Победитель — страница 5 из 7

Вот так все славно устроилось!

«— Скучный вы все-таки человек, Парфен Дормидонтович! — ответил Горячев. — Все-то вы в прошлое смотрите! А надо бы — в будущее! За будущим — правда!»


Бронников отстучал последнее в девятой главе слово — «правда», от души ляпнул восклицательным знаком и с неспешным наслаждением выкрутил лист из машинки.

Готово дело!

Две трети книги лежали перед ним ровной стопой листов, кропотливо испещренных буквами. Конечно, немного затянул… мог бы раньше сделать. Но ничего, ничего! Как раз к Новому году… новогодний подарок самому себе. Да еще и вторую часть аванса можно получить!.. что говорить — очень своевременно!.. очень своевременная книга!.. красота!..

МОСКВА, ДЕКАБРЬ 1979 г

Насвистывая, он уложил рукопись романа «Хлеб и сталь» в папку, завязал тесемки аккуратным бантом, папку сунул в портфель. Надел пиджак, привычно похлопал по карманам. Сигареты на месте… зажигалка тоже. Самописка… свежий носовой платок… Окончательно собравшись, надел пальто, шапку, взял портфель в левую руку, захлопнул дверь, прошел коридорчиком, отметив, что соседки Алевтины Петровны, как обычно, нет дома, и невольно покосившись на матово поблескивающий телефонный аппарат. При этом испытал такое же неприятное чувство, как если бы взгляд упал на какое-то ядовитое насекомое. Затем громыхнул запором, вышел, и звук захлопнувшейся двери гулко отозвался на лестничной клетке.

Небо матово светилось, короткий декабрьский день смеркался и, несмотря на сравнительно ранний час, обещал совсем скоро сделаться вечером.

Задумчиво глядя под ноги, Бронников неспешно миновал детскую площадку. Когда он свернул за угол, со скамьи поднялся какой-то запорошенный снегом молодой человек и пошел следом. А из стоявшей неподалеку «Волги» выбрались двое — такие же неприметные — и вошли в тот самый подъезд, из которого минуту назад вышел Бронников.

Он шагал в снежном мерцании, размышляя о том, как мимолетна радость… Вот, казалось бы, сделал назначенное самому себе дело — дописал две трети этой металлургической белиберды. Можно же и порадоваться!.. Ну да, он порадовался минуты полторы… А прошло еще пять или десять, и от радости той даже тени не осталось.

Ну, ничего… Вот он скоро допишет книгу… ее прочтет корректор… повозится с ней техред… потом сдадут в печать!.. Осенью она выйдет — толстенькая такая, тяжеленькая, в свежем глянцевом переплете. Приятно взять в руки. Криницын толковал, что постарается выбить тираж побольше… мол, тема актуальная, язык выше всяких похвал!.. Если это выгорит, Бронников получит потиражные… при удаче гонорар может вырасти втрое, вчетверо!.. не фунт изюму. Потом кто-нибудь отзовется рецензией… может быть, Горошкин в «Литературке»… или даже Крапотин в «Известиях»!..

Бронников как следует постучал ногами по стальной решетке у входа, потянул на себя тяжелую дверь и вошел в издательство.

— Бронников, — сказал он вахтеру. — В прозу, к Криницыну.

Вахтер лишь вскинул на него взгляд и тут же согласно кивнул. Бронников миновал его стол, подошел к гардеробу, поставил портфель на стойку и стал неспешно снимать пальто, чувствуя удовольствие от того, что он вот так свободно и чинно входит в издательство… между прочим, одно из главных издательств страны… вот так солидно снимает шарф и шапку, ничуть не суетясь, — нечего ему суетиться перед гардеробщицей; ее дело маленькое — принимать одежду, а он пришел не по пустякам и, в соответствии со своим положением, выглядит собранным, сосредоточенным, серьезным и даже, пожалуй, важным человеком.

Взяв номерок и отвесив этой пожилой женщине мимолетный кивок, Бронников поднялся на второй этаж, повернул за угол, прошел коридором, упиравшимся в огромное торцевое окно, и открыл дверь редакторского кабинета.

Криницын сидел за столом, заваленном бумагами и папками, низко склонившись в клубах табачного дыма, и, держась за голову обеими руками, ерошил пальцами влажные от пота останки шевелюры, неровно и скудно обрамлявшие его сизую лысину. И поза его, и характерно мутный взгляд, который он поднял на вошедшего, были уже хорошо знакомы Бронникову и свидетельствовали о том, что Криницын не совсем трезв, а если выразиться точнее, то и совсем даже не трезв.

Он был лет на десять старше, и говорили, что в молодости подавал какие-то очень серьезные надежды. Криницын успел хватить войны — правда, самый краешек: был призван и направлен в артиллерийскую школу, а к тому времени, когда их выпустили, фронт уже догромыхивал на берегах Одера и Эльбы. Почти год торчал в Австрии в составе оккупационных войск, затем был демобилизован и поступил на филфак. Уже через два года напечатал два военных рассказа, встреченных критикой неоднозначно. С одной стороны, хвалили за крепкость языка и формы, с другой, ища и не находя нужных слов, лепили что-то про мягкотелость и добро с кулаками. В действительности же рассказы вовсе не прокламировали мягкотелость и добро без кулаков, а лежали в привычном русле бравой послевоенной литературы. Но в них ощущался какой-то подземный гул, сопровождавший традиционно написанные сцены фронтовой жизни, и смутное и знобкое ощущение, что автор не обнародовал и стотысячной доли известной ему правды и ужаса. Потом вроде бы Криницын сработал какую-то большую вещь — повесть, что ли, — и с этой безоглядной рукописью попал в самые, что называется, жернова; и, по слухам, именно в этих-то жерновах и перетерся в прах — во всяком случае, писательская его карьера закончилась. Что же касается редакторской работы, на которую его взяли после десятилетнего периода совершенного смирения, то редактором он был знаменитым — из тех именно редких, что способны читать не то, что написано, а то, что должно быть написано. В юности Бронников не раз и не два удивлялся тому, что люди не видят самых простых внутренних закономерностей текста; прочтя, вяло жмут плечами — ничего, мол, понравилось вроде… «А что не так?» — «Да как-то вот…» — «Ну что, что?» — «Ну не знаю… да вроде нормально…» Но проходил год или два, или даже три, он возвращался к своей запылившейся писанине и вдруг отчетливо видел, что если этот кусок выкинуть, этот переставить сюда, а здесь и здесь вписать буквально по одной фразе, связывающей фрагменты, то очень даже ловкая получается история!..

А Криницын сразу все видел и без раздумий советовал.

К сожалению, по большей части ему приходилось иметь дело не с такими текстами, в которых левым рукавом взмахнешь — ясно озеро разливается, правым — гуси-лебеди поплыли. Издательство и впрямь было союзного значения и обширно печатало книги представителей Союзных республик, по преимуществу секретарей национальных Союзов писателей. Криницын, загнанный в жесткие рамки издательского плана, пахал буквально как лошадь, перелагая подстрочные переводы многотомных романов, сделанные столь же даровитыми, как авторы, местными кадрами, на язык большой русской литературы. Решение этой задачи требовало не только виртуозного владения самыми разными пластами русской лексики, но подчас и композиционных переделок, появления новых героев, исчезновения прежних, изменения завязок и финалов, а то и введения целых сюжетных линий — то есть, короче говоря, полного перелопачивания сих бессмертных произведений: все равно как рассыпать набор, а потом пересобрать литеры в новой комбинации, хоть как-то пригодной для появления в виде книги…

— С наступающим! — сказал Бронников и, щелкнув застежками портфеля, извлек два предмета — папку с рукописью, которую со значением положил перед редактором, и бутылку коньяку, сразу взявшись за вызолоченное ушко ее крышечки.

— О, старик! Зачем ты! — вяло сказал Криницын, меняя позу. — Вон у меня в шкафу этого добра!..

Писательские бонзы, при всей их напыщенности, понимали, чего стоит редакторская деятельность Криницына, и, держа в уме будущее, когда сами, когда через посредство чернявых улыбчивых клевретов то и дело подносили виноград коробками, хурму мешками, вино бочонками, коньяк ящиками…

— Да ладно, — сказал Бронников, опуская откупоренную бутылку. — Кто кого поить должен: редактор писателя или писатель редактора? Эх, лимона не взял!..

— Сейчас, — буркнул Криницын, поднимаясь. — Погоди…

Сопя на всю комнату, он поставил на стол два тонких стакана с многочисленными чайными ободками и щербатое блюдце, на котором, натурально, лежали свежие ломтики лимона.

— Туркмен заходил, — скривился Криницын, садясь. — Он, понимаешь, про канал пишет.

— Про какой канал?

— Не знаю. Да он и сам не знает. — Криницын пожал плечами. — В сущности, там у них один канал — Каракумский. Я и говорю: давайте не будем тень на плетень наводить, а так и скажем: Каракумский канал. А потом уже про героизм его строителей. Нет, говорит, Каракумский не хочу… Мол, у них про Каракумский канал только ленивый не писал… нужно что-нибудь оригинальное. Уперся как баран. Ну, давай.

— С наступающим, — повторил Бронников, поднимая стакан. — Чтобы в этом году!..

— А! — почему-то отмахнулся Криницын, кривясь. — Давай уж, чего там!

И тут же запрокинул голову, и только движение кадыка отметило, что напиток пролился по назначению.

— Дописал, значит? — спросил он затем, жуя дольку лимона и морщась.

— Ну да. Две трети… по договору ведь так?

— По договору так, — согласился Криницын, вновь разливая коньяк по стаканам.

— Не очень гонишь? — поинтересовался Бронников.

— Ладно, чего там… Давай!..

Он выпил, поставил пустой стакан и потянулся к телефону. Нетвердо суя палец в отверстия диска, набрал номер.

— Галя?.. тут это… Бронников пришел… К тебе?.. Ну хорошо. — Положил трубку, посмотрел почему-то не на Бронникова, а куда-то в угол комнаты и сказал: — Ты потом это… к Гале поднимись. К секретарю.

— Зачем?

— Не знаю, — скривился Криницын. — С договором там чего-то… не знаю. Ладно, давай.

— Погоди, — сказал Бронников. — Яша, ты рукопись-то смотреть будешь? Или как? А то мы сейчас с тобой назюзимся, так и…

— Не назюзимся, — возразил Криницын и тут же выпил.

Между тем Бронников видел, что его окончательно повело: Криницын что-то бормотал и то и дело вытирал мокрые губы ладонью. Потянул к себе папку, раскрыл и проговорил так удивленно, как будто впервые видел название:

— «Хлеб и сталь»! Ишь ты!..

Бронников сдержанно прокашлялся. Но редактор ничего больше не сказал. Кое-как завязал тесемки и отодвинул.

— Вот ты даешь дрозда! — не выдержал Бронников. — Как в первый раз видишь!

Криницын поднял мутный взгляд.

— «Даешь дрозда»… Что за нелепое выражение!.. Я бы еще понял — «даешь дрозду»!.. — Он ухмыльнулся. — А «даешь дрозда»!.. Нет, брат, это… А вот знаешь, — пробормотал он затем. — Как там?.. Та-ра-ра-пам-пам… Помнишь?

— Что?

— Ну, песня же! — рассердился Криницын. — У Галича же! Под утро, когда устанут… влюбленность, и грусть, и зависть… помнишь, нет?

— Нет, — признался Бронников. — Такой не знаю.

— Да ну!.. И гости опохмелятся… и выпьют воды со льдом… Скажет хозяйка: «Хотите послушать старую запись?» — и мой глуховатый голос войдет в незнакомый дом!..

Криницын уже не читал, а именно пел — хрипло, негромко, но довольно верно и приятно.

— И кубики льда в стакане звякнут легко и ломко… И странный узор на скатерти начнет рисовать рука… И будет бренчать гитара… и будет крутиться пленка… и в дальний путь к Абакану отправятся облака!..

Он разлил остатки и взял свой стакан. Бронников с чувством неловкости заметил мокрую дорожку на его правой щеке.

— А дальше там… вот!.. это я люблю!.. И гость какой-нибудь скажет: «От шуточек этих зябко!.. и автор напрасно думает, что сам ему черт не брат!..» — Криницын помотал головой и вытер глаза кулаком. — «Ну что вы, Иван Петрович! — ответит гостю хозяйка. — Бояться автору нечего, он умер лет сто назад!..»

Он как-то странно гыкнул и допил то, что было в стакане.

— Лет сто!.. понимаешь?.. лет сто!

— Ну сто так сто, — несколько взвинченно согласился Бронников.

Он разозлился. Что за ерунда, в самом-то деле! Нажрался в три секунды… дела не говорит!.. рукопись не смотрит!.. значит, снова сюда плестись! Что за нескладуха!..

— Ну да, сто, — вяло сказал редактор. — Ладно, старик… извини… видишь, как тут… Туркмены… Новый год… — он оперся локтем о стол и опустил на ладонь голову. Потом пробормотал с уже закрытыми глазами: — Ты к Гале-то… это… поднимись.

Бронников с досадой сунул папку в портфель, встал, нарочно громыхнув стулом, что, впрочем, не произвело на Криницына никакого впечатления, и, чертыхаясь про себя, вышел из комнаты.

Когда он открыл дверь приемной, секретарь Галя, миловидная женщина лет тридцати, сидевшая у двери в кабинет директора издательства Хохлова, повернула голову и взглянула на него, немного оттопырив нижнюю губу, что придало ее милому личику несколько удивленное выражение.

— Добрый день, — с улыбкой сказал Бронников. Ему всегда казалось, что она с ним чуточку заигрывает. — С наступающим вас! Я Бронников. Мне Криницын сказал, что вы будто бы…

— Ах, Бронников! — очень обрадованно ответила Галя, и лицо ее сделалось сосредоточенным и серьезным. — Так вы Бронников? Бронников, Бронников!.. — повторяла она, перебирая лежавшие слева от нее бумаги. Наконец выхватила нужную: — Вот, подпишите!

Зазвонил телефон, и Галя потянулась к аппарату.

— Что это? — машинально спросил он, но секретарша уже отвлеклась и теперь что-то втолковывала кому-то в телефонную трубку.

«Соглашение… — прочел Бронников, — о расторжении… Договор номер… между… и Бронниковым Г.А., именуемым в дальнейшем автор…»

— Что это? — переспросил он, поднимая глаза от документа.

— Подписали? — Секретарша брякнула трубку на аппарат и протянула руку за листом.

— Почему расторжение? — спросил Бронников, относя ладонь дальше от нее. — На каком основании?!

— Аванс же остается у вас, — настойчиво пояснила она, непонимающе улыбаясь. — Я не знаю. Вас вычеркнули из плана!..

— Почему вычеркнули? — спросил Бронников, холодея от макушки до самых кончиков пальцев на ногах. — Как это?

— Ну как это? Так это! Скорректировали план и вычеркнули.

— Но на каком основании?!

— Это не ко мне, — отрезала она. — Подписывайте.

— Подождите! Как же так!.. Павел Клементович у себя?

— У себя. Но Павел Клементович не принимает.

