Победа – одна на всех — страница 80 из 131

Я с трудом открыл дверь амбара, и моему взору предстало странное зрелище: прислонившись к стене, сидел на земле рыжий, как тыковка, лет двадцати в военной форме парень. Он играл на губной гармошке, я видел ее тогда впервые, приняв за металлическую дудку. Я подошел к нему. Наверно, вид у меня был испуганный и сонный, поэтому парень засмеялся, обнажив два ряда белоснежных зубов. Он протянул гармошку и начал объяснять что-то на непонятном мне языке. Я совсем испугался. Это кто, немец? Мы проиграли войну??? А парень все смеялся и показывал, как следует играть. Я хотел бежать быстрее к маме, но немец начал повторять «брот, брот» и достал из кармана новенькой формы небольшой кусок хлеба. Я не поверил своим глазам. Мы-то в деревне не видели хлеб с начала войны. Я протянул исхудалую руку, хотя и знал наверняка, что это уловка, и немец посмеется надо мной. Но он добродушно усмехнулся и вложил хлеб мне в руку. Я в одно мгновение, не разжевывая, проглотил его. В глазах парня (как я узнал потом, его звали Гансом) появились грусть и сострадание.

– Шнеллер! – он махнул рукой, поманив меня, и пошел в сторону дома Рыбиковых. По дороге Ганс опять начал наигрывать ту мелодию. Мне она уже нравилась.

В доме Рыбиковых было полно солдат. Чужих солдат – немцев. Они весело смеялись, пели, танцевали с дочками хозяев. Ганс подошел к столу, взял оттуда целую буханку хлеба, завернул в платок и хотел дать мне. Глаза у меня загорелись, я представил, как я даю хлеб младшей сестренке и маме… Но тут со скамьи встал офицер, опьяненный явно не только своим положением, но и русским самогоном. Он нахмурил густые брови, и, указывая то на меня, то на середину избы, где танцевали девушки с двумя солдатами, затараторил как трещотка. Зоечка (так звали одну из дочерей) поставила на патефоне другую пластинку – еще веселее, поправила перед зеркалом свои прекрасные волосы и обратилась ко мне:

– Ну, что ты, Вася, стоишь? Станцуй, тебе говорят, видишь – офицер просит! Потом получишь хлеб!

Танцевать я не умел, поэтому просто начал бегать вокруг вальсирующих пар и размахивать в такт руками. Ганс, засмеявшись, отдал мне буханку. А офицер плюнул, взял меня за шиворот и поволок из избы. Открыв дверь, с силой дал мне под зад своим начищенным до блеска сапогом; я, потеряв равновесие, упал. Но была одна только мысль – не выпустить хлеб. Я почувствовал ужасную боль: мой лоб пришелся как раз на гвоздь, торчащий меж старыми досками крыльца. Мне никогда не было так больно, но я почему-то знал, что плакать сейчас стыдно. Я дотронулся до своего лба – хлестала кровь, попытался встать и побежать домой, но в глазах потемнело, и я первый раз в жизни потерял сознание.

Очнулся я через несколько минут. Открыв глаза, я увидел Ганса, заботливо перевязывающего мне рану. Я улыбнулся ему. Он поставил меня на ноги, легонько подтолкнув и, вручив хлеб, сказал: «Шнеллер», – и указал на дорогу. Я благодарно кивнул и медленно поплелся домой.

Мама увидела меня из окна и выбежала встречать.

– Васька, где ты пропадал весь вечер?! – закричала она. Я протянул в ответ добытый хлеб и рассказал ей о своих злоключениях. Она пожалела меня и накормила супом из крапивы. С тем немецким хлебом. Он был таким вкусным! Я и сейчас считаю, что никогда ничего вкуснее не ел.

Мама рассказала, что Рыбиков теперь предатель, его, оказывается, выбрали деревенским старостой – главным пособником фашистов, и он согласился. Вот что отмечали в их доме! Как он мог?

…Кстати, судьба его сложилась не лучшим образом: после окончания войны Рыбиков был отправлен в лагерь на длительный срок за помощь фашистским оккупантам…

Пришло время немцам идти дальше. Они собрали свои вещи, построились и по команде зашагали вдаль. Я как раз побежал за водой. Из всего строя я увидел лишь одного солдата. Он обреченно вышагивал под ритмичное «айн-цвай». Наши взгляды встретились. Я не выдержал и подбежал к нему. Ганс взял меня на руки и несколько шагов прошел со мной. Я шепнул ему: «Прощай», – и побежал прочь. Долго-долго смотрел я вслед удаляющейся колонне.

2

Моя шестнадцатилетняя сестра Полина была для меня самой красивой девушкой на свете. Ее густые русые волосы всегда были собраны в косу, венчавшую узкое, нетипичное для деревни, аристократическое лицо. Черты ее отличались правильностью: тонкий нос, огромные глаза, всегда светившиеся интересом к жизни, черные густые брови и яркие пухлые губы.

Полина была нашей гордостью и всеобщей любимицей. Она была ласкова со всеми, особенно со мной. Всегда припасала для меня гостинец: горсть лесной земляники, сочное яблоко или даже сотовый мед. Она была именно тем человеком, который открыл для меня сладость чтения. Мы много времени проводили вместе, сидя на берегу Днепра, с книгами из дедушкиной библиотеки, уцелевшей после «раскулачивания». Полина читала мне вслух интереснейшие сказки Андерсена, Сельмы Лагерлеф и Александра Сергеевича Пушкина. Я лежал на свежей траве, положив голову ей на колени, закрывал глаза и переносился в прекрасный выдуманный мир, где не было места войне.

Как-то Полина поехала в Рудню, в райцентр, вместе с остальными юношами и девушками. Туда привезли фильм С. Эйзенштейна «Александр Невский». Меня с собой не взяли, сказали: «Маловат еще». Я, расстроившись, взял свой любимый томик сказок и заполнил тоскливый вечер любимыми образами.

Вечером Полина не вернулась. Мы подумали, что она осталась переночевать у нашей тетки в Рудне, и решили ждать ее утром.

Ночью шел дождь, я долго не мог заснуть. Вдруг постучали в окно. Постучали так, что сердце у меня замерло. Я понял – произошло что-то страшное. Мама проснулась, проворчала что-то, зажгла лампу и открыла дверь. В избу вбежала наша соседка, тетя Нина. Вся взъерошенная и заплаканная, дрожащим голосом она рассказала, что в Рудне немцы собрали всех молодых и красивых девушек лет 16–20‐ти и повезли их в Германию. В их числе была и Полина, а также две сестры Пономаревы. Мама, закрыв лицо руками, горько заплакала, начала проклинать и немцев, и Гитлера, и всю свою жизнь. Она решила бежать в Рудню, чтобы попытаться найти дочь, начала суматошно собираться. Тетя Нина пыталась успокоить ее:

– Машка, от судьбы не уйдешь ведь. Полина у тебя умная девка, не пропадет, вернется. Вот увидишь, еще мужа будем выбирать ей, с внуками нянчиться. Вернется она, вернется!

И она действительно вернулась, в 1946 году. Полине очень повезло: в Германии ее отправили работать на ферму к прекрасным людям в тихое местечко под Берлином. Она быстро выучила язык, и, по словам немцев, говорила без акцента, часто они принимали ее за свою. Хозяева же полюбили Полину, как родную, за ее легкий характер, прилежание в работе, красоту и начитанность. Однажды даже спасли ее девичью честь от изнасилования солдатом из союзнических войск, выдав за свою племянницу. Молодого немца, сына хозяина, Полина тоже сумела пленить. Он очень долго добивался ее, дважды делал предложение руки и сердца. Но он был отвергнут. Сестра потом рассказывала мне, что тоже полюбила его всей душой, как и ферму, и хозяев, но остаться там не смогла из-за сильной тоски по Родине.

3

Через несколько недель после того, как Полину забрали, под прицелом автоматов немцы приказали нам взять все самое необходимое и погнали нас к дому старосты. Там было еще несколько семей, таких же, как мы. Нас рассадили по огромным черным машинам, ничего не объясняя, и куда-то повезли. Оставалось только гадать, куда.

Ехали мы долго, часов пять. Дорога была одни кочки. Нас с сестрой укачало, а этот грохот машины и хохот немцев еще больше угнетали.

Нас привезли в так называемый «временный» лагерь, что находился на западе Белоруссии. Заключены там были люди из «живой очереди» на распределение: на работу, на опыты или на смерть.

До сих пор вижу бараки, обнесенные колючей проволокой, будки полицаев, небольшую мутную речушку, из которой мы брали воду, и изможденные, исхудавшие лица.

Кормили нас скудно: раз в день давали похлебку и нечто, напоминавшее чай. Старших детей и взрослых каждый день уводили на работу – копать траншеи, чтобы русские танки не прошли.

А детям ничего не оставалось, как придумывать развлечения себе самим. Жуткое, наверное, зрелище было: мы играли в прятки, жмурки, смеялись под дулами автоматов. Как-то раз мы играли в догонялки и, увлекшись, один мальчик пролез в дырку колючей изгороди. Ну, а я за ним. Нужно же было осалить его. Мы оказались в запретной зоне, и по нам открыли огонь. Мы сразу же побежали обратно. И после этого, уже наученные опытом, мы не совались за пределы изгороди.

Но однажды немцы сами нас вывели за нее. В лагерь приехал какой-то важный генерал, и в его честь немцы решили устроить концерт, используя нас в качестве тешащей самолюбие публики. Мы все собрались на поляне, охраняемой по периметру автоматчиками. Солдаты устроили целое представление: один играл на аккордеоне и пел, другой жонглировал и танцевал, а третий поставил стул себе на подбородок. Все были поражены. И именно в этот момент над нами пролетел советский самолет. Летчик заметил большое скопление немцев и вражеской техники и начал бомбить. Раздался взрыв. И еще один, и еще. Среди немцев началась паника, и им ненадолго стало не до нас. Мы с сестрой и мамой стояли ближе всех к лесу и, воспользовавшись суматохой, бросились бежать. Мы были почти у леса, как я заметил погибшую от взрыва бомбы огромную лошадь: ее разорвало на куски. Я схватил кусок ноги, еще теплый, с сочащейся кровью, и догнал маму с сестрой. Долго мы бежали по лесу. Мама совсем выбилась из сил из-за постоянного недоедания и тяжелой физической работы. Наконец мы дошли до ближайшей деревни, постучались в самый первый дом. Дверь нам открыла добрая старушка. Мы попросили у нее котелок и спички, чтобы приготовить мясо. А она нас пожалела и разрешила жить у нее, пока мама не наберется сил, чтобы идти дальше – домой. Так закончилось наше девятимесячное заключение в лагере.

Старушку звали бабой Ганей. В избе у нее был всегда идеальный порядок, на стенах висели образа. Но она тоже голодала. И после того, как мы доели мясо, есть было совершенно нечего, поэтому мама отправила меня побираться – просить еду у соседей. Мне было очень стыдно. Мой первый опыт закончился тем, что мне дали один блин, я съел его, а затем весь день прятался за сараем, чтобы не пришлось позориться снова. От мамы мне, конечно, влетело. Но человек ко всему привыкает, и я потихоньку избавился от сжимающего сердце стыда, когда попрошайничал. Люди по возможности делились, и за счет этого мы жили какое-то время.