– Ты куда? – строго по-деловому поинтересовался он.
– В Бызино.
– А откуда?
– Из Ольховки. А, собственно, почему я должна отчитываться перед вами? – опомнилась, наконец, барышня.
– Учительница, – догадался Спиридонов. – Звать тебя как буду?
На одной ноге, усталый и замордованный человек, от которого всегда можно убежать, стоял перед ней и командовал.
– Зачем вам это?
Он сменил руки – левой ухватился за кусты, а правую протянул ей:
– Яша.
Она задумчиво посмотрела на его руку, а затем деликатно пожала.
– Анна Ефимовна.
– Учительница! – обрадованно вспомнил он и спросил серьезно: – Ты за белых или за красных?
– Я учительница, – объяснительно напомнила она.
– Ну, а белые поблизости есть?
– У нас в Ольховке нет, а про Бызино не скажу – не знаю.
– Если поймают меня белые, застрелят к чертовой бабушке. Спрячь меня, Аня, а?
Ничего-то он не скрывал, стоял прямо, спокойно смотрел в глаза, просил по-человечески.
– Пойдемте, – сказала Анна и, повернув, пошла по тропинке в обратную сторону. Он запрыгал рядом на одной ноге.
– Обопритесь о мое плечо, – предложила она, и они пошли трудно и медленно.
– В Бызино-то что тебе надо было?
– К их учителю Ивану Максимовичу посоветоваться шла.
– А я помочь не могу?
Она обернулась (он шел чуть сзади), посмотрела на него иронически (что-то ты понимаешь!), но все-таки не выдержала и заговорила про беду свою.
– Понимаете, прошли с ребятами весь алфавит, все буквы они уже знают и подряд, и в разбивку, а в слова складывать ну никак не могут. Бьюсь, бьюсь, и ничего – ничегошеньки не получается.
– А буквы все до одной знают?
– Что я вам врать буду?
– Раз все буквы знают, значит и слова сложат. Было бы из чего складывать.
– Вам бы все шутить.
– Конечно, мне сейчас только и шутить.
Помолчали утомленные разговором. Шли. Он смотрел на ее затылок в кудрявых и коротких светлых волосах.
– А ты случаем, не эсерка, Анна?
Она опять обернулась и поймала его взгляд.
– Тиф у меня недавно был.
– Ясно. Постоим немного, – предложил он. Они постояли немного. Спиридоновская рука абсолютно машинально сползла на ее талию.
– Это еще что такое? – в гневе спросила Анна.
– От слабости это, Аня, – миролюбиво объяснил Спиридонов.
– Пошли, – приказала она.
Когда сквозь разреженный лес увиделись деревенские зады, он полюбопытствовал осторожно.
– Спрячешь ты меня куда?
– У хозяйки моей баня есть. Мы ее сейчас не топим, в печке моемся. Так вы в баньке пока поживете.
– Везет мне на баньки! – сказал Спиридонов.
После снарядами рваных лесов и полей, после деревенской тьмы и глуши в городе, ах. Как приятно. И стучали подковы по булыжнику, и шумно было вокруг, и шли чистые дамочки тротуарами. Георгий Евгеньевич и фельдфебель верхами ехали, главной улицей завоеванного города.
– Не стоит, Георгий Евгеньевич, ей Богу, не стоит, – говорил фельдфебель и непроизвольно, трогал под козырьком фуражки плотную повязку. Много у него сейчас было лица.
– Я не скажу, так ты донесешь – какая разница? – философски заметил офицер.
– Не донесу. Нечего доносить! Лежал мертвяк, и если бы не открыл глаза, так в мертвяках и числился бы. А не открывал.
– Все, Сергеич. Ответь мне лучше на число философский вопрос: почему наша контрразведка и ихняя всегда в городе в одном и том же здании поочередно размещаются?
– Очень даже понятно, – Сергеич разъяснял мрачно и со знанием дела. – Занятия у них похожие, а размещаются они всегда в бывшем полицейском управлении, там все для этих занятий имеется.
– Ишь ты как просто! – удивился Георгий Евгеньевич и, соскочив с коня у здания контрразведки, резво взбежал на крыльцо веселого заведения.
В дежурной части он сказал сидевшему за барьером пожилому подпоручику:
– Доложите ротмистру Карееву, что поручик Мокашев просит принять.
Дежурный вяло распорядился:
– Доложи.
– Слушаюсь.
Вестовой скрылся в дверях, которые вели во внутренние помещения.
Красивый лысеющий блондин поднял глаза от бумаг потому, что услышал старательный топот сапожищ. Поднял глаза и поморщился вопросительно.
– До вас поручик Мокашев, ваше благородие.
– Мокашев, болван. Проси, – Кареев поднялся из-за стола, одернул френч, ожидательно стоял.
– Юрочка! – сказал он, ликуя и разводя руки как бы для объятий.
– Здравствуй, Валя.
– Молодой, красивый и – что самое приятное – живой!
– Я к тебе по делу.
– К черту дела. От этих дел голова кругом. Замотался, устал, как собака.
– Пытать, что ли, устал?
– Дурак ты, Юрка.
– Не обижайся. Это я так, для красоты слога. – Мокашев хотел сразу покончить с неприятными делами. – А дело вот какое:сбежал у меня пленный комиссар. Взяли его контуженным и никак не думали, что он окажется таким прытким. Вот документы его.
Георгий Евгеньевич вынул из нагрудного кармана бумаги и протянул их Карееву. Тот небрежно полистал их и бросил на стол.
– Одним комиссаром больше, одним меньше… Хотя лучше, если бы меньше. Но, в общем, непринципиально. Считай, что все забыто и закрыто. Рассказывай, как живешь.
– Воюю.
– А я, судя но твоему тону, вышиваю гладью.
– Тоска, Валюн.
– Не говори. Домой в Питер хочу – сил нет.
– Ты что – думаешь, все по-старому будет?
– Только так, Юра, только так. Как было, как вспоминается, как мечтается об этом сейчас. Иначе игра не стоит свеч.
– Нельзя, нельзя после того, что произошло в России.
– Можно. Загнать в бутылку, заткнуть пробкой, залить сургучом. И на века. Ради этого и сижу здесь, – и Кареев похлопал ладонью по столу.
– Спорить с тобой не буду, – устало сказал Мокашев. – Спать хочу. Жрать хочу. Где тут можно остановиться?
– Да, чуть пс забыл! – радостно вдруг заорал Кареев. – Твоя мамам здесь. И меня навестила. Жаловалась – грабанули усадебку вашу. Железная у тебя маман. Явилась с зонтиком и с управляющим. А у управляющего реестр – кто из хлебопашцев что уволок. Пошлю к вам в деревню команду. Ноблес оближ.
Нехорошо стало Мокашеву. Он встал, надел фуражку.
– Обрадовал ты меня, Валя.
И пошел к дверям. Кареев крикнул вдогонку:
– Она в гостинице остановилась! Меня в гости звала!
Отпихнув услужливого швейцара, Мокашев пробежал дореволюционный роскошный вестибюль губернского отеля и через три ступеньки взлетел на второй этаж.
Где Мокашева остановилась? – грубо спросил он у горничной.
– В двадцать третьем, господин поручик, – ответила бойкая и нестарая горничная, по роду занятий и душевной склонности досконально разбиравшаяся в воинских званиях.
Мадам Мокашева принимала гостей: супружеская чета – сухой элегантный старичок и пышная, средних лег дама-гоняли чаи и беседовали с хозяйкой.
– Нет, Елена Николаевна, усадьбу вам теперь не продать, – говорил старичок. Кто купит недвижимость рядом с крестьянами? Спекулянт только залетный.
– Мы наш городской дом еле-еле за бесценок продали. И то случайно, – злорадно добавила супруга его.
– Но почему? Почему? Елена Николаевна возмущалась. – Почему я не могу продать свою собственность, купленную на деньги, которые Евгений Юрьевич честно заработал долголетними трудами своими во славу России?Где справедливость, порядок, порядочность, наконец?
– Революция у нас, – напомнил ехидный старичок.
Без стука распахнулась дверь.
– Здравствуйте, – сказал Мокашев-младший.
– А это мой непутевый сын, – дрогнувшим от ласки голосом сказала Елена Николаевна и, подойдя к Георгию Евгеньевичу, погладила его по щеке. – Познакомься, Юра. Сергей Леонидович и Елизавета Александровна Холодовские.
Супруги вежливо покивали.
– Очень приятно. – Мокашев щелкнул каблуками, показал чете пробор и обратился к матери: – Мне нужно с тобой поговорить.
Супруги сразу же встали. Мокашев отошел, сел на подоконник, с нетерпением смотрел, как мать целуется со своими гостями. Дверь за супругами закрылась, и он начал с крика.
– Кто просил тебя ходить к Вальке? Кто просил тебя обращаться в контрразведку?
Елена Николаевна заплакала. Мокашев завыл, схватился за голову и покачал ее. А Елена Николаевна высморкалась в кружевной платочек и ответила:
– Мне Холодовские посоветовали.
– Ты что, девочка, не знаешь куда обращаться?
– Но ведь что-то надо делать, Юра. Ты меня пойми – не добро жалею – за отца твоего мне больно, за тебя. Не воровали, не торговали, не эксплуатировали никого. На профессорское жалование все куплено. Все! И книги любимые твои сорок лет по томику собирались!
– О каких ты книгах говоришь? Зачем заставлять людей ненавидеть себя! Мать, что ты наделала!
– Но это только справедливо, Юра.
– Мы за справедливость, они за справедливость! И кровь, всюду кровь! От глупости, от тупости человеческой все зверство.
Елена Николаевна снова заплакала. Он подошел к ней, поцеловал в щеку, погладил по волосам:
– Извини меня, мама. Я пойду.
Она прижалась к нему, потрогала его лицо.
– Иди. Надо тебе – иди. Только я тебя три месяца не видела.
Среди ночи Мокашев проснулся. В темноте, шаря неверной рукой по полу, разыскал бутылку, хлебнул из горла, потом нашел папиросы и спички, закурил, встал с постели и подошел к окну. Глядя на тьму через мохнатое от пыли стекло, сказал не то вопросительно, не то извинительно для себя:
– Что делать? Что делать?
– Накрой меня, Юрик. Замерзла я что-то, – попросила из постели Зина, горничная второго этажа.
У инвалида Антипова был второй день светлого запоя. А посему он шел по деревенской улице и взывал:
– Православные! Доблестные жители деревни Ольховки! В честь моего запоя убедительно требую все мужское народонаселение ко мне в избу на питье самогона и слушание граммофона.