— Почему не принимает?

— Павел Клементович занят, — холодно сказала секретарша. — Что тут непонятного?

— Да, но…

— Павел Клементович занят! — громким железным голосом повторила она, и Бронников вдруг понял, что даже если сейчас он заорет, зарычит, вышибет к чертовой матери дверь и все-таки ворвется в кабинет, это уже ничего не изменит — его вычеркнули и обратно не впишут!

Дверь приемной снова раскрылась, и Алена Збарская, бросив Гале свое несомненное, уверенное как в настоящем, так и в будущем: «У себя?» — на что Галя приветливо и покорно кивнула, — стремительно прошагала мимо него, оставляя за собой сложный аромат здорового разгоряченного тела, духов и еще того, что не является запахом и не имеет названия, но неминуемо заставляет вздрагивать мужчин, в которых осталась еще хотя бы искра животного огня.

Бронникова, стало быть, она не заметила. То есть что значит — не заметила? Мазнула, разумеется, по нему взглядом, но узнавания своего никоим образом не выразила — не улыбнулась и не воскликнула «Привет, Гера!», как делала всегда прежде. Приличных любовников из них по ряду причин не вышло. Главной была та, что Бронникова бесило, когда Алена, едва лишь почуяв его расположение, начинала похлопывать по плечу — мол, ох уж и талантливы мы с тобой, старик!; и он очень жалел, что Кира в свое время не смогла понять, что пышность Алениных телес не способна искупить ее нелепого амикошонства и пустопорожности, — ведь и впрямь не могло между ними быть не только ничего серьезного, душевного, но даже и первая же попытка телесного немедленно показала всю свою обреченность… Но все же при мимолетных встречах на всякого рода литературных посиделках ему казалось, что Алена симпатизирует ему так же, как он ей, — да, симпатизирует, хотя, честно сказать, пьески ее (все больше детские, даром что у нее самой детей не было), на его взгляд, были не более чем натужными попытками выжать из себя то, чего на самом деле не существует, а если говорить прямо, то просто-напросто графоманскими… Сейчас она лишь едва заметно кивнула, и в этом мимолетном кивке он прочел все: и что она все знает про его неурядицы; и что ей его немного жаль — ну честное слово жаль!; и что он, конечно же, не оправдал некоторых ее ожиданий; и что раньше она ему это склонна была прощать, надеясь на будущее; и что теперь хочет держаться подальше, поскольку они стали птицами уж слишком разного полета — она вот, видите, пинком двери открывает, а он кто?!..

Открытая пинком дверь уже затворялась, но еще было слышно, как Алена за ней хохочет и заливается.

Бронников снова перевел взгляд на секретаршу Галю.

Галя смотрела на него с немым и настойчивым ожиданием.

— Где? — хрипло сказал он.

Подписал, вышел из приемной, спустился вниз…

На улице была метель, Москва плыла куда-то ощупью, неуверенно топыря ржавые пальцы фонарных столбов.

В затылке стучало, подошвы ботинок скользили по снежному накату.

Он вошел в квартиру, повесил пальто… Отпер дверь комнаты, занес было ногу — да так и замер на пороге.

Запах? — нет, не запах… что же?

Не запах?.. необъяснимое чувство говорило ему, что кто-то заходил сюда за время его отсутствия!

Бронников бросил портфель и кинулся к подоконнику.

Рывком поднял крышку радиолы.

Рукописи не было.

Машинально похлопал ладонью.

Пусто.

Зачем-то оглянулся.

Потом опустился на стул. Медленно расстегнул пуговицы. Треснул изо всей силы кулаком по столу.

Сволочи!

Суки! сволочи! влезли тайком! украли! ворье! мерзавцы!..

* * *

Так и не сняв пальто, он горбился за столом, рассеянно водя горелой спичкой по листу бумаги.

Сволочи, да…

Первый припадок гнева и злобы прошел. Теперь он чувствовал не только обиду, не только досаду и горечь, но и, как ни странно это было осознавать, какое-то подленькое облегчение. Потому что, во-первых, самого его не тронули. Могли бы, например, сидеть тут, дожидаться… здрассьте вам! Ваши бумажечки? А чьи же? Ну, так или иначе, пройдемте, гражданин Бронников, разберемся!.. Но взяли только бумаги… стало быть, не такими уж и важными они им показались, эти бумаги… не совсем, так сказать, по их ведомству…

А во-вторых: выходит, все кончилось! он свободен!

Больше не нужно мучиться, снова и снова пытаясь облечь свое знание в нужные слова! Можно спать спокойно! Видеть приятные сны — и не просыпаться от чьего-то тихого голоса, бормочущего среди ночи в самое ухо! Все останется лишь в его памяти — и только в его памяти! А с течением времени вымоется и из нее! И Ольга Князева, как миллионы и миллионы иных, растворится во времени безъязыкой тенью!..

Но вот как раз этого никак нельзя было допустить.

Она доверила ему свою многократно изломанную, исковерканную жизнь именно для того, чтобы он поведал о ней другим. Значит, он должен рассказать. Обо всем. О том, например, как однажды доктор Гурке вызвал ее к себе, раскрыл толстую книгу и стал показывать фотографии. Это была «Моя борьба» Адольфа Гитлера. Доктор хотел преподать мысль, что их Гитлер и ее Сталин — это одно и то же, и поэтому совершенно не обязательно любить именно Сталина, можно столь же тепло относиться и к Гитлеру… Немецкий она учила в школе, а в плену вдобавок быстро нахваталась разговорной речи. Но с чего вдруг взбрело этому потному немцу, что она способна предать Сталина, беззаветно любимого всеми советскими людьми, сменив его на главаря бандитов и убийц?! Ольга мотала головой: «Нет, это не одно и то же!..» В конце концов Гурке рассердился, обозвал ее бестолочью и выгнал.

Впрочем, это позже было, уже когда Марат — тот смуглый юноша, на которого она обратила внимание, — выздоровел. Марат был очень слаб. К счастью, его оставили в лазарете учетчиком. Он записывал как вновь поступивших для лечения, так и убывших в связи с выздоровлением или смертью. Тетради быстро заполнялись. В начале строки стоял лагерный номер поступившего — например, OST 32864. «OST» означало, что пленный прибыл с Восточного фронта. У каждого из них на левой стороне груди была такая нашивка — OST. Дата поступления. Дата убытия. Как правило, даты отличались друг от друга не более чем на две недели. Последней писалась буква «S» — она означала, что поступивший умер, — или «G», отмечавшая тех, кто выздоровел и вернулся в рабочую зону. Впрочем, литера «G» редко попадалась на страницах этих тетрадей. Очень редко.

С Маратом в ее жизни появилось что-то выходящее за пределы мучительного и нескончаемого лагерного быта, направленного на то, чтобы свалить человека в экскаваторную яму. Огонек, теплившийся между ними, грел даже совсем чужих. При взгляде на Ольгу и Марата иссохшие губы узников — людей, чьи костлявые тела утратили большую часть свойственных организму функций, — могла тронуть улыбка. Улыбка выглядела здесь диковинным цветком, бабочкой, залетевшей вдруг с лютого мороза. Ведь даже плакали здесь беззвучно. Способность попутно со слезоточением производить соответствующие звуки — всхлипывания, что-то похожее на кашель, тихий вой — была давно потеряна. Кроме того, любой необязательный звук мог привлечь внимание охраны, а внимание охраны никогда не бывает добрым…

И вдруг эта странная, нелепая, невозможная здесь ниточка привязанности, нежности, любви, ниточка, которая одна только еще и держала их обоих на поверхности жизни, — эта ниточка оборвалась. В один из туманных дней начала сорок четвертого года она оказалась по одну сторону колючки, а Марат — по другую. Она видела, как по его смуглым небритым щекам безостановочно текут слезы. Сама тоже их не вытирала. Ее и еще нескольких женщин-военнопленных переводили в другой лагерь — Берген-Бельзен. Их уже вывели за пределы зоны, построили. Повели на станцию, и она, тупо шагая, беспрестанно повторяла про себя адрес его родителей: город Баку, улица Туманяна, дом шесть, Манукянам. И снова: город Баку… улица Туманяна… дом шесть…

Отчаяние захлестывало, душило, не давало дышать. Что оставалось? — ничего. За что схватиться? — пустота вокруг. Но днем и ночью, на работе и в бараке она твердила про себя: город Баку!.. улица Туманяна!.. дом шесть!.. Даже просыпалась подчас от того, что говорит вслух: город Баку!!! улица Туманяна!!! дом шесть!!!

Женщины работали на судоверфи в районе Ван-Зее. Жили в бывшем фабричном здании — цементный пол, черные трубы от печи, тянущиеся через все помещение над каторжными двух- и трехъярусными койками. На каждой койке матрас, некогда набитый соломой, ныне перетершейся в труху, и два одеяла. Резкий запах карболки, хлорной извести и голода. Скрипение соломенной трухи под ухом, неисчислимое количество насекомых, свободно проницающих матрасную ткань в обоих направлениях… Но кормили здесь все-таки лучше. Баланда оказалась съедобной.

Верфи бомбили, и по дороге на работу они проходили руины разрушенных домов — расщепленные деревянные балки перекрытий торчали вверх, растопырившись, держали на себе изогнутые доски пола, в целом напоминая крылья сказочных, но мертвых птиц. Кое-где бульдозеры пытались расчищать заваленные красной щебенкой улицы. Женщины мечтали, чтобы бомбы упали и на верфь, и пусть их тоже убьет, только бы досталось фашистам!.. Ольга не хотела умирать, она должна была найти Марата, она надеялась сделать это, когда кончится война. А в том, что война когда-нибудь кончится, уже не было сомнений — отсюда, из лагеря Берген-Бельзен, это было отчетливо видно…

Их освободили американцы.

Все кончилось. Никто не стерег, не командовал, не грозил. Американские солдаты смотрели на женщин с испугом. Ольга понимала их чувства… У них было полно всякой еды — галеты, масло… Грузовики привозили много одежды… и опять еду. Всех охватило чувство растерянности — они были свободны и не понимали, что с этой свободой следует делать. Их перевели в другой лагерь — Раухшаум. Тут была неразбериха. Потом военнопленных снова отделили от гражданских. В числе нескольких сотен других женщин, среди которых не было ни одной знакомой, Ольга оказалась в Восточной зоне. В середине августа приехала советская миссия. Все удивлялись, что офицеры с погонами наподобие царских, а вовсе не как было у них в сорок первом — с кубиками да ромбиками…

Комиссия привезла радиоустановку. Должно быть, это была немецкая, трофейная, через такие на фронте агитировали вражеских солдат.

Они построились на огроменном плацу перед бараками.

Генерал, взявший в руку микрофон, откашлялся и сказал:

— Граждане советские военнопленные!

Голос, усиленный электричеством, гремел над толпой гулко, железно. Ольга как услышала это «граждане» — не «товарищи», как ждали, а именно «граждане», будто после ареста, — так сразу все поняла. И подумала еще: ну ничего, все-таки это свои! все-таки это не немцы!..

— Усилия Советской армии и всего советского народа привели к победе над фашистской Германией! Победа далась нелегко! Советский Союз понес огромные потери! Солдаты и офицеры, не щадя жизни, бесстрашно сражались с врагом на фронте! Рабочие в тылу, несмотря на голод и лишения, без устали ковали оружие!.. А вы, граждане советские военнослужащие, все это время провели в плену, помогая Германии воевать против собственной страны!

Он помолчал, обвел толпу взглядом и сказал хмуро:

— Я не знаю, стоит ли поздравлять вас с тем, что вы выжили… в отличие от миллионов и миллионов советских людей, что пали, сражаясь за свободу своей Родины!

Огромная толпа военнопленных, слушавшая его речь в оцепенении напряженного внимания, тихо зароптала.

Генерал властно поднял руку.

— Будем разбираться! Среди вас есть такие, кто был ранен, потерял сознание и не смог застрелиться, чтобы не попасть в руки врага!.. Есть и те, кто сдался от трусости, спасая свою жалкую шкуру! А кто-то сделал это специально, готовый пойти на службу к Гитлеру, надеясь изменой выслужиться в глазах фашистов!.. Про каждого из вас мы узнаем все! И тот, кто замешан в предательстве и измене, понесет суровое наказание!..

…Следователи размещались в длинном бараке, поделенном на отдельные клети. Сквозь дощатые перегородки было слышно, что происходит в соседних. Происходило примерно одно и то же.

Она входила и останавливалась на пороге.

— Князева, — говорил конвойный, закрывая за ней щелястую дверь.

— Садись, — бросал следователь, строча что-то на листе.

Она садилась.

Скоро он переставал писать и откидывался на стуле, разглядывая ее когда равнодушным, когда заинтересованным, когда азартным взглядом. Следователи часто менялись, и она запомнила лишь некоторых.

— Рассказывай, — предлагал он.

— Что рассказывать? — устало и равнодушно спрашивала Ольга.

— Ты дурочку не валяй! — взрывался он. — Не знаешь?! Я тебе подскажу!

Выхватывал папиросу из пачки с картой Беломорско-Балтийского канала, яростно зажевывал, чиркал спичкой.

— Где попала в плен? Когда? Почему?

Она отвечала. В сотый раз? В двухсотый?

— Почему сдалась?

— А что мне нужно было делать?

— Почему предала Родину?! Нарушила присягу почему?!

— Я не могла ничего…

— Не могла! Ты на фронте была! В бою! Почему себя не убила, вместо того чтобы сдаться врагу?

— У меня не было оружия…

— А что же у тебя было?

— Сумка с перевязочным материалом и противогаз… Оружия не было.

— Почему не было? Ты бросила доверенное тебе оружие?!

— В медсанбате оружие только у солдат охраны!.. куда мне оружие? Мы раненым не успевали помогать, а не то что об оружии думать!.. Вот у вас погоны, а на фронте, видать, не были! Вот и задаете такие вопросы!

— Ах ты сука фашистская!

Следователь вскочил, замахнулся было — но она не сморгнула, и такое было в ее глазах, что он все же не посмел ударить.

Сел. Упулился злыми глазами.

— Ну?

— Что?

— Что «что»? Где была все это время?! С кем встречалась?!

— Сначала лагерь Фаллингбостель…

— С кем? Пофамильно!

Потом опять про Берген-Бельзен…

И так день за днем, неделю за неделей… то ночью, то днем… а то еще сразу двое, вперекрест.

Но однажды их посадили в открытые грузовики и куда-то повезли.

На железнодорожной станции небольшого немецкого города уже стоял состав. Маленькие, с два кулака, и очень высоко прорезанные окна вагонов были закрыты мощными железными решетками.

И опять, опять голый пол, и нары, и параша! Мужчины ехали как сельди в бочке, а их, женщин, оказалось немного — не совсем битком.

Состав дернулся… тронулся… покатил!.. застучали колеса на стыках!..

Куда?

Наконец догадались подсаживать друг друга к этим куцым оконцам. Что за земля? Разгромленная, разбитая, выгорелая, несущая над собой трупный смрад — чья она?.. Не разобрать. Но вот узнали Польшу, а скоро уже ехали по Беларуси.

Поезд останавливался, чтобы напоить паровоз, да и пассажирам выставить пару ведер воды. Несмотря на брань конвоя, замахи, а то и зловещее клацанье затворов, вдоль состава бегали местные женщины — истерично выкрикивали фамилии, имена: не везут ли в этих вагонах из немецкого плена их мужей, сыновей, братьев?..

День за днем получали пайки хлеба и кипяток по норме — закинут несколько буханок, а они делят. Раз в два дня разрешали выносить парашу. В конце ноября состав прибыл на станцию Печора.

Кругом лежал снег — заломило глаза, когда открыли вагон. Гам, крик, лай конвойных овчарок… бараки вдалеке, дымки — должно быть, топятся там хоть какие-нибудь печи… Спецконтингент построился вдоль путей, и к нему обратился начальник лагпункта:

— Граждане репатрианты!

Когда он отгавкал свои грозные напутствия, скомандовали выйти из строя медработникам. Повели в барак. Экзаменовал какой-то заключенный — военный врач из прибывших ранее…

Поначалу ее оставили работать в этом лагере. Работа чередовалась с допросами. Правда, теперь вызывали не каждый день, а по какому-то сложному графику. Она выспрашивала военнопленных-мужчин о Марате, и кое-кто морщился, припоминая, и неуверенно толковал, что был такой… был вроде… и что он с одним из ранних этапов уехал дальше на Север. Написала его родителям, через веки вечные получила ответ с лагерным адресом — и они с Маратом нашли друг друга!.. Потом пришлось работать в других лагерях, лечить других, опасных людей, уголовных женщин, венеричек, поражавших ее своей отчаянностью. Там ей позволяли жить вне зоны. То чаще, то реже вызывали к следователю. Вопросы звучали все одни и те же: где и когда попала в плен? с кем? кто может подтвердить?..

Марат получил шесть лет поселения. Его взяли на границе, раненым, и в живых не осталось никого, кто мог бы поручиться, что он сдался в плен не по своей воле. Ей справку на получение паспорта выдали в начале сорок седьмого года. Она могла идти на все четыре стороны, но вместо того переехала к нему и стала работать по вольному найму. Через год, получив отпуск, поехала на Урал, нашла мать и сестер. В сорок девятом Марату позволили жениться, и вот так все славно устроилось!..

— Вот так все славно устроилось, — повторяла Ольга Сергеевна, скованно улыбаясь и теребя кайму скатерти. — И жизнь моя трудная кончилась, и повезло мне на хорошего человека!.. и дети у меня славные!.. Так что ты уж расскажи об этом, расскажи! Ведь какие сны мне страшные снятся!.. А иногда… — Она слабо улыбнулась. — Иногда, знаешь, наоборот. Деревню вижу… и кобылу наша рыжую с жеребенком… и сад на бугре весь в цвету. И будто я совсем маленькая — бегу к папе, смеюсь, путаюсь в траве, а жизнь впереди — такая длинная!.. такая счастливая!..

Параллельный мир

Кухня дворца Тадж-Бек была заполнена атмосферой деятельности и старания. Пар рвался из-под крышек кастрюль, разделочные столы сияли чистотой, стеллажи, уставленные сверкающей утварью, слепили взгляд. Несколько поваров в белых халатах сосредоточенно и быстро шинковали, жарили, варили, припускали, промывали, выкладывали из сотейников, клали на сковородки…

ДВОРЕЦ ТАДЖ-БЕК, 27 ДЕКАБРЯ 1979 г., 10 часов 20 минут

Лысоватый и полноватый Мулладжан, одетый в такой же белый халат, трудился возле давильни. Плоды граната хрустели один за другим, сок стекал в большую кастрюлю. Рядом на столе стояли восемь пустых широкогорлых стеклянных кувшинов.

Мулладжан оглянулся, затем сунул руку в карман халата, вынул бумажный пакетик и высыпал из него белый порошок в кастрюлю.

Бумажку он бросил в топку печи. Она мгновенно сгорела, а зеленоватый дым улетел в дымоход.

Мулладжан покрутил в кастрюле половником, а потом начал переливать питье в кувшины.

Брызги гранатового сока были похожи на кровь.

Он уместил на подносе четыре полных кувшина и отставил его в сторону. Наполнил оставшиеся. Оба подноса по очереди отнес к рефрижератору и сунул на полки.

Затем Мулладжан направился в кабинет начальника и высказал ему свою просьбу, сославшись на серьезную болезнь жены. Радости начальник не выразил, но все же, поворчав, что, дескать, почему-то все всегда случается не вовремя, когда каждая пара рук на вес золота, в конце концов подмахнул пропуск.

В раздевалке Мулладжан снял белый халат и надел потрепанный пиджачишко. Он поправил воротник, пригладил перед зеркалом волосы и вышел.

Пройдя коридором, стены которого были выкрашены белой краской, а на потолке горели лампы в металлических намордниках, Мулладжан миновал двери в кухню, откуда доносился звон, стук и гулкие голоса, и повернул к выходу.

Минуты через три он подошел к КПП. Два вооруженных охранника в гвардейской форме стояли у опущенного шлагбаума. Один придирчиво рассматривал пропуск и строго спрашивал что-то у Мулладжана. Мулладжан, отвечая, прижимал руки к груди и кланялся. В конце концов охранник вернул ему бумажку и снисходительно кивнул.

Еще через полчаса Иван Иванович, сидевший за рулем «вольво»-пикапа вишневого цвета, заметил знакомую фигуру в зеркале заднего вида.

Мулладжан подошел к машине и открыл дверцу.

Двигатель уже работал.

Иван Иванович повернул голову и взглянул в улыбавшееся лицо Мулладжана.

— Ну что, товарищ подполковник? — сказал он, усмехаясь. — Поехали?

— Поехали! — облегченно и радостно ответил Мулладжан.

«Вольво»-пикап вишневого цвета тут же тронулся и скоро скрылся за углом.

Минут через пятнадцать машина въехала во двор Советского посольства, а еще через три минуты Мулладжан и Иван Иванович вошли в кабинет Мосякова.

…Выслушав доклад, резидент нервно побарабанил по столу пальцами. Напряженное лицо было сосредоточенным и хмурым. Он размышлял.

— А если не сработает? — спросил он в конце концов. И поднял на Мулладжана тяжелый взгляд. — Что тогда?

Иван Иванович тоже повернул голову к Мулладжану.

— Товарищ генерал-лейтенант, почему не сработает? Доза-то лошадиная! Если он выпьет хотя бы полстакана этого сока, то…

Резидент вскочил, хлопнув руками о стол.

— А если не выпьет?! Если он воды выпьет вместо этого гребаного сока?! Если вообще пить не будет? Если у него семь жизней, как у Кощея Бессмертного?! Мы его полгода ущучить не можем, а ты хочешь полностью положиться на этот чертов сок!..

Заложив руки за спину, Мосяков повернулся к окну.

— Исключать нельзя, — вздохнул Иван Иванович.

Мулладжан развел руками и расстроенно опустил голову.

— Вы, товарищ подполковник, свое дело сделали, — сухо и решительно сказал резидент, поворачиваясь. — Будем надеяться, что не зря рисковали. Но поскольку исключать ничего нельзя, никаких изменений в планах не будет. Операция «Шторм-333» идет своим чередом! Свободны.

* * *

Стол в парадной столовой дворца поражал не только своими размерами, не только изобилием, но и красотой. Серебряные приборы, веджвудский фарфор, блюда с разнообразными закусками, блюда с пловами, блюда с мясом и дичью, блюда с зеленью, переливавшейся мельчайшими каплями воды, блюда с мантами из перепелиных языков и стеклянные кувшины с ледяным гранатовым соком.

ДВОРЕЦ ТАДЖ-БЕК, 27 ДЕКАБРЯ 1979 г., 15 часов 30 минут

Мужчины, сидевшие за столом, молчали. Лишь изредка кое-кто позволял себе шепотом перекинуться с соседом несколькими словами.

Распахнулись двери. Собранно, быстрым шагом в столовую вошел Хафизулла Амин.

Все встали.

Амин направился к своему месту, оглядел присутствующих и кивком разрешил им садиться.

Лакей осторожно налил в его бокал гранатовый сок.

Лица гостей по большей части были подобострастными.

Амин держал в руке бокал, переводя внимательный взгляд с одного лица на другое, и его собственное было холодным и строгим.

Но сквозь эту холодную строгость мало-помалу начинало проступать выражение торжества.

— То, чего я так долго добивался, случилось, — негромко сказал Амин. — Советское руководство и лично Леонид Ильич Брежнев приняли решение о вводе советских войск в Афганистан для поддержания народной власти в ее борьбе с оппозицией!

Грянули аплодисменты, и присутствующие встали, продолжая аплодировать.

Каждый из них мог зримо представить, как невдалеке от узбекского города Термеза по мосту движутся колонны военной техники и тяжелые туши бронемашин заставляют содрогаться его опоры.

Рядом еще один мост — понтонный, за одну ночь, как по волшебству, наведенный саперами.

По нему тоже едут бронемашины, и в люках видны сосредоточенные, угрюмые лица военнослужащих.

Грузовики тянут пушки, колеса крутятся и крутятся, двигатели ревут и ревут.

Вот колонна грузовиков с солдатами.

А вот, рубя винтами низкую облачность и обгоняя ползущие внизу колонны военной техники, грохочет вертолетное звено.

За ним — другое.

Бесконечная вереница танков качает стволами и поднимает пыль, переваливаясь по грунтовой дороге.

Все вместе выглядит то ли тяжелым оползнем, то ли неудержимым свинцовым валом, накатывающим на другую сторону реки.

А в Баграме шасси самолета касается взлетно-посадочной полосы, и мгновенные клочья дыма от сгоревшей резины уносит ветер.

Теряя скорость, транспортный самолет катится по ВПП.

Бронетехника выезжает из него на поле.

У самолета суетятся техники, готовя его в обратный рейс.

Еще один транспортник вот-вот коснется бетона колесами шасси.

А третий уверенно заходит на посадку… а четвертый еще парит над горным хребтом… а пятый и все остальные режут небо крыльями… а многие еще и не взлетели!..

— Советские дивизии уже на пути сюда. И уже сейчас нас охраняет отдельный батальон Советской Армии!

Аплодисменты не смолкали. К ним добавились крики радости.

Амин поднял бокал, приветствуя всех собравшихся, и отпил из него…

Праздничный обед был в самом разгаре, когда совершенно неожиданно один из гостей встал из-за стола и как-то очень неуверенно, как будто ничего не видя, побрел невесть куда, спотыкаясь о кресла, пока не уткнулся в стену и не сполз по ней на пол.

К нему кинулись лакеи.

Амин настороженно проследил за тем, как его унесли, и перевел взгляд, обратив внимание, что еще один, тяжело дыша и бледнея, вытирает испарину.

Внезапно ему показалось, что комната наполнилась дымом — предметы потеряли четкость очертаний и стали расплываться. Он поднес руку ко лбу и встряхнул головой, пытаясь утишить неприятный звон в ушах.

Третий гость слепо потянулся к чему-то на столе, валя кувшины и вазы.

Поднялась сумятица. Заполошные крики растерянных людей гулко гуляли под сводами зала.

Амин — его лицо позеленело — оперся локтем о подлокотник кресла и опустил голову на ладонь. Локоть соскользнул с подлокотника. Он едва не повалился на пол. С усилием поднял голову. Хотел что-то сказать, но челюсти свела судорога, а глаза закатились.

К нему подбежал Джандад, взял было за руку, но тут же повернулся и закричал стоявшему у двери испуганному офицеру:

— В Советское посольство! Доставить врачей! Советских врачей! Всех поваров арестовать!

Начало

Они построились куцей шеренгой возле машины. Перед ними стоял полковник Князев. Он был в летной кожаной куртке, на которую сегодня сменил почему-то привычную глазу спецназовскую «песчанку».

ДВОРЕЦ ТАДЖ-БЕК, 27 ДЕКАБРЯ 1979 г., 18 часов 10 минут

— Повторю главные пункты, — сказал он. — Хоть и сами все отлично знаете. Ликвидация связи в городе должна обеспечить успех всей операции. Осечки быть не может. Взрыватель установлен на пятьдесят минут. Взрыв является сигналом к началу штурма, поэтому за это время вы должны вернуться в расположение.

Князев строго посмотрел на каждого.

— Все ясно?..

За руль сел Раздоров. Пак — на переднее пассажирское сиденье. Плетнев расположился сзади. Рядом с ним лежал рюкзак.

Выехали на проспект Дар-уль-Аман. Справа уже виднелось Советское посольство.

— Надо бы прибавить, — сказал Раздоров, резко переключая передачу.

Он успел капитально разогнаться, когда на улицу из ворот КПП посольства стремительно, под вой сирены, вылетела и повернула налево «Волга», набитая афганскими офицерами. Следом за «Волгой» мчался РАФик «скорой помощи».

— Козел! — заорал Раздоров, с визгом тормозя, чтобы избежать аварии.

* * *

Кузнецов сидел рядом с водителем. Вера и Алексеенко — в салоне сзади. Из-под наброшенных пальто у всех троих выглядывали белые халаты. На повороте их кинуло к борту машины, и РАФик пролетел под самым носом у какого-то армейского УАЗа.

— Ты что?! — крикнул Кузнецов, хватаясь за поручень. — Сдурел?! Мы Амина спасать едем, а не собственные головы сносить!

— Да я же вон за ними! — сквозь зубы, кивнув на идущую впереди «Волгу», ответил водитель. — Гонят, черти!

— Ну все равно осторожней!.. — Кузнецов взглянул на Веру и с досадой сказал: — Вот черти, правда! Дня рождения не дадут по-человечески отметить!

— Да ладно тебе, — махнул рукой Алексеенко. — Откачаем лидера — и через пару часов продолжим.

* * *

Голова была занята совершенно другим, секунды тикали, напряжение росло, и через минуту все уже забыли об этом незначительном происшествии.

Раздоров проехал перекресток, на котором стоял жандарм-регулировщик, взял к обочине и остановился.

По левую руку располагалось здание узла связи. У ступеней крыльца стоял скучающий часовой.

Через дорогу — здание банка.

А прямо возле правой задней двери машины можно было увидеть пыльную железяку крышки колодца, в котором пролегали главные кабельные линии междугородной и городской связи. Нарушить — весь город онемеет.

Часовой повернулся и расслабленной походкой побрел в обратную сторону.

— Ну, минуты полторы я с ним подружу, — сказал Пак. — Нормально? Вы уж поторопитесь…

— Больше и не надо, — ответил Плетнев.

— Все, пошел.

Он открыл дверцу, неспешно выбрался наружу и, посматривая по сторонам, неспешным шагом прогуливающегося человека направился к часовому.

Остановившись в двух шагах от него, Витя заговорил, показывая рукой куда-то направо.

Плетнев приоткрыл правую дверь.

Отрицательно качая головой, часовой махал в другую сторону.

Железным крюком Плетнев приподнял и медленно и беззвучно сдвинул крышку.

Чтобы бросить в колодец рюкзак, понадобилось совсем мало времени.

Потом плавно вернул крышку на место, и она с едва слышным бряканьем легла в пазы.

Сел на место, прикрыл дверь и перевел дух.

Раздоров нажал на клаксон.

Пак, прощально махнув часовому, побежал к машине.

Часовой недоуменно смотрел ему в спину — должно быть, думал, почему этот узкоглазый оборвал свою болтовню буквально на полуслове.

Пак захлопнул дверцу, а машина уже тронулась — сорвалась с места и уехала.

* * *

Когда Плетнев вернулся в казарму, бойцы пригоняли бронежилеты, получали боезапас, раскладывали рассыпные патроны по нашитым на штаны карманам. Надевали кожаные подшлемники и стальные каски…

Ромашов примерил экспериментальную каску-сферу, закрывавшую лицо поблескивавшим бронестеклом. Покрутил головой, неопределенно хмыкнул, снял. Начал было укладывать в карман запасные магазины. Что-то мешало. Он сунул туда руку и, изменившись в лице, извлек толстую пачку денег. Тупо на нее посмотрев и чертыхнувшись, Ромашов стал озираться в поисках человека, на которого можно было бы переложить эту заботу.

— Большаков! Ну-ка, на вот, заныкай куда-нибудь. Я утром суточные получил…

— Да куда ж я заныкаю? — недовольно спросил Большаков.

— Не знаю. Потом выдашь — это на все подразделение.

Большаков со вздохом взял пачку, начал было в свою очередь озираться в поисках новой жертвы, но в конце концов с досадой сунул в карман куртки.

Зубов вскрывал ящики с гранатами и раздавал боеприпасы. Он сегодня был какой-то потерянный, унылый — не зубоскалил, как обычно, не подначивал.

— Ты чего нос на квинту? — спросил Баранов.

— Не знаю, — буркнул Зубов. — Не по себе что-то… На.

И вынул из ящика четыре гранаты.

— Ладно тебе. Все нормально будет, — сказал Баранов и попросил: — Дай еще пару.

— Нормально! — взвился Зубов. — Ты-то откуда знаешь?! Куда тебе столько, куда?! Ведь не унесешь! Ай, да берите, сколько хотите! Мне-то что!..

Он раздраженно махнул рукой и отошел в сторону. Теперь все брали, сколько считали нужным. Плетнев остановился на двух.

Бежин распотрошил индпакет и пытался соорудить из бинта нарукавную опознавательную повязку.

— Хрен ты ее в темноте разглядишь, — ворчливо заметил Зубов, наблюдая за его усилиями. — Перебьем друг друга в суматохе, как пить дать!..

— Может, из простыни, а? — спросил Бежин, критически рассматривая свое изделие. — Порвать ее…

— Ага, а потом отчитывайся!..

— Да ладно тебе! Живы будем — все спишется.

Решительно сдернул простыню и начал пластать на полосы.

— Лучше на обе руки, — буркнул Зубов.

— Ну да. И еще синие трусы на голову. Уж тогда я тебя точно узнаю…

— А где Астафьев? — спросил Плетнев, надевая бронежилет. — Помоги!..

— А он же с первой группой ушел, — ответил Бежин, затягивая лямку. — Они танковые экипажи должны блокировать. Так что уже помчались. — И протянул ему остаток простыни. — На вот, повязку смастери. Да пошире…

Когда экипировка подошла к концу, Большаков оглядел всех, а потом кивнул на бутылки, лежавшие на одной из кроватей:

— Ну что, мужики, от винта?

Плащ-палатка, повешенная в проем двери, колыхнулась, и, путаясь в ее обширных полах и чертыхаясь, в комнату пробрались двое — первым Иван Иванович, в зеленой своей афганской форме и в афганской же длиннополой шинели походивший на богомольца, за ним Князев — в той же кожаной куртке, синих летных штанах и офицерской шапке со звездой вместо кокарды. Через плечо у него висел ремень деревянной кобуры со «стечкиным», а вид в целом, вопреки обыкновению, был взъерошенный, воинственный и недовольный, движения собранны и торопливы.

— Ну? Как дела? — отрывисто спросил Князев, стреляя взглядом сощуренных глаз по лицам. — Как настроение? Предновогоднее, надеюсь?

— Боевое, товарищ полковник, — ответил Большаков.

— Вот и хорошо.

— Григорий Трофимович, — сказал Большаков. — Давайте с нами, а? На посошок.

Князев еще не успел ответить, когда Иван Иванович, протянув перед собой оттопыренную вверх ладонь, отрезал:

— Не пью!

У Плетнев отлегло от сердца. Он боялся, сейчас повиснет неловкая пауза — пришли вроде вдвоем, а предлагают одному…

Помедлив, Князев взял протянутую кружку. Секунду молчал, опустив голову.

— Ну, что, ребята… Задача перед нами сложная. Удар будет одновременно нанесен по восьми объектам — всеми силами спецгрупп КГБ, «мусульманского» батальона и приданных подразделений десантников. Главный объект — дворец Тадж-Бек. На дворец пойдут: двадцать три бойца в группе «Гром» под началом майора Ромашова, двадцать пять бойцов в группе «Зенит» под командованием майора Симонова. У противника две с половиной тысячи человек в бригаде охраны и еще двести гвардейцев внутри дворца…

— Но на нашей стороне внезапность, — веско сообщил Иван Иванович. — Мы прорежем позиции бригады как ножом!

Князев покашлял, потом снова заговорил:

— «Мусульманскому» батальону поставлена задача блокировать подразделения бригады охраны огнем, не дать им возможности двинуться на помощь гвардейцам. Ну а уж во дворце… — Он помедлил. — Сами знаете!.. В общем, давайте за главное — чтобы завтра увидеться в том же составе! Слышите? В том же!

Кружки сдвинулись и загремели. Выпив, Князев сморщился, выдохнул и резким движением вытряс на пол последние капли.

— Да, вот еще что. Я вижу, вы повязки сделали. Это правильно. Вдобавок, чтобы друг друга не перебить в суматохе, будем перекликаться. Подразделениями командуют Михаил Ромашов и Яков Симонов. Вот и орите — Миша-Яша, Миша-Яша! Понятно?

Бойцы загомонили: «Миша-Яша! Миша-Яша!..»

Князев повернулся было к дверям.

— Товарищ полковник, — остановил его Аникин. — Разрешите вопрос? Пленных не брать, это понятно… А если раненые у нас будут, что делать?

Князев молчал. Взгляд у него был невеселый.

— Главная задача — вперед, — скрипучим и недовольным голосом сказал Иван Иванович. — Кого ранили — лежи терпи. И еще. До конца операции никому из дворца не выходить. Перед «мусульманским» батальоном поставлена задача уничтожать всех, кто покидает здание.

Аникин усмехнулся.

— А нам заградотряд не нужен! Мы и так не выйдем, если надо будет!

Бойцы и командиры переглянулись.

— Много болтаете, товарищ боец! — заявил Иван Иванович.

— В общем, ждите сигнала, — хмуро сказал Князев. — До встречи!..

Выйдя из казармы и прошагав несколько десятков метров, Князев резко остановился.

— Кто разрабатывал эту операцию?! Это преступление! Или предательство! Не обеспечены ни пути отхода, ни прикрытие! Кто поможет в случае необходимости?!

Иван Иванович бросил на него злой взгляд.

— Никто не поможет! Некому помогать!.. В случае необходимости!.. В случае необходимости пусть пешком в Москву топают!

— Слушай, ты! — тихо сказал Князев. — Я сам без отца вырос. Тоже небось вот такие храбрые его в бой посылали! Тебе хоть понятно, что на гибель людей отправляешь?! Ты кто такой, чтобы судьбою их детей распоряжаться?!

— Это не люди, а профессионалы! — отрезал Иван Иванович. — А если не профессионалы, так давай с ними! Ты их учил, ты и иди! Сопли им будешь утирать!..

Сжав зубы и кулаки, Князев подался вперед… и, посмотрев на Ивана Ивановича так, что тот невольно прижмурился, резко повернулся и пошел в сторону КП.

* * *

Хафизулла Амин в одних трусах лежал на огромной кровати в своей спальне, обставленной инкрустированной мебелью, устеленной коврами. Шторы на окнах были опущены. Горела люстра, несколько настенных бра и торшеров.

В венах Генсека торчали иглы двух капельниц.

Вера пристроила новые бутылки с физраствором в проем между спинкой кровати и стеной.

Кузнецов стоял у дверей, где в коридоре виднелись охранники и какой-то растерянный человек в европейском костюме. Он все время мелко кивал и подобострастно улыбался.

— Воды, говорю, воды! Много горячей воды! — повторял Кузнецов. — Да чтоб тебя! Аб, аб, аби гарм, говорю!

* * *

БТРы «мусульманского» батальона уже выстроились в колонну. Двигатели работали на малом газу. Фары были погашены.

По двору бегали связисты, тянули куда-то провода.

Над дворцом Тадж-Бек угасал последний отблеск заката.

Внизу, в долине, сияла россыпь огней Кабула.

ДВОРЕЦ ТАДЖ-БЕК, 27 ДЕКАБРЯ 1979 г., 19 часов 33 минуты

Неожиданно из самого центра города вырвался узкий, как штык, фонтан огня.

Через несколько секунд долетел тяжелый, с отголосками, рассыпчатый грохот.

* * *

— Ну, можно сказать, вытянули, — устало сказал Кузнецов, садясь на стул возле кровати и глядя на чуть порозовевшее лицо Амина. — Почки выдержали, моча отходит… К утру будет как огурчик. Но все же пару дней ему придется полежать…

Неожиданно послышался дальний грохот взрыва, и оконные стекла задребезжали.

Человек в европейском костюме вздрогнул.

Кузнецов поднял голову, прислушиваясь.

В окне стали видны какие-то огненные сполохи… Снова послышался грохот — теперь беспрестанный, раскатистый… И какой-то дикий визг — как будто сказочный великан изо всех сил водил по сказочной тарелке сказочным ножом… Потом чей-то невнятный крик…

Вера едва не уронила банку с физраствором.

Расталкивая охранников, в спальню вбежал Алексеенко. Лицо у него было совершенно оторопелое.

Амин мучительно приоткрыл глаза. Снова закрыл.

— Что это?! — в ужасе спросила Вера.

— Стрельба какая-то… да сильная. Что за чертовщина? — недоуменно сказал Кузнецов, вопросительно глядя на Алексеенко, и, явно бодрясь, предположил с усмешкой: — Должно быть, в честь дня рождения?

— Хорошо бы, — ответил тот. — Но не уверен. Гвоздят как бешеные!..

— Господи! — испуганно сказала Вера. — А что так воет-то?!

Да, они не знали, а это просто зенитные самоходные установки «Шилки» открыли огонь по сиявшей в сумерках белой глыбе дворца Тадж-Бек. Это их душераздирающий вой летел над холмами, будто крик фантастического зверя, вопящего от злобы и ярости.

К дворцу летели струи огня — это были трассеры пуль и снарядов.

Веерами разлеталась от стен штукатурка.

Разрывы казались багрово-красными бутонами.

И водопады стекол, празднично сверкая, летели вниз!..

Серпантин

Две колонны бронетехники стояли следующим порядком: в первой пять БМП и один БТР, во второй, справа от первой, — еще четыре БТРа. Двигатели глухо работали на холостом ходу, десантные двери были распахнуты.

Мимо протрусили солдаты «мусульманского» батальона — в касках, с автоматами в руках. За ними бежал Шукуров в танковом шлеме и с автоматом на плече.

— К машинам! Бегом! — кричал он.

ДВОРЕЦ ТАДЖ-БЕК, 27 ДЕКАБРЯ 1979 г., 19 часов 39 минут

В темное небо взвились сигнальные ракеты.

Из выхлопного коллектора ближайшей БМП с глухим рыком вылетали плотные сгустки дыма.

Бойцы быстро грузились на машины, исчезая в люках.

Вот, хватаясь за скобы, на броню БТРа вскарабкались Симонов и Голубков.

Ромашов в своей уникально-экспериментальной каске-«сфере» с поднятым забралом стоял на броне БМП, подгоняя бойцов.

— По местам! Живей! Живей!

Первухин, Аникин, Епишев друг за другом исчезли в десантном отделении. Последним ввалился Плетнев. Он оказался крайним у двери. Потянулся было закрыть, но увидел Князева. Князев бежал к машинам — в каске и ставшей уже привычной кожаной куртке. Плетнев уж потом узнал, что она у него была вроде талисмана: надевал всегда, как предстояло встретить опасность. И та же деревянная кобура «стечкина» на ремне через плечо.

— Стой! — закричал Князев издалека.

Ромашов повернул голову.

— Григорий Трофимович, куда?! Вы же должны быть на командном пункте!..

— Нет, с вами поеду! — ответил Князев, пролезая в двери десантного отделения и переводя дух. — Не могу, ребята! Я за вас отвечаю! Фу, забегался!

Ромашов, не зная что сказать, только безнадежно махнул рукой.

Радист — сержант «мусульманского» батальона — напряженно вслушивался в неразборчивый хрип, доносившийся из наушников. Вот высунулся из командирского люка и сдвинул шлемофон на затылок.

— Товарищ майор! Команда «Вперед»! — заорал он, перекрикивая рев моторов.

Ромашов прыгнул в десантный люк, хлопнул механика-водителя по шлему. Люки закрылись с гулким стуком.

Взревел двигатель, густые клубы дыма вырвались из выхлопных коллекторов.

Рывок! Вскинув острый нос, БМП устремилась вперед.

Гусеницы с лязгом и грохотом грызли мерзлую землю, и она комьями летела из-под мелькавших траков.

Колонна БМП набирала ход.

За ней уступом двигались БТРы.

Небо распарывали трассы сигнальных и осветительных ракет.

Вдалеке, по-прежнему освещенный прожекторами, гордо высился дворец Тадж-Бек.

Их стремительное движение сопровождал неописуемый вой «Шилок».

В сотне метров от колонны их счетверенные стволы дергались и плевали огнем, осыпая стены дворца снарядами. Стреляные гильзы веером летели в стороны и шипели на снегу.

Перед фасадом дворца метались люди, пытаясь укрыться от осколков, летящих сверху обломков стен и стекла.

Весь третий этаж был украшен вспышками разрывов.

При подходе к началу серпантина вторая колонна — четыре БТРа — вышла из общего броневого строя и устремилась вправо, к западной части холма. Задачей «Зенита» было, не тратя времени на движение по серпантину, как можно быстрее обогнуть холм, там с помощью штурмовых лестниц преодолеть его обрывистый, почти отвесный склон, а затем, используя те же лестницы, вломиться в торцевые высокие окна первого этажа.

Первая колонна продолжала лететь к серпантину. Гусеницы грохотали по дороге, расшвыривая комья земли и снега. БМП раскачивались, а на кочках взлетали в воздух, оставляя за собой шлейф снежной пыли и грязи.

К шлагбауму при въезде на серпантин бросился афганский рядовой, маша на бегу крест-накрест поднятыми над головой руками. Вздыбившись, первая машина на полном ходу сшибла шлагбаум и всей массой накрыла солдата, мгновенно подмяв под себя.

Сквозя в лобовые стекла, на напряженных лицах бойцов плясали багровые сполохи взрывов.

Плетнев толкнул сержанта.

— Скажи водителю, чтоб ресницы опустил! Залетит что-нибудь!

— Он говорит, через триплекс ничего не видно! — проорал сержант.

Ромашов снова шлепнул ладонью по шлемофону водителя:

— Закрой стекла, идиот!

Водитель левой рукой дернул за рукоятку. Бронированные заслонки опустились на лобовые стекла, и стало темней.

Они уже неслись по мощеной полосе серпантина и с каждой долей секунды становились ближе к своей цели. Честно сказать, Плетневу это казалось странным. Страха не было. Страх возникал когда-то раньше… уже не вспомнить. Но точно до того, как заревели двигатели. А когда уж броня пошла вперед, стало не до страха. Он почему-то не боялся, что через мгновение неуправляемый ракетный снаряд пробьет борт БМП и все они тут незамедлительно перейдут в иное качество… Нет, ему просто было странно, что этого еще не случилось!

Дворец приближался, озаренный огнем и разрывами. В окнах третьего этажа свет уже не горел.

* * *

В чердачном окне был установлен крупнокалиберный пулемет ДШК, и здоровяк гвардеец нажимал на гашетки с решительным и злым лицом. Пустив очередь, он снова прицеливался и снова стрелял, водя стволом из стороны в сторону и щедро поливая свинцом подходы к зданию. Пулемет бешено бился от выстрелов, и гвардеец с трудом удерживал его на станке. Колонна машин, петлявшая по серпантину, то и дело скрывалась от него, и он сосредоточился на четырех БТРах, мчавшихся по нижней рокадной дороге к западной части холма.

Черные проемы окон на третьем этаже тоже ожили бутонами огня, порождая сплошной невыносимый грохот, в который сливались выстрелы.

Пули и осколки стучали по броне БТРа, высекая снопы искр.

— Стрелок, по окнам — огонь! — крикнул сержант. — Длинными!

Стрелок уже торопливо крутил маховики управления башенных пулеметов.

Голубков посмотрел на Симонова и удивился тому, что его лицо было сосредоточенным, но не напряженным.

Пулемет загремел, и в короб со звоном полетели стреляные гильзы. Из ствола к дворцу летел пунктир трассирующих пуль, а из пламегасителя выбрызгивалось пульсирующее пламя. Салон заполнился пороховым дымом.

Новая очередь из афганского ДШК достигла своей цели — правое переднее колесо разлетелось в клочья, двигатель со скрежетом заглох, БТР остановился, и из силового отсека повалил дым, подсвеченный снизу выбивавшимися языками пламени.

Пулемет в чердачном окне продолжал дергаться и грохотать. На лице гвардейца, увидевшего наконец плоды своих стараний, играла торжествующая улыбка.

Остатки колонны, не замедлив хода, удалялись от подбитого и дымящего БТРа, продолжая свое неуклонное движение к западному крылу дворца.

— К машине! — крикнул Симонов. — В правый люк!

Бойцы «Зенита» начали десантироваться. Скатившись с брони, одни укрывались за БТРом, другие падали в придорожный кювет.

Раздоров запнулся и упал под тяжестью бронежилета, оружия и боекомплекта. Тут же вскочил, побежал в сторону залегших бойцов, и его ноги и низ живота вспорола автоматная очередь.

Споткнувшись, Раздоров снова упал. Цепляясь пальцами за комья мерзлой земли, он пополз к кювету, откуда смотрели на него оторопелые бойцы. За ним тянулся широкий кровавый след.

Пак бросился к нему, повалился рядом. Схватил за шиворот и, упираясь ногами в мерзлую колею, рывком втащил Раздорова в канаву.

— Как ты?

— Нормально, — тяжело дыша, ответил Раздоров. — Броник спас!.. До свадьбы заживет…

— Ё-моё, как хлещет! Прижать надо! — сказал Пак, с ужасом глядя на мокрую от крови штанину.

— Я сам, сам! — слабеющим голосом успокоил его Раздоров. — Ты давай, давай! Вперед!.. Здесь нельзя!.. перестреляют!..

Он повернулся в сторону залегших бойцов и слабо прокричал:

— Ну что разлеглись! Вперед! Пошли!..

Улучив мгновение, бойцы, пригнувшись, сорвались с места и исчезли в темноте.

Кювет опустел.

Тяжело дыша и чувствуя испарину, Раздоров приложил индивидуальный пакет к перебитой артерии. Белая марля мгновенно промокла насквозь, а кровь все вырывалась, била между пальцами.

Он попробовал прижать… прижал, кажется… Вот так… вот так… все… кровь уже не идет… сейчас все будет нормально… на нем же быстро заживает… Он немного полежит, а потом встанет… Надо спешить, ведь Ириша уже приготовила ужин… и он обещал Сережке доклеить сегодня модель крейсера «Аврора»!.. Раздоров увидел себя рядом с сыном и женой… и тут же перед его глазами замелькали березы, березы… Взгляд замутился, а на лице появилась гримаса усталой безысходности. Редкое свистящее дыхание стихало…

…Голубков, Симонов и Шукуров, спрыгнув с брони БТРа, не стали прятаться ни в кювет, ни за подбитую машину, а безоглядно кинулись вперед. Голубков бежал изо всех сил, автоматически пригибаясь и отвлеченно замечая, что земля под ногами буквально кипит от ударов пуль.

Оказалось, они не первыми добрались до парапета. Какой-то боец, уже залегший за ним, стрелял из автомата в сторону дворца. Голубков, Симонов, Шукуров и еще несколько человек попадали за укрытие в нескольких метрах от него.

БТРы стояли в линию, задрав стволы вверх, башни елозили вправо-влево, изрыгая короткие и длинные пулеметные очереди.

Голубков начал стрелять, но тут по каске и плечам застучал обрушившийся откуда-то ворох земли и камней, и он уткнулся лицом в землю. Потом приподнял голову, стал отплевываться.

— «Шилки» херачат, елки-палки! — крикнул Симонов. — Главное, связи с ними нет! Один БТР с мостика упал и перевернулся. И весь эфир своими воплями забил…

Голубков приподнялся, оборачиваясь.

— Лестницы, бляха-муха! Лестницы вперед!

Четверо вскочили, следом Голубков. Метнулись, волоча две лестницы, под укрытие горы.

Голубков смотрел вверх, на мотавшийся в черном небе конец лестницы. Все, ткнулся в склон!

— Пошли! Пошли!

Закинул автомат за спину и схватился за перекладину…

* * *

Колонна миновала почти половину серпантина, и уже начинало казаться, что невредимой пройдет его до конца.

Первая БМП с ходу протаранила горящий на дороге автобус, сбросила на обочину, подняв целый фейерверк багровых искр.

Дворец был почему-то по-прежнему освещен, прожектора метались и мигали, все кругом светилось сполохами и вспышками.

Головная машина колонны вылетела на площадку перед дворцом в его восточной торцевой части. Резко встала. Раскрылись задние двери. Десантировавшись, бойцы залегали под градом пуль и обломков стен. Один попытался найти укрытие получше — привстал, получил пулю в плечо, упал, кое-как пополз куда-то в сторону.

Вторая машина объехала головную и рванула дальше.

Вдруг водитель резко затормозил. Всех качнуло вперед.

— Что встал? — крикнул Ромашов сержанту.

Тот обернулся. Глаза у него были круглыми, как солдатские пуговицы.

— Не вижу, куда ехать! — хрипло сказал он.

Сержант поднял командирский люк и начал вставать.

— Сидеть! — рявкнул майор.

Однако сержант примерно на одну шестнадцатую долю секунды успел-таки высунуться из люка. Раздался краткий, но пронзительный взвизг, и он без половины головы, с оторванным «ухом» шлемофона плюхнулся на свое место. Кровавое месиво заливало шею и плечи.

— Вперед! — яростно приказал Ромашов механику-водителю. — Вперед!

Вздыбившись, БМП сорвалась с места и, вынырнув из-за угла дворца, на полном ходу, бешено ревя, понеслась к парадному входу.

Механик резко затормозил, машина клюнула носом, ударившись броневым листом о землю, и замерла.

Плетнев распахнул задние двери, вывалился на брусчатку и бросился в сторону дворца.

Вдоль фасада то и дело рвались гранаты. На миг оглянувшись, он увидел, как упали двое, но не успел понять, кто именно это был. Оба ползли к укрытию, и это значило, что они были ранены, но еще живы.

Аникин уже лежал за парапетом, стреляя из-за него очередями по окнам. Плетнев плюхнулся рядом, тоже выпустил две короткие очереди.

— Во попали! Где народ-то? — крикнул он.

— А хер его знает, — буркнул Аникин, не отрываясь от приклада. — Видишь, что творится!..

Плетнев снова оглянулся.

Третья БМП остановилась на углу дворца. Зубов и еще какой-то боец вывалились из люка первыми и побежали в сторону парадного подъезда.

В трех шагах перед ними взорвалась граната, их, как тряпичные куклы, расшвыряло в разные стороны.

Плетнев видел, как Зубов поднял голову. Лицо было посечено осколками, залито кровью. Он пытался ползти. Второй боец, перевернувшись на спину, сел и стал пятиться, волоча перебитую ногу.

Большаков, с опущенным на лицо бронещитком, стоял на колене, не прячась от пуль, и короткими очередями, как в тире, бил из автомата по окнам дворца.

Сполохи огня играли на шлеме и триплексе, превращая его фигуру во что-то роботоподобное.

Всюду был огонь и взрывы гранат. Плетнев не понимал, почему они живы! почему живы те люди, что бегут, стреляют и кричат, подбадривая друг друга!..

Чердачное окно все так же плевалось огнем, и очереди тяжелого пулемета ДШК вспарывали асфальт.

Шипя от злости, Плетнев пулю за пулей садил в откос, надеясь достать пулеметчика рикошетом.

— Сволочь! Никак не успокоится!

Аникин отложил автомат и сорвал со спины «муху».

— Сейчас я ему порцию успокоительного, — бормотал он, выдвигая трубу в боевое положение и прицеливаясь.

Огненный заряд, оставляя за собой дымный след, похожий на змею, устремился к чердачному окну — и достиг, породив взрыв, пламя, обломки кирпичей и оконной рамы. Следом за ними медленно вывалился гвардеец. Пролетев расстояние до земли, он тяжело упал — но тут же поднялся и, как ни в чем не бывало, размеренно пошел на них.

Половины головы у него не было. Плетнев видел, как пули рвут его китель.

Но гвардеец не падал.

Однако, сделав четыре ровных, почти строевых шага, все же рухнул ничком и замер…

— Во дела, — сказал Аникин, бросив на Плетнева взгляд, в котором изумление смешалось с паническим страхом.

В этот момент первая БМП неожиданно взревела, выпуская длинные густые клубы дыма, тронулась и начала разворачиваться на месте. Броня светилась и искрила от ударов осколков. Как только она повернулась носовой частью к дворцу, ее прожектора и фары разлетелись вдребезги и повисли на проводах бесполезными железками.

Из триплексов серебряными брызгами летели осколки стекол, окончательно ослепляя водителя.

Незрячая машина бешено крутилась и елозила. Вот она уперлась в бетонные блоки, лежавшие справа от угла здания, стала сдавать назад, повернула на девяносто градусов, загребая гусеницами землю и высекая искры из бетонных плит.

Рванула вперед и перевалила через парапет.

Плетнев вскочил, маша автоматом.

— Стой! Стой!

Аникин рванул его за полу и повалил за укрытие.

— Куда?! Охренел?! Он же слепой! Все приборы побиты!

БМП, ревя и лязгая гусеницами, приближалась к Зубову. Зубов из последних сил пытался отползти в сторону. Боец с перебитой ногой яростно греб землю руками, тоже надеясь уйти от надвигавшейся гусеницы.

Машина наехала на Зубова, и его жуткий крик потонул в реве мотора и грохоте боя.

Плетнев почувствовал, что в нем что-то остановилось. Он не знал, что именно. Сердце? — нет, сердце остановилось не навсегда: замерло на секунду, а теперь уже снова билось. «Ведь он чувствовал! — вспомнил Плетнев. — Он еще перед боем чувствовал! Он знал!..»

Плетнев ошеломленно посмотрел на Аникина.

Потом перевел взгляд на парадный вход. Массивные деревянные двери были закрыты. На площадке перед ними то и дело рвались гранаты.

Солдаты «мусульманского» батальона лежали, плотно вжавшись в землю.

Внутренности обдало морозом. Никогда в жизни он не чувствовал такого остервенения.

— Витек! Прикрой! Лупи длинными по окнам!

Плетнев вскочил и понесся к дверям, на бегу сдергивая из-за спины «муху».

— Эй, бойцы! — хрипло заорал Аникин лежавшим невдалеке испуганным солдатам «мусульманского» батальона. — Кончай ночевать! По окнам — огонь!

Плетнев дернул спусковой крючок, а сам присел, скорчившись и наклонив голову в каске.

Мощный взрыв снес двери. Клубы дыма и пыли заполнили дверной проем.

Паля из автомата невесть куда, он, как в омут, бросился в этот дым…

* * *

Тенорок Князева то и дело звучал над грохотом боя:

— Мужики! Вперед! Вперед!..

Снова взвыли утихшие было «Шилки», стены покрылись волдырями разрывов, засвистели рикошеты, и те, кто успел вскочить и кинуться к дверям, опять были вынуждены попадать за укрытия…

Вдоль стены к парадному входу — приседая, корчась, кое-как, почти на карачках — упрямо пробирались Первухин и Епишев, а за ними еще несколько бойцов. На головы летели обломки стен и кирпичная крошка. Бойцы вздрагивали и ежились, как под холодной водой.

Ромашов, нырнувший за БМП, чтобы поменять магазин, снова выскочил под пули с криком:

— Все вперед! Под козырек!

Взрыв гранаты отбросил его спиной на броню. Голова в экспериментальном шлеме с гулким звоном ударилась о сталь. Ромашов сполз на землю. К нему подбежал Князев, стал трясти за плечо.

— Миша! Живой?

Ромашов несколько раз по-рыбьи широко раскрыл рот, будто налаживаясь зевнуть. В ушах у него, накладываясь на грохот боя, едва слышимый сквозь плотную вату глухоты, стоял тяжелый гул и дребезг. Перед глазами мельтешили белые пятна и черточки — будто невесть откуда посыпал злой колючий снег, тревожа и без того донельзя взбаламученное пространство.

— Да не тряси ты!.. — с усилием выговорил он. — Глушануло маленько…

Он часто моргал и тряс головой, а снег все сыпал и сыпал…

Дело дехканское

Резкая графика ранних сумерек быстро превращалась в белые листы, на которых контуры окружающего были обозначены где незначительными вмятинами, где мазками еще более белой краски.

Снег сыпал и сыпал, осторожно штриховал окна и ветви деревьев, с кошачьей вкрадчивостью стелился на тротуары и газоны, безмолвно осваивал кусты, крыши, антенны и провода. Он был столь тих, что казалось, будто сейчас вся земля и весь мир лежит в такой же мягкой тишине, в таком же покое и умиротворении. И куда ни пойди, как далеко ни окажись, увидишь то же самое: белизну снега и присмиревших людей, завороженно следящих за его плавным полетом, за тихим кружением, что наполняет сердца покоем и радостью…

Бронников скептически прочел несколько свежих строк. Они ему не понравились. Он немного прокрутил барабан машинки и перепечатал, исправив самые грубые огрехи. Снова прочел. Ну что ж… Снова прокрутил барабан и снова перепечатал, поменяв местами кое-какие слова. Только пятый вариант устроил его полностью. Он выкрутил из машинки лист и отрезал ножницами нижнюю часть. Криницын называл этот способ работы методом Рекле. Бронников аккуратно провел клеем по обороту и прилепил готовый абзац к предыдущим, уже склеенным. Вот именно, метод Рекле. Ре-кле. «Режь-клей». Очень удобно.

Он уже пришел в себя после того, что стряслось вчера, и даже нашел в этом определенные плюсы. Конечно, с одной стороны, это была катастрофа! Но зато пропажа рукописи подтолкнула ленивый мозг к действию, и, проплутав полночи в лабиринтах отчаяния, под утро он выдал готовое решение, заставив Бронникова еще в полусне рывком сесть на постели.

Да, правильно! Во-первых, переписать то, что уже легло на бумагу, было совершенно необходимо. В той редакции, которая теперь пребывала бог весть где (где-где! в столе у какого-нибудь придурка типа этого Семен Семеныча, вот где!..), судьба Ольги Князевой ему так и не подчинилась. Должно быть, он слишком много знал о ней, чтобы позволить себе фантазировать, и пока еще слишком мало, чтобы опереться на это знание, добиваясь достоверности. И что же делать? — да ничего не остается другого, кроме как начать все с самого начала!

У него самого не хватило бы мужества на такое. Взять — и ни с того ни с сего похерить семьдесят страниц готового текста в угоду своему смутному сомнению? Нет, он бы не решился. А события поставили его перед фактом: рукописи нет! Стало быть, хочешь не хочешь, а надо переписывать! Вот уж спасибо, дорогие товарищи! Вы всегда умели делом помочь художнику слова!..

Но существовало еще одно важное обстоятельство. Даже, может быть, более важное. По мере того как он с усилием продавливал звенящую от напряжения черноту неизвестности, слово за словом освещая то, чего не было видно прежде, становилось очевидным, что судьба Ольги Князевой не вполне исчерпывает содержание романа.

В пару Ольге возникала вторая фигура — фигура дядьки Трофима, Трофима Князева. Она единственная способна была уравновесить и усилить звучание отдельных мотивов. Но Бронникову никак не удавалось, во-первых, осознать истинный смысл жизни и смерти Трофима Князева, то предназначение, ради которого он появился на свет, и, во-вторых, понять, осознавал ли его сам Трофим? И если да, то каково было это осознание?..

Бронников часто размышлял о Трофиме Князеве, мучился, искал ответ — и не находил, и ему казалось, что сам Трофим загадочно и насмешливо поглядывает на него из тьмы забвения, а то еще и добродушно прыскает в усы — мол, думай, думай, дурачина, авось что-нибудь и надумаешь…

И опять же — лежи перед ним сейчас рукопись в том виде, какой она приняла ко вчерашнему дню, он бы еще раз сто подумал, прежде чем начинать кромсать ее, меняя композицию и соотношение частей в угоду будущему совершенству. Потому что про будущее совершенство еще бабушка надвое сказала, а уж что в ущерб настоящему, так это и к бабке можно не ходить, ведь не зря говорят: лучшее — враг хорошего!

Но — под крышкой радиолы было пусто, и ничто теперь не мешало приняться за работу по-настоящему.

Поэтому с самого утра он, то и дело переживая неприятную оторопь нерешительности, все прикидывал, примерялся — а как же тогда это все должно быть? Каким сооружением предстать? В какое дерево вырасти?.. Еще и пошучивал про себя: эх, кабы этот вот самый кристалл бы!.. магический бы!.. хоть на минуточку!.. Пусть бы неясно, пусть лишь одним глазком!.. Но, похоже, членам Союза советских писателей магических кристаллов не полагалось… Конечно, не напасешься кристаллов, коли чуть ли не двадцать тысяч человек в разных концах страны строчат что ни попадя… вон, Криницын-то давеча говорил — про каналы пишут!.. мыслимое ли дело столько магических кристаллов набрать… Ладно, что уж… как-нибудь так, своими силами…

Одно было совершенно ясно: тот ветер, что в детстве и юности жег ему лицо, заставляя щуриться при взгляде на бурые неровности горизонта, тот самый ветер, что летел с юга, со степей Бетпак-Далы и даже еще более издалека — с раскаленных песков Муюн-Кумов, — этот ветер брал начало там, далеко в горах, склоны которых казались покрытыми выгорелыми медвежьими шкурами, а на вершинах немеркнуще блистали вечными снегами. В мире серых камней, бурых склонов и пыльной листвы, недвижно пережидающей зной, их ледяное сияние казалось явлением не природы, а волшебства. Оно завораживало и манило к себе. Разве снега и льды могут так сиять?

* * *

— А почему ж нет. Натурально…

— Как же ж, товарищ комбат! — не поверил Строчук. — Лед — он же ж разве такой?

— Тьфу! — расстроился Князев и досадливо махнул плеткой, отчего Бравый прижал уши и недоуменно скосил взгляд — уж не хочет ли хозяин его, чего доброго, огреть? — Ну и дурень же ты, Строчук! Нашел время болтать! Давай гони до Сарникова! Что у них там?

ТАШКУРГАН, ИЮНЬ 1929 г

Строчук тронул коня и порысил направо, где за полуразрушенным дувалом пряталось третье орудие.

Южная окраина Ташкургана высыпала последние дворы к широкому пологому склону, заросшему плодовыми садами. Километром далее, где склон был уже скалист и неровен, начиналась широкая заросшая балка, скоро становившаяся ущельем. По сторонам от ущелья сутулились лысоватые горки, между горушками лежали буро-серые конусы осыпей, а все вместе уводило взгляд все выше — сначала к застывшему морю седловин и горбов, а потом и к вершинам озаренных закатным солнцем гор.

Остатки рассеянной дивизии Сеид-Гуссейна дислоцировались именно в этом ущелье, перекрывая дорогу на Айбак. Кроме того, дважды за сегодня они предпринимали атаки на позиции отряда. Впрочем, сама нерешительность этих попыток показывала отсутствие серьезных намерений снова отбить город. Оба раза пулеметный огонь и несколько орудийных залпов оборачивали вспять пехоту и конницу наступавших.

Ташкурган был взят, но Трофим чувствовал не радость, не удовлетворение победным окончанием боя, а сухую досаду. Шел сорок четвертый день похода, и город Ташкурган был взят отрядом Примакова во второй раз. Повтор лишал победу ее истинного вкуса: ничего сладостного не было в том, чтобы снова и снова брать этот чертов Ташкурган, занимаемый афганскими частями сразу, как только отряд уходил от него в сторону Кабула…

* * *

При начале экспедиции дело выглядело проще, то есть вполне соответствовало простой и понятной задаче, поставленной перед отрядом.

Примаков говорил сухим, твердым и несколько отстраненным голосом, будто речь шла о вещах, мало его касающихся.

Конечно, командиры, собравшиеся на совещание в его палатке, раскинутой на пологом берегу Аму-дарьи сразу после переправы, знали обманчивость этой сухости. И то, как ядовито способен въедаться требовательный мозг военачальника в самые последние мелочи, каждая из которых может стать причиной поражения. Все вокруг него всегда признавали, что он, комкор Виталий Примаков, на голову выше всех прочих. Признавали без обиды, наоборот — с одобрением, даже с гордостью. Вот какой у них командир! Первой саблей Украины звали! А его знаменитые рейды по тылам Деникина, когда «червонцы» подрубали фронт белой армии разом на сто, а то и двести километров! А как в Китае воевал за народное дело! Только что из Афганистана, где при Аманулле состоял военным атташе! И уже, говорят, назначен в Японию! А книжки какие пишет! Нет, другого такого не найти!..

Хищно заточенный карандаш скользил по гладким (хоть и пестрым) пространствам десятиверстки.

— Стремительным маршем пройти тридцать пять километров до развилки Мазари-Шариф — Ташкурган. Подразделениям Кривоноса, Байдачного, Коренева и Святомилого с приданными им батареями Колоскова и Марченко под командованием замкомкора Шклочня наступать на Ташкурган и занять его. Остальным силам отряда под моим командованием повернуть на Мазари-Шариф, решительным ударом овладеть городом и продолжить наступление на Балх. В обоих пунктах обеспечить охрану и оборону. После чего, соединившись, обеим частям отряда начать наступление по направлению Айбак — Пули-Хумри — Доши-Андараб — Саланг — Чарикар — Кабул!..

Ну да… прямо рубит комкор!.. Правда, от Ташкургана до Айбака километров пятьдесят… чуть больше от Айбака до Пули-Хумри. Потом еще тридцать до селения Доши-Андараб. Километров семьдесят до Саланга (да вдобавок четырехтысячный перевал перед ним). Оттуда полдня до Чарикара, там еще один перевал… ну а уж еще километров через сорок вот он — Кабул! Короче говоря, рукой подать!..

Потом Шклочень держал речь, помполит.

— Не пуля убивает врага, — сказал он, гневно шевеля усами и хмуро озирая собравшихся. — Не пуля! А уверенность в своих силах! В своей правоте! Десятки тысяч угнетенных хотят услышать стук наших копыт, чтобы тут же поднять знамя борьбы за освобождение рабочего класса! За восстановление законной власти! И против узурпатора, врага всех трудящихся, наймита английского империализма — Бачаи Сако!.. Как входит нож в масло, так мы пройдем по этой дороге! Я уверен, что наши боевые кони будут шагать по цветам!.. — Он грозно поозирался, высматривая, не сомневается ли кто из командиров, что кони будут шагать по цветам, снова подергал усами, вздыбил кулак и закончил: — Смелость и мужество, товарищи командиры! Уверенность в победе и пролетарская страсть!..

Ну, в общем, почти все так и было… Всполошенный гарнизон Ташкургана, обнаружив конницу и артиллерию под стенами города, сделал несколько залпов и сдался.

Вторая часть отряда, молниеносно и беспрепятственно пройдя через несколько кишлаков, одинаково встречавших появление авангарда боевого охранения настороженной тишиной и наглухо закрытыми воротами дворов, вышла к пригородам Мазари-Шарифа.

Вопреки ожиданиям, Мазари-Шариф ответил огнем и силой, и ожесточением, и винтовок у них там тоже хватало, а не только древних мультуков. После суток боя, сопровождаемого мощным участием артиллерии, войска все-таки просыпались в город, и атака раздробилась в улочках этого средневекового поселения на сотни мелких стычек, скоро себя исчерпавших в силу неорганизованности и все-таки плохого, по сравнению с нападавшими, вооружения оборонявшихся… Переводя дух, Трофим подъехал к одному из своих орудий, когда в дувал возле самой головы Бравого тяжело ляпнула пуля — похоже, из гладкоствольного ружья. Обернувшись, он тут же увидел и стрелка — чалма торчала из-за обломка обрушившейся наружу стены дома, и черный ствол медленно ходил вправо-влево, выцеливая. Трофим ударил коня черенком плети, правой рукой вытягивая шашку. Это была старинная донская шашка — клеймо на медном оголовье рукояти показывало «1879», — подобранная им когда-то возле одного дроздовского поручика, убитого шрапнельным стаканом в грудь, кривая и длинная — настолько длинная, что даже при его росте ему приходилось привставать на стременах, чтобы окончательно высвободить лезвие, — страшная своей тяжестью, длиной и еще леденящей выверенностью пропорций, роднившей ее с музыкальными инструментами — если вести по лезвию сухим пальцем, шашка начинала тонко и жалобно петь. Бравый уже шел галопом, и человек за обломком стены почуял, должно быть, что сулит ему стремительное приближение этого огромного черного коня, хвост которого стелился по ветру, и наездника, что, подавшись вперед и невольно оскалясь, отводил назад руку, небывало удлиненную поблескивающей сталью, — во всяком случае, он поспешил с выстрелом, и Трофим, пристально глядя на ствол, жерло которого мгновенно украсил недолговечный венчик огня, понял, что стрелок снова промахнулся. Тряся бородой от спешки, человек сделал несколько движений, каждое из которых отнимало у него значительную долю отпущенного ему времени, — переломил ствол, сунул патрон, закрыл затвор и приложился, неловко обхватив цевье правой кистью и прижав щеку и бороду к ложу. Но в это мгновение все остановилось — зависла черная глыба лошади, чуть повернувшей голову и скосившей темно-карий глаз вправо от того места, которого могли бы коснуться передние копыта; всадник, занесший шашку и оскаливший белые зубы, тоже стал недвижен; и сталь замерла в своем мгновенном полете, и воздух, который она начала уж было со свистом рассекать, заживил разрез, сплотился вокруг горячего лезвия и тоже застыл, как застывает стекло; и глаза человека, почему-то приподнявшегося вместе со своим оружием, тоже остановились — замерли, храня настороженное и вопросительное выражение, какое возникает во взгляде перед разрешением каких-то очень важных ожиданий. И солнце каменно стояло в небе, и испуганные птицы, укрывшиеся в дальних садах от грохота боя и почему-то именно сейчас решившие перелететь с ветки на ветку, тоже окаменели в своем полете.

Недвижность сохранялась тысячную или даже, возможно, миллионную долю секунды. Как только этот незначительный промежуток времени истек, Трофим, склонясь с седла в томном кошачьем потяге, каким встречает свое пробуждение барс, продлил движение руки. Темное лезвие коснулось одежды, разрезало ее, добравшись до плоти, и, сочно чавкнув, разломило человека от правого плеча до самого паха, попутно стесав тонкую стружку с приклада так и не поспевшего выстрелить ружья.

Потом Трофим вытер лезвие клоком травы и повернул Бравого к орудию…

Так они взяли Мазари-Шариф.

Бой окончательно смолк, сменившись настороженной тишиной, нарушаемой только женским воем, доносившимся, как уже стало чудиться, чуть ли не из каждого дома, да лаем, да горестным стоном муэдзина.

Кладбища Мазари-Шарифа лежали на склонах окрестных холмов, и до самой темноты можно было видеть, как спешат туда вереницы мужчин. Чисто муравьи. Непременно один или два в белых одеяниях. Погребальные носилки тоже накрыты белым. Трофим поднес к глазам бинокль. Молчком идут, на ходу сменяя друг друга для скорости…

— Во чешут, — услышал он голос Строчука. — И куда торопятся? Ладно бы раненых несли… тогда еще понятно. А этим-то куда спешить?

Трофим опустил руку и посмотрел на ординарца.

— Со своим-то уставом, — буркнул он. — Со свиным-то рылом… Что, дела нет? Давай-ка вон иди обозным помоги…

Примаков отвел день на комендантскую деятельность. Взятый Мазари-Шариф, как и взятый прежде Ташкурган, должен был остаться в руках прогрессивных афганских деятелей. В их задачу входило немедленно организовать вооруженные отряды трудящихся, отбивать атаки реакционеров (буде такие последуют, что само по себе представлялось крайне маловероятным) и обеспечивать деятельность коммуникаций, то есть не допускать захвата дорог, ведущих назад, к Термезу.

Эта работа только началась, и солнце еще не успело подняться и на четверть, когда с запада, со стороны Балха, показались какие-то группы людей, среди которых попадались и конные, и к Мазари-Шарифу приступили невесть откуда взявшиеся силы афганцев. Как вскоре выяснилось, костяк этих войск составлял гарнизон расположенной неподалеку крепости Дейдади. Сам по себе гарнизон был невелик, но к нему приблудилось тысяч до десяти каких-то «беспризорников», как презрительно назвал их комкор.

Следующие полторы недели слились в памяти Трофима, слепились в плотную массу, и теперь, попытайся он вспомнить, чем один день отличался от других, ему бы это не удалось. Или удалось бы очень грубо, по тем вехам, что никак не могли стереться в памяти. К ним, в частности, относилась гибель командира третьего орудия Колесникова и еще двух бойцов — афганская артиллерийская граната шлепнулась прямо возле сошников и тут же взорвалась. Кажется, это случилось на второй день. Все это время пулеметы встречали бесчисленные толпы нападавших кинжальным огнем и более или менее их рассеивали. То есть что значит — нападавших? Их следовало бы называть шедшими — да, они просто тупо шли на пулеметы, шли с теми неровными завываниями, какими звучали издалека их религиозные песнопения. Среди них попадались люди в белых одеждах — они тоже завывали и шли на пулеметы, и падали под пулями и под разрывами бризантных снарядов. Орудия приходилось использовать чрезвычайно экономно. Боеприпасы неумолимо таяли, а энтузиазм афганцев не угасал — они остервенело карабкались по трупам, чтобы в конце концов увеличить своим собственным телом высоту бруствера… Если бы у Трофима было время задуматься или вообще был он склонен к поиску сравнений и аналогий, ему непременно бы пришло в голову, что более всего эти атаки напоминают движение насекомых — бесчувственных, закрытых жестким хитином, под которым если и есть сердце, то столь маленькое, что в него не может вместиться представление о будущей боли, о смерти, о прекращении жизни; так же бездумно и упрямо, как муравьи возобновляют нахоженную тропку, на которой чья-то титаническая ступня, бездумно шагнув, оставила сотни трупиков, афганцы с таким бесстрашием и упорством стремились добраться до людей, стрелявших в них из пулеметов, артиллерийских орудий и карабинов, будто то ли вовсе не имели представления о смерти, то ли просто в нее не верили. Гарь, смрад, вонь уничтожения и ужаса витали над полем боя; но, возможно, если бы Трофим каким-то чудом смог взглянуть на это поле с той стороны фронта, глазами наступавших, глазами тех, кто сначала видел, как падают шагавшие впереди, а потом и сам валился рядом с ними, то, возможно, он отчетливо разглядел бы, как радостно отлетают души, переливчатыми облачками благоуханного марева покидая нелепо содрогающиеся тела, с каким ликованием, с какими славословиями и благодарениями взмывают они туда, где их ждет новая жизнь и блаженство обетованное…

В один из этих дней утро оказалось тихим. Трофим обошел орудия, сумрачно поглядев в глаза каждого из своих бойцов и хмуро процедив пару-другую слов, напоенных грубой безнадежностью, после которых лица почему-то светлели, а глаза смотрели тверже. Выскреб котелок ячневой каши, доставленной Строчуком. Велел ему заняться лошадьми, пока есть время, — как следует почистить и, если получится, отвести к реке на купание. Потом пошел к пулемету Олейникова, что вмертвую стоял прошлые дни на левом фланге, и следы его деятельности в виде груд тел, ближние из которых, распухшие на солнцепеке, валялись метрах в сорока от гнезда, выглядели ужасающе.

Олейников сидел спиной к дувалу, голый по пояс Кузьмин, оттопырив губу, тыкал иголкой в порванный рукав гимнастерки, и оба вскочили, когда Трофим шагнул в пролом стены.

— Здоров, — сказал он, оглядывая хозяйство — сам пулемет, патронные ящики, бадьи с водой. — Хорошо устроились…

— Не жалуемся, товарищ комбат, — ответил Олейников, глуповато ухмыляясь. — Нам тут сам черт не брат…

Он был недавно стрижен наголо, и теперь круглая, как арбуз, голова поросла ежиком.

— Разве ж это хорошо? — возразил Кузьмин, перекусывая нитку. — Сейчас дома хорошо… яички! пасочка! стаканчик примешь, куличиком закусишь!.. м-м-м!..

— Что? — не понял Трофим. — Пасха?

— Ну да, Пасха ж сегодня, товарищ командир! — пояснил Кузьмин, глядя на него радостно и чуть удивленно — мол, как же такое забыть можно! — Пасха же! Нынче на пятое мая выпадает.

— На пятое мая, — пробормотал Трофим. — Ах ты господи!.. Ну, тогда Христос воскрес, бойцы!

Они тщательно похристосовались.

— У нас в деревне, бывало, — пустился Кузьмин в воспоминания. — Я еще мальчишка тогда… Как крестный ход начинается — у-у-у! У нас хороший колокол был, — с гордостью сказал он. — Да колокольцев еще штуки четыре… Такой трезвон подымут!.. Впереди фонарь несут, за ним крест, потом, значит, образ Божьей матери… а потом уж рядами — что тебе в армии! Дружка с дружкой на пару… Хоругви, свечи, потом, значит, дьякона с кадильницами, а потом уж поп… А певцы-то поют, разливаются!

Он вдохнул пошире и забасил:

Христос воскре-е-есе из мертвых, смертию смерть попра-а-а-ав…

И сущим во гробех живот дарова-а-а-ав!..

Да воскреснет Бог, и расточатся вра-а-а-ази Его!..

Олейников умиленно кивал, слушая, и его круглая розовая физиономия отражала каждое слово Кузьмина.

— Это да, — сдержанно кивнул Трофим. — Расточатся врази его… У нас тоже, бывало… Мы, правда, в село ходили, километра за три… там церковь-то у нас была…

Сухо щелкнул невдалеке выстрел, и тут же пошло снопами.

Олейникова будто подбросило — он повалился за пулемет и схватил рукояти. Кузьмин тоже пал на бок справа от него, придерживая ленту. Трофим выглядывал из-за обломка стены.

— Разъязви ж твою триста сука Бога душу в гробину мать, — бормотал Олейников, водя стволом и выцеливая. — Разъяти ж тя через семь гробов в бога душу мать под коленку в корень через коромысло!.. Оклемались, сволочи!

— Не спеши, Олейников, — сказал Трофим. — Подпустим.

— Это мы можем понимать, товарищ командир!.. — соглашался Олейников. — Этому-то мы ученые…

Олейников выждал еще несколько минут, и когда уж хорошо можно было различить детали одежды и вооружения, и общий вопль стал разделяться на отдельные голоса, и уже сам Трофим, встревоженный близостью противника, хотел дать ему команду — он ударил длинной очередью, неспешно ведя ствол слева направо, как если бы писал первую кровавую строку.

Время стеснилось. Трофим не мог бы сказать, сколько его протекло с начала до того момента, когда Кузьмин, волокший патронный ящик, ахнул и упал, не дотащив. Нападавшие стреляли редко и недружно, и толку от их стрельбы, по идее, никакого не могло быть, но это все же случилось — пуля вошла в согнутую шею Кузьмина и, должно быть, порушила позвоночник, и теперь Кузьмин лежал с мокрым от пота лицом, совершенно неподвижный, только иногда широко, по-рыбьи раскрывал рот и моргал.

Трофим стал вторым номером, и они, залитые беспощадным солнцем, снова и снова секли цепи стремящихся к ним, вопящих, размахивающих блестящими лезвиями людей, которые не боялись ни пулеметных очередей, ни снарядных разрывов, производивших в толпе страшные опустошения. Их было больше, чем осколков снарядов, больше, чем пулеметных патронов. Трофим ждал, что к ним, к авангардному пулеметному гнезду, подтянется подкрепление, и оно подтянулось, но уже когда последняя лента ушла в распыл и Олейников, по-прежнему дико матерясь, начал палить из винтовки, а Трофим, держа в одной руке наган, а в другой шашку, стал за останец стены. Первого он срубил, второй попал на пулю, но потом ввалились сразу четверо, и когда он, опомнившись от собственного рева, понял, что этих уже тоже нет, Олейников подергивался, как тот баран в саду за Гидростанцией, и кровь уже почти перестала хлестать из разреза, широко распахнувшего его горло. Трофим рванулся вперед, чтобы встретить врага у самой стены… но увидел только новые, новые и новые тела — и тающее в мареве движение отступивших, похожее на шевеление сметаемой листвы.

Вторая часть отряда, оставив замиренный Ташкурган, двинулась им на помощь — подтянувшись к клокочущему Мазари-Шарифу, попыталась смелым маневром ударить во фланг штурмовым отрядам афганцев. Однако значительная изрезанность местности не позволяла коннице проявить всю свою мощь; атака захлебнулась, напор штурмующих не ослабевал, и свежие силы под началом Шклочня тоже перешли к вынужденной обороне.

Примаков требовал подкрепления и боеприпасов, радист стучал ключом, Москва медлила с ответами, Ташкент кивал на Москву. Посланный разъезд отыскал подходящую площадку, и на третий день два легкомоторных самолета приземлились на обширном выгоне в двух километрах от города. Они доставили четыре станковых пулемета, шесть ручных, восемь ящиков патронов и двести выстрелов к орудиям.

Двести выстрелов! — а орудий двенадцать! Всего по пятнадцать снарядов на ствол!

Вдобавок ко всему осаждавшие перекрыли плотиной и отвели в другое русло речушку, снабжавшую Мазари-Шариф питьевой водой. Теперь ее хрустальная вода струилась в соседнем ущелье, а губы бойцов трескались от жажды. Нечего было заливать в кожухи перегревающихся пулеметов. А главное — лошади, лошади!.. Воду стали возить бурдюками с другой стороны города, за несколько километров, да еще каждый раз с боем!..

Только на двенадцатый день осады на подмогу им переправился через Аму-дарью еще один отряд — четыреста красноармейцев при шести горных орудиях и восьми станковых пулеметах…

…Трофим отвлекся от невеселых воспоминаний и снова внимательно осмотрел в бинокль балку. Густые заросли могли надежно скрыть солдат Сеид-Гуссейна. Однако все равно их положение крайне невыгодно. До первых домов Ташкургана (точнее, до руин первых домов) никак не менее полутора километров открытого пространства… а ночи лунные, так что тоже особенно не разгуляешься.

Послышался стук копыт, Строчук ходкой рысью появился из-за кустов и деревьев сада и выпалил, возбужденно тараща на командира свои голубые глаза:

— Так что, товарищ комбат, на совещание велят! Немедленно!

Трофим кивнул, сунул бинокль в кабур, как привык называть кожаный футляр, и неспешно тронул коня.

Во дворе ближайшего дома (во время одного из штурмов дувал был проломлен взрывом, обнажившим внутренности жилья) появился афганец. Он постоял, потерянно озираясь. Холщовые штанины болтались над босыми ступнями, грязная чалма в самый раз подходила к ветхому халатцу. Дехканин вынул из-за туго затянутого поясного платка небольшой топорик — тешу — и вяло принялся рубить хворост на трухлявом поленце.

Посматривая по сторонам, примечая, что жители Ташкургана поспешали снова переходить к мирной жизни, и с одобрением размышляя об этом, Трофим рысил к штабу, расположившемуся в пологой ложбине возле мельницы. Да, похоже, что Ташкурган — совершенно мирный город. И в первый-то раз его взяли почти без боя… Посмотреть, так все жители мирные, спокойные. Вон, ребята Шклочня говорили — и фураж тебе пожалуйста, и еда какая-никакая. Дело важное — все не обозной сухомяткой жить… Почему же в Мазари-Шарифе было не так?..

Он снова с легким содроганием вспомнил дни осады. Когда подошло подкрепление, а группы наступавших подверглись двухчасовой бомбардировке с ташкентских самолетов, измотанному отряду хватило сил и отчаяния опрокинуть все то, что в дыму и пыли, в крови и содроганиях, изнемогая от собственной ярости и решимости, двигалось навстречу, — смести, свалить, смять, срубить! Гарнизон улепетнул было в крепость — да не совсем поспел: на плечах отступавших тумановцы ворвались в ворота цитадели, были встречены пулеметным огнем и потеряли нескольких бойцов, но уж дело было сделано: пулеметчиков покидали с крыш, порубили… тремя взрывами минеры порушили почти все стены… из арсенала вывезли больше двух тысяч гранат к трехдюймовкам… да и вообще богатый был трофей!

Соседний город Балх сдался без боя. Через день, передохнув, двинулись дальше. Попутно ревизовав Ташкурган (там дело прямо-таки кипело: новая власть в лице трибунала судила и казнила врагов пролетариата, подозреваемых в желании оказать поддержку узурпатору Бачаи Сако, — по преимуществу мулл, старых судей — кази — да главных богатеев-угнетателей), отряд двинулся на Айбак. Окрестные селения проявляли враждебность, и мелкие стычки почти не прекращались. Так или иначе, наступление шло полным ходом. Уже показалась долина, в которой вольно разлегся городишко… Но пришло известие о том, что дивизия Сеид-Гуссейна, зайдя от Кундуза, овладела Ташкурганом… стало быть, коммуникации перерезаны, помощи ждать неоткуда. Афганская часть отряда заволновалась, и в первый же день обнаружилось массовое дезертирство.

Зла не хватает!..

И они повернули, и выбили отсюда войска Сеид-Гуссейна, и снова стоят в Ташкургане… и проклятый этот Ташкурган выглядит таким мирным, таким покорным!.. а до Кабула, до Кабула-то еще сколько!..

Трофим бросил повод красноармейцу-коноводу и, откинув полог и нагнувшись, вошел в палатку. Тут уже кое-как расселись хмурые командиры подразделений — на трех скамьях, специально ездивших при штабе в обозе, и каких-то тюках.

— Все? — спросил Примаков, озирая собравшихся.

К удивлению Трофима, комкор снова был одет в привычную кавалерийскую форму, а не в тот халат и белые штаны, в которых щеголял, как все, с самого начала похода.

— Товарищи командиры! — негромко сказал он, переводя взгляд с лица на лицо, как будто проверяя, все ли готовы ему подчиняться. — Ситуация сложилась следующая…

Речь была короткой, понятной и не оставляла сомнений в окончательности принятого командованием решения. Говоря, комкор смотрел то на одного из них, то на другого, и Трофим, слушая, подчас встречал взгляд его сощуренных серо-зеленых глаз — и тут же отводил свои, не выдерживал того напряжения и силы, что светились во взгляде Примакова.

— Во как, — пробормотал кто-то, когда Примаков, подводя черту сказанному, твердо опустил ладони на лежавшую перед ним карту.

— Все свободны, — отрезал комкор. — Немедленно приступить к подготовке марша.

Командиры выпятились из шатра.

Все закуривали. Трофим тоже потянул из кармана папиросы.

— В Индию, значит, — задумчиво сказал Святомилов, щуря глаза от табачного дыма.

— Перетрухал падишах, — гоготнул Прикащиков. — Все ж, видать, кишка тонка с узурпатором тягаться!..

— Ну да, — кивнул Святомилов. — Точно, тонка… мы, значит, бьемся тут к нему на помощь поспеть, а он фьюить — и в Индию!

— Что ты с него хочешь! — отмахнулся Коренев. — Голубая кровь… Да ладно! Зато теперь послезавтра дома будем.

— Ладно? — неожиданно освирепел Святомилов. — Ладно, говоришь?! А Шурку Грицаева убитого пришлось камнями закидать, как падаль, — ладно?! Даже похоронить по-людски не смогли — это тоже ладно?! А еще шестнадцать моих парней полегли — тоже ладно?!

— Ну, а что ты хочешь, — примирительно прогудел Кривонос. — Ну, в бою же… приказ же был… а? Приказ!

Так и не проронив ни слова, Трофим затоптал окурок, сел на своего Бравого и неспешным шагом тронулся в расположение батареи. Бравый твердо ступал по каменистой дороге, гнул шею, Трофим покачивался в седле, бездумно провожая взглядом деревья и стены кибиток…

Домой, значит…

Домой, стало быть… Что ж… Уж если Примаков приказал!.. Примаков свое дело туго знает, спору нет. Это ж не кто-нибудь, а Примаков, главный «червонец»! Прикажет в огонь — никто не задумается, как один пойдут в огонь. Приказал назад — шагай назад!.. Приказ есть приказ. Правда, что-то саднит в сердце… обида какая-то, что ли? Потому что, выходит, все было зря?.. И Олейников?.. И Кузьмин?.. И Колесников? И Грицаев? И все-все хлопцы, что здесь остались?.. И теперь уж не дойти до конца, не списать на победу эти горькие потери!..

Бросил повод Строчуку, слез с коня.

— Так… Товарищи бойцы!

Батарейцы восприняли известие сдержанно.

— Разговорчики, — негромко сказал Трофим, когда Щеголев, вечный спорщик и баламут, начал было бухтеть. — Выступаем в шесть ноль ноль, сказал! Немедленно приступить к подготовке марша!

И еще раз тяжело посмотрел на Щеголева — мол, заткнись по-хорошему. Дома поговорим.

— Пошли, Строчук, сольешь мне напоследок.

Строчук поспешил за котелком, а Трофим неспешно побрел к колодцу. В душе что-то как будто щелкнуло, немного расслабляясь, сходя с боевого взвода. Так бывает, когда пружина в часах чуток иначе сама в себе укладывается — она, конечно, по-прежнему напряжена, сжата, а все же чуть меньше. Да и впрямь — завтра к вечеру переправятся… а послезавтра, при удаче, уже и дома!.. Дома!..

Он понял вдруг, что злость, клокотавшая, сжиравшая его изнутри в дни, когда этот поход только начинался, — что она куда-то исчезла. То есть он помнил о ней, конечно, — то именно помнил, что Катерина может быть ему неверна!.. может предать, изменить!.. знал, что нельзя ей этого простить — даже если еще ничего не было!.. даже если только в его хмельной голове промелькнула такая мысль — ведь если промелькнула, значит, откуда-то взялась?.. нельзя, невозможно простить!.. — однако все это теперь были более слова, нежели чувства. А чувства — сжигающая ярость, непереносимая горечь — куда-то делись. Не вынесли похода эти чувства, не вынесли огня, боя, крови… мелковаты оказались, должно быть, по сравнению с тем, что происходило здесь… Да и потом, — пришло вдруг ему в голову. — Может, оно все и не так? Мало ли!.. Конечно, Катерина у него — видная! Да еще какая видная! Но все-таки: может, при всей ее красоте, она в своей красоте и не виновата вовсе? Может, и тени мысли, чтоб красотой своей предательски распорядиться, у нее нет?.. Ведь она любит его! — вдруг окончательно решил он. — Это он всей кожей своей чует, всем существом, от такого не отвертишься… и в чем же тогда он ее виноватит?..

Мысли его были смутные, путаные — но все же снимали тяжесть с души, и мир вокруг Трофима светлел, будто свежий ветер сносил застилавшую небо хмарь.

Трофим неспешно снял халат, рубаху, бросил на камень.

Колодец был хорош! — вода наполняла неглубокий квадратный хауз,[20] переливалась из него в том месте, где каменный борт был чуть ниже, стекала в колоду, из которой поили лошадей, а потом, едва слышно ворча, бежала по камушкам в лощинку. В правом углу бассейна толстое стекло влаги у самого дна прихотливо слоилось, и камушки диковинно приплясывали и меняли свои очертания — там был родник.

Принесся Строчук с котелком.

— Давай, — сказал Трофим. — Не жалей!

Строчук лил, а он фыркал, ухал, веселился. Водица была что надо — чистый лед.

Дехканин, что давеча рубил дровишки на чурбачке, вышел из своего двора сквозь пролом в глинобитной стене и неспешно подошел к хаузу.

— Товарищ трудящийся! — приветствовал его Трофим, с наслаждением смахивая ладонями воду с прохладной чистой кожи. — Как дела?

Дехканин мелко посмеивался в ответ, кивал и что-то бормотал.

— Не журись, — посоветовал Трофим. — Видишь, в этот раз не вышло вам помочь по-настоящему. Но ничего! — Он встряхнул рубаху и повесил ее на ветку. — Ничего! Будет еще и на вашей улице праздник! А? Как думаешь?

Дехканин все так же посмеивался и кивал, явно что-то пытаясь втолковать Трофиму. Полуседая его борода взволнованно подрагивала.

— Чурка — она и есть чурка, — с сожалением констатировал Трофим. — Непросвещенный ты элемент, так я тебе скажу!..

Между тем если бы он мог понять афганца, то услышал бы в его речи несколько упреков и жалоб. Дехканин сетовал на то, что советские (он их так и называл на своем языке — «шурави») разрушили его крепкий глинобитный дувал. Но это полбеды, считал он. Другой снаряд попал в сам дом. Два его сына погибли. Жена тоже погибла. Он не знает, что теперь делать. Он думает, что шурави поступили неправильно. Зачем они пришли? Чего хотят? Он не понимает этого. Никто не вернет ему детей и жену. И даже похоронить их он не может так, как положено. Зато он может мстить. Так он решил сегодня… Кроме того, человек не должен прилюдно обнажаться. А шурави снял себя рубашку и портки и моется водой из колодца… моется возле его разрушенного дома. Правильно ли это? Не оскорбляет ли это его, безвестного дехканина, чьей судьбой шурави так безжалостно распорядились?

— Во-во, шурави, — кивнул Трофим. — Верно говоришь. Советские, да.

И, наклонившись, потянулся за рубахой.

Дехканин выдернул из-за поясного платка тешу — небольшой остро заточенный топор — и с размаху ударил Трофима острием в основание шеи.

— Сука! — удивился Трофим Князев, пытаясь повернуться к тому черному облаку, что возникало на месте света.

Он еще услышал треск выстрелов, но ему уже показалось, что это мать возится у печки, ломая сухие хворостины.

Дворец

Невольно зажмурившись, Плетнев нырнул в плотное облако пыли и через долю секунды раскрыл глаза в ярко освещенном холле.

Здесь тоже было пыльно, тоже дымно, но все же не в такой степени, чтобы он не мог увидеть четверых афганских гвардейцев — их белые портупеи буквально светились.

Длинная очередь гремела до тех пор, пока все они, нелепо взмахивая руками и с грохотом роняя оружие, не попадали на пол.

Плетнев пробежал пространство вестибюля и оглянулся.

Слева вдоль стены два дивана. С обоих боков у каждого — по мягкому креслу.

И — никого! Только на мраморном полу — четыре тела.

Он растерялся. Он был один в этом громадном и чужом дворце!

Послышались крики на дари, топот сапог на лестнице, ведущей на второй этаж.

Кто-то кричал:

— Тез! Тез!

Это даже Плетнев мог перевести с языка дари — быстро! быстро!

Пробежав несколько шагов, он укрылся за колонной в глубине вестибюля.

Еще десятка два гвардейцев во главе с офицером бегом спускались по лестнице прямо на него.

Длинные очереди повалили первых. Напиравшие за ними спотыкались о тела и кубарем летели по ступеням. Остальные с воплями бросились обратно.

Он снова вскинул автомат…

* * *

Коридоры дворца освещались стробоскопическим мельканием света и тьмы. Глаза слезились от дыма. Уши закладывало от грохота выстрелов. Уже горели деревянные наличники на дверях. Зеленые ковровые дорожки покрывал слой битой штукатурки.

Голубков и Симонов проникли сюда через торцевые окна первого этажа и теперь, пригибаясь, приседая, прижимаясь к стенам по обе стороны коридора, продвигались вперед. За ними в глубине коридора маячили силуэты солдат «мусульманского» батальона.

В правой руке Симонов держал автомат, в левой — гранату. Автомат мешал ему выдернуть чеку. Поэтому он протянул левую руку Голубкову.

Голубков дернул за кольцо, отскочил назад, оттолкнулся от стены, ногой вышиб дверь и отпрыгнул в сторону.

Симонов швырнул гранату в комнату, где кто-то громко визжал и плакал.

После вспышки из дверного проема вырвались клубы дыма и пыли.

Голубков, стоя на пороге, уже стрелял длинными очередями, водя стволом автомата из стороны в сторону.

В одном углу дергались несколько мужских тел, в другом билось в агонии явно женское. Кровь растекалась по паркету. Парили клочья бумаги. Столы и стулья были перевернуты, шторы горели.

Симонов обежал стрелявшего Голубкова и устремился к следующим дверям.

Голубков догнал его и у самой двери протянул руку, чтобы выдернуть чеку…

* * *

Плетнев уже добил упавших гвардейцев, когда посреди вестибюля взорвалась граната, с визгом разметав осколки, следом еще одна.

Он укрылся за колонной, прижался.

Перебежал к следующей. Присел на корточки, выглянул из-за нее. Вестибюль был застлан пороховым дымом.

Еще одна граната! Окна над парадной лестницей разлетелись брызгами. Издалека был слышен монотонный голос «Шилок». Сверху валились обломки и кирпичная крошка.

Еще граната! — у самого входа.

Плетнев резко спрятал голову за колонну, почувствовав, как она вздрогнула, когда в нее ударило несколько осколков.

Похоже, делать тут было нечего. Он метнулся к лестнице.

Внезапно дверь слева с треском распахнулась, и прямо ему под ноги упала еще одна граната. Она была без чеки и волчком крутилась на месте.

Плетнев окаменел — буквально на мгновение.

И, невольно заорав, в неимоверном прыжке полетел вправо на диван, ударился спиной о спинку, перевернулся вместе с ним и рухнул на пол, закрытый сиденьем.

Взрыв!

Осколки вспороли ткань.

Тут же загремел чей-то автомат, рассылая веера пуль, бившихся в стену над его головой.

— Миша!

Ему показалось, что это голос Голубкова.

Точно — Голубков с автоматом наперевес вломился в вестибюль именно из тех дверей, откуда вылетела граната. Следом — Симонов. Оба судорожно оглядывались.

— Яша! — заорал Плетнев из-за дивана. — Миша! Козлина! Смотреть надо, куда палишь!

Чтобы кое-как выбраться на свет божий, ему пришлось снова перевернуть диван. Смешно, что во всем этом участвовали столь мирные предметы…

— Санек! — радостно завопил Голубков. — Бляха-муха! Ты что тут прячешься? — Обернулся к Симонову. — Як Федорович! Видели? Чуть дружбана не замочил!

Между тем в черное зияние парадного входа с автоматами наперевес один за другим уже вбегали бойцы.

Пятеро сразу повернули налево и исчезли в коридоре левого крыла.

Шестеро — один из них был Епишев — бегом пересекли вестибюль и загрохотали ботинками по лестнице.

Откуда-то сверху стреляли. И как! — это был шквал огня! Но почему-то эти шестеро, слепившись в противоестественную в военном отношении кучу, все еще бежали вверх.

Между ними и Плетневым пули крошили паркет так, будто шел веселый летний дождь, после которого положено кататься на качелях и собирать червей для рыбалки.

Потом они — как ему показалось, невредимые — скрылись за углом, шквал утих, и тогда Симонов тоже бросился к лестнице.

— За мной!

На ступенях лежал убитый боец «Зенита» — фамилии его Плетнев не помнил, — а рядом, прислонившись спиной к стене и подогнув ноги, сидел Епишев. Автомат валялся возле. Лицо бледное, губа закушена. Левой рукой, словно ребенок куклу, он прижимал к себе правую. Плетнев присел возле него. Симонов и Голубков наклонились.

— Господи! — сказал Плетнев.

Епишев только мычал, бессмысленно поводя глазами, — у него был болевой шок.

Кисть руки висела на коже, обнажив торчащую кость.

Над головой Симонова стену вспорола очередь. Он присел и вскинул автомат.

Голубков резко повернулся, хватаясь за плечо.

Из-под пальцев уже проступала кровь.

— Ах, бляха-муха!

Симонов очередями строчил вверх, в пространство лестничной клетки, в направлении третьего этажа.

— Тащите под лестницу! — крикнул он.

Они подхватили Епишева под мышки и волоком стащили вниз по ступеням.

Симонов все палил вверх, прикрывая отход…

Плетнев наложил жгут сомлевшему Епишеву, перевязал Голубкова.

— Все, я пошел! Сидите здесь!

— Ты что! — возмутился Голубков. — Да ладно! Из-за такой ерунды!

И, отчаянно морщась, помахал левой рукой, доказывая, что он боеспособен.

* * *

Мигали лампы, озаряя причудливые конфигурации облаков пыли и дыма. Уши закладывало от грохота автоматных очередей.

Бесконечная череда однообразных и страшных, как в кошмарном сне, действий. Выбивается дверь. Очередь. Бросок гранаты.

Взрыв, столбы огня и пыли.

Длинные очереди в образовавшийся проем.

— Миша!.. Яша!..

Кто где? Ни черта не понять!..

* * *

Ромашов стоял за колонной, прижавшись к ней так, будто не спрятаться хотел, а передать ей какую-то свою боль.

Потом все же согнулся, застонал и стал сползать, скользя спиной по гладкому камню. Лицо покрыли крупные капли пота…

Из левого коридора в вестибюль выбежал Князев, кинулся за соседнее укрытие. С беспокойством подался к нему:

— Миша! Что с тобой? Ранен?

Тяжело дыша, Ромