– Болезнь, переживания или так, от нечего делать?
– Я – портной, – раскрыл секрет папа.
– Понятно.
– Теперь ты допрашиваешь, Яша? – злобно осведомилась Анна.
– Простите. По батюшке не знаю как…
– Да что уж, Иваном. Ефим Иванович Алексеев. – Все разъяснилось, и Ефим Иванович приступил к делу. Собирайся, Нюра. Я за тобой.
– Куда, папочка?
– Домой. Время такое, что обязательно дома сидеть надо. Мать извелась, беспокоится. Ты одна у нас осталась, боимся мы за тебя.
– А другие где же? – неожиданно для себя спросил Спиридонов.
– Не твое дело, – грубо ответила Анна.
– Замужем старшие, замужем, – вежливо ответил Ефим Иванович.
– Анна, отец дело говорит: уезжать тебе отсюда надо.
– Когда, на чем?
– На телеге я, дочка. За поддевку тонкого сукна огородника Сигаева уговорил.
– Мы и не слыхали, как вы подъехали, – заискивающе сообщил Яков.
– А ваше дело такое было – не слышать ничего.
– Не говори пошлостей, папа, – приказала Анна. – Как же так, никому не сообщив, уехать. Что люди скажут?
– Я им все как сеть разъясню. Они поймут.
– Собирайся, Нюра.
– Вы идите на улицу, а я сейчас, – растерянно сказала Анна и заметалась по избе, ища чего-то, сама не зная что.
Ефим Иванович и Спиридонов вышли на крыльцо, и сразу же грубый голос поинтересовался из темноты.
– Скоро, что ль?
– Сейчас, Петрович, – ответил Ефим Иванович.
– Слушай, Ефим Иванович. Вы там берегите Анну-то. Она горячая. Ненароком выскочит когда не надо, скажет не то. Пусть дома сидит.
– Беречь-то для тебя?
– Для меня, для тебя. Просто надо беречь такого хорошего человека.
– Это ты мне, отцу, говоришь?
Анна сидела на телеге, а Яков шел рядом. Телега катила по белой во тьме дороге.
– Иди, Яша, – сказала Анна.
– Боюсь.
– Иди, иди. Все будет хорошо.
– А вдруг будет плохо? Как я тебя найду, когда увижу?
– Ты же за светлое будущее воюешь и победить хочешь. Всех победишь и найдешь меня.
– Я очень сильно люблю тебя, Анна.
Спиридонов приблизился к ней, и она его тайно поцеловала.
– Иди, – распорядилась она, и он остановился. Телега укатила в черную тьму. Вдруг Спиридонов закричал:
– Живете где вы, адрес какой?!
– Дворянская, номер тридцать шестой! – криком же ответил Ефим Иванович.
– Ишь ты! Дворянская! – не выдержал лирического тона Спиридонов.
– Так номер-то тридцать шестой! – разъяснили из темноты.
Поручик Мокашев стоял перед разгневанным генералом (ротмистр Кареев был рядом с Мокашевым, но как бы и не с ним), и генерал бесстыдно орал на него:
– Вы шляпа, поручик! Дать уйти комиссару! С ума посходили все. Ни дисциплины, ни порядка, ни бдительности. Наконец! Вы в армии, черт вас побери! По вашей, поручик, вашей вине два уезда охвачены восстанием.
– Не понимаю ваше превосходительство, – признался Мокашев.
– И все ваш комиссар, которого вы упустили. Вам это понятно, поручик?
– Но не может бунтовать один комиссар в двух уездах.
– Вы на что намекаете?
– Я не намекаю, ваше превосходительство.
– Кокетка, белоручка, девственница из борделя, – генерал высказался и устал. – Будете ловить своею комиссара. Не поймаете – военно-полевой суд. Ротмистр Кареев постарается, надеюсь, вам помочь. Все. Можете идти.
Мокашев и Кареев по уставному сделали кругом и двинулись к дверям. Уже в спины им генерал сказал:
– Рассказывают, будто бы под комиссаром ваш конь, ротмистр. Правда ли это?
Кареев повернулся и ответил не по военному.
– Правда, Сергей Бенедиктович. Вы хотите мне что-нибудь приказать?
– Идите, Валя. Так просто, к слову пришлось.
Мокашев и Кареев спускались по роскошной лестнице.
– Ловко ты меня, признался Мокашев.
– Выхода у меня не было, Юра.
– Понимать тебя – понимаю, но, наверное, подло это все-таки, а?
– Между прочим, Серж очень точно про тебя сказал. Девственница из борделя. Не находишь?
Тихо разговаривая, они вышли из штаба. Мокашев сощурился на солнце, надвинул на глаза козырек, осмотрел улицу и ответил:
– Не нахожу.
– И в поместье свое хочется, и вещички вернуть жаждется, и ручки в чистоте блюсти мечтается. Не выйдет, Юра. Придется ручки замарать.
– Придется, Валя. Комиссара вот ловить буду.
– Другой разговор. Пошли ко мне. У меня для тебя сюрприз.
Фланируя, они центральной губернской улицей направлялись в контрразведку. В дежурке Кареев приказал:
– Ганина. Найти немедленно, и ко мне.
В кареевском кабинете они скинули фуражки, расположились вольно.
– Хочешь, Юра, я скажу за что люблю тебя? За что не люблю – ты и так знаешь, – предложил Кареев.
– Трепать языком обязательно надо?
– Ждать надо.
– Тогда давай.
– А люблю в тебе, Юра, я свое продолжение, свое второе я. Вот я: в грязи, в крови по уши – палач, убийца, растленный тип. Но это только одна сторона. Вот я, – здесь Кареев навел палец на Мокашева, – интеллектуал, чистюля, борец за идеалы.
– Валька, ты, я помню, стихи сочинял когда-то, – перебил кареевскую тираду Мокашев.
– А я и сейчас сочиняю – похабные.
– Ну и как?
– Смешно получается.
В дверь постучали.
– А вот и сюрприз! – обрадовался Кареев. – Входи, Ганин. Входи, благодетель!
Вошел благодетель Ганин. Был он невысок, плотен, честен и добр лицом. То ли крестьянин, то ли из мещан – мелкая сошка.
– Здравствуйте, господа офицеры. Звали, Валентин Андреевич?
– Есть у тебя, Саня, дурная привычка бессмысленные вопросы задавать. Раз искали, значит звали. Вот, Юра, забирай его с благодарностью и пользуйся.
– В ваше, господин поручик, распоряжение, следовательно, поступаю. Позвольте, имя-отчество узнать.
– Георгий Евгеньевич.
– Дело у нас какое будет, Георгий Евгеньевич?
– Комиссара по лесам ловить, господин Ганин.
– Это Спиридонова, что ли? Поймаем.
– Вы его знаете?
– Откуда? Документы посмотреть Валентин Андреевич давали. Храбрец, как я понимаю. Храбреца убить трудно, а поймать – можно.
– Каким это образом?
– К нему в отряд пойду. А потом и вас к нему приведу. С войском.
– Он, Юра, киплинговского «Кима» читал! – с гордостью доложил Кареев.
– А Ким-то при чем?
– Профессия все же одна у них.
– Как это одна? Ким – разведчик, а господин Ганин, как я понимаю, – провокатор.
– Вы, Георгий Евгеньевич, зовите меня Сашей. Или Шурой. Как вам удобней.
– На провокатора обиделись?
– Нет.
– Тогда ответьте мне на вопрос. Зачем вам все это?
– Ловкость свою проверяю. В наше время ловкость в жизни – самое главное дело.
– А как догадается Спиридонов и шлепнет вас без рассуждений?
– Недостаточно, значит, ловок я. Не для жизни сегодняшней.
– И долго еще свою ловкость проверять намерены?
– До установления порядка.
– Какого порядка?
– Твердого. При твердом порядке я со своей ловкостью хорошо заживу!!
– У тебя усталый вид, – сказала Георгию Евгеньевичу мама. В номере она поила сына чаем. Сын дико посмотрел на нее, потом вспомнил, что он сын, И ответил как положено:
– Дела, мама, дела. И заботы тоже.
– Вы же в резерве! со знанием дела удивилась мама.
– Самые дела и самые заботы в резерве. А когда уже стрелять начинают, тут не заботиться, тут убивать нужно.
– Юра, что ты говоришь!
– Занятие у меня теперь главное такое, мама, – убивать. И давай поговорим о чем-нибудь другом.
Елена Николаевна обиделась на минутку, а сын не придал этому значения: сидел развалясь, жевал без охоты. И мама сдалась.
– Ты знаешь, Лялечка здесь?
– Какая еще Лялечка?
– Господи! Да, Лялечка Каленич! Неужели забыл?
– Синельникова, – поправил он ее и, закрыв глаза, откинулся в кресле. – Значит, и Лялечка здесь.
Она была здесь. Она стояла в дверях зашарпанного номера и смотрела на него. Георгий Евгеньевич, бледный, подобранный, без фуражки, медленно склонил голову.
– Жорж! – невыносимо громким шепотом назвала она его.
Он поцеловал ей руку, а она поцеловала его в лоб.
– Как покойника, – догадался он.
– Как воскресшего, – возразила она.
…И осень в Летнем саду. На вас белая меховая шапочка и желтый лист падает на белый мех. Концом зонтика вы пишете на влажном песке «Жорж, Жорж» и зачеркиваете написанное. И вы спрашиваете: «Навсегда?» И я отвечаю: «Навсегда!» Оказалось – не навсегда.
Они сидели за столом, и она, потянувшись к нему через стол, погладила его по щеке. Щека под ее рукой пошла нервным тиком.
– У меня разбилось сердце, и это было дивно, – вспомнил он, улыбаясь.
– А у меня оно остановилось, застыло, замерло навсегда. Оказалось – не навсегда.
– Ольга, вы прекрасны, – сказал Георгий Евгеньевич. Она была, действительно, прекрасна.
…Она спрятала лицо у него на груди и заплакала. Он успокаивал ее, гладя рукой по длинной шее, по обнаженным плечам. Они лежали в постели и, усталые, снова разговаривали.
– Я была тогда старше тебя на пять лет, Жорж. Теперь – на десять.
– За два года я постарел на двадцать лет. Не будем считаться, Ольга. Я много, много старше тебя.
– Люби меня, Жорж, ладно? Люби меня, я очень-очень тебя прошу.
– У меня кроме этой любви в жизни ничего нет. Что мне остается делать, как ни любить тебя?
– Это правда? Это правда? Это правда? – спрашивала она и целовала его в плечо, в шею, в грудь.
…Среди ночи он проснулся, ощупью нашел на полу бутылку, отхлебнул из горла и, гремя спичками, закурил. Обозначенный в темноте красным папиросным угольком, прошел к окну. Упершись лбом в черное блестящее стекло, спросил сам себя:
– Что делать? Что делать?
– Накинь на меня одеяло, Жорж. Мне холодно, – попросила из постели Ольга.
Их было пятеро верхами. Митяй, Миша, Егор, Александр Ганин и, впереди на породистом кареевском жеребце, Спиридонов. Они неторопливо следовали широкой улицей большого села, и сельские жители с уважением рассматривали их. У крыльца волостного правления Спиридонов остановился и спросил у негустого кружка землепашцев, стоявших тут же: