 утра. В этот день в цехах – что-то странное. Станки не были включены, рабочие тревожно шептались. Ждали директора, был приказ работу без него не начинать. Он пришел часа через полтора после долгого ночного совещания в райкоме, объявил, что завод эвакуируется, немцы в 20 км от города. Уходить можно по свободному пока шоссе Энтузиастов. Всем выдали трехмесячную зарплату. На заводе остались только коммунисты и комсомольцы, вероятно, для особого задания или готовили эвакуацию оборудования. Когда 17 октября А. С. Щербаков по радио призвал всех вернуться на свои рабочие места, она вернулась. И до сих пор в душе считает все это недоразумением, возникшим из-за паникеров, хапуг и трусов. Ни тогда, ни теперь она не может поверить в то, что Москву могли сдать, собирались сдать, об этом приняли решение на том ночном совещании в верхах и поэтому предложили всем уходить из города, а не просто так все побежали. Просто сам факт сдачи Москвы, особенно после стольких лет всевозможных юбилеев кажется столь кощунственным, что другого объяснения, как паника, почему-то к этому дню не находят. Не паника, а просто массовое бегство вследствие наспех отданного приказа.
В октябре 1941 Москва стала настоящим прифронтовым городом. Линия фронта была в получасе езды на автомобиле. Все товарные станции были забиты составами и промышленным оборудованием – не успевали вывозить. Торопились уехать и жители. На станциях и подъездных путях – ящики с картинами и скульптурами, музейными ценностями. Ночами в небо поднимались сотни огромных огурцов – аэростатов воздушного заграждения. 5 октября – может быть, самый опасный день в боях за Москву. Начальника Московского областного УНКВД Журавлева вызвали в приемную первого секретаря Московского горкома и обкома партии Щербакова. Его кабинет находился на Старой площади. Все стены в кабинете были увешаны военными картами. После заседания ГКО сам он был очень встревожен: приняли решение начать подготовку к переводу на нелегальное положение групп московских партработников. Щербаков отдал распоряжение отобрать людей для нелегальной работы – на добровольном основании. Все родственники и близкие будущих нелегалов эвакуировались далеко от Москвы. Это было главным условием. Среди желающих оказалось немало женщин из московских райкомов. Спецлаборатории НКВД готовили фальшивые документы.
Готовился органами и список объектов, «в отношении которых следует принять особые меры в случае возникновения критической ситуации». Таких объектов было насчитано более 1000. 12 мостов, автобазы, Гознак, телеграф, ТАСС – все было обречено. Трудно себе представить, какие культурные и исторические потери понес бы наш город. Ликвидация предполагалась путем взрыва или поджога. Для этого были сформированы особые группы, привлекали специалистов по минированию. 20 тонн, то есть 20 тысяч килограммов взрывчатки было приготовлено для Москвы.
Комиссия по проведению “спецмероприятий” состояла из 5 человек, от НКВД СССР в нее входил Серов И. А., от Московского НКВД – М. Журавлев, также представители партии и наркомата обороны. Все эти мероприятия должны были проходить под личным контролем Журавлева. Он своим распоряжением от 20 октября 1941 года всем начальникам райотделов НКВД приказал «обеспечить проведение спецмероприятий».
19 октября было опубликовано Постановление ГКО о введении в Москве и прилегающих районах осадного положения. «Сим объявляется, что оборона столицы на рубежах западнее столицы поручена командующему Западным фронтом генералу т. Жукову, а на начальника гарнизона Москвы генерал-лейтенанта Артемьева возложена оборона Москвы на ее подступах… ГКО постановляет: с 20.10. ввести в Москве и прилегающих районах осадное положение. Воспретить всякое уличное движение как отдельных лиц, так и транспорта с 12 ночи до 5 утра… Нарушителей порядка немедленно привлекать к ответственности с передачей суду Военного трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте».
Панические разговоры поутихли через дней 10, но, судя по записям в дневнике Вержбицкого, продолжались так или иначе почти всю зиму 1941 «30 октября. Домоуправление, секретарша: “А все-таки немцы сильный, организованный народ, умеет воевать, работать, любит порядок. Наверное, зарплату выдают у них вовремя”».
Если бы не эти свидетельства очевидца, просто невозможно было бы себе представить, что москвичи, только что пережившие страшную опасность возможной оккупации и гибели Москвы (или они не предполагали, чем кончиться дело?), могут так спокойно ставить на чашу весов рядом свободу и независимость своей родины – и своевременную выдачу зарплаты. Безусловно, это говорит о том, что тогда не были известны зверства фашистов, люди слабо представляли себе, с чем им пришлось столкнуться, и главное – не так уж патриотично были настроены. Это сегодня, когда забылось многое из того, что помнить не хочется, осталась в памяти одна своевременная выдача зарплаты, это сейчас пенсионеры кричат о счастливом прошлом. А в конце октября 1941 года баба с мясорубкой в руке во дворе Колодезного переулка кричала другое: «За что мы страдаем? Пусть бы коммунисты дрались с фашистами за свои программы, а мы-то при чем?».
В городе 16 октября практически прекратилась работа учреждений. В сберкассах во мраке готовились к сожжению документов, в некоторых наркоматах (Вержбицкий посетил Наркомфин) никого не было. В полутемном «ГУМе купил три кило свеклы. О радость!» На родной Преображенке у мясного магазина увидел, как работники магазина тащили домой окорока. На фабрике им. Щербакова работники били директора, который пытался удрать с имуществом на автомобиле.
Даже неделю спустя, 23 октября Вержбицкий в дневнике отмечал, что с неба «падает черный снег. Это остатки документов, сожженных в печах центрального отопления. Маленькие черные бабочки».
Из дневника Вержбицкого: «19.10. Опять обман, опять прикрывательство. А сейчас мне сообщили, что у Абельмановской заставы толпа сама стала задерживать бегущих и выволакивать их из машин». Обратим внимание на то, что еще и 19 октября продолжалось бегство из Москвы. Поэтому «панику» нельзя ограничивать только датой 16 октября.
Сами Вержбицкие решили, несмотря ни что, остаться в Москве. Налеты фашистской авиации следовали один за другим. Кроме скупых сводок в газетах, отсутствовала всякая печатная информация, неизвестны были и постановления Моссовета, если они вообще были. Два дня не вывешивалась на улицах «Правда». Никаких сообщений или заявлений ни от ЦК партии, ни от Коминтерна не было вообще с начала войны.
Через 10–12 дней в Москве стали исчезать последствия несостоявшегося бегства. «28.10. На улице стало чиннее, спокойней, чище… Тон в разговорах уравновешенней».
7 ноября 1941 года. «Невеселый праздник. По улице идет “демонстрация” – две сотни женщин и мужчин, подтянутые поясами с лопатами и ломами на плечах. Холодно, ветер, падает тяжелый снег. Огромные очереди за картошкой и хлебом. Радио все утро хрипело и срывалось. Говорят, что это немцы “сбивают волну”… В параде на Красной площади участвовало несколько сот танков. Это очень успокоило москвичей. Хотя некоторые говорят: “Зачем они парадируют около Кремля, им нужно быть на фронте!” Сталин сказал, что война продлится еще несколько месяцев, полгода, а может быть, и “годик”».
Ацамаз Гагиев, Максим Ротермель, Андрей Ряшко
г. Москва, 10 класс
Научный руководитель: А. В.Воронина
Работа выполнена в рамках конкурса, проводимого обществом
«Мемориал».
«ЗС» 05/2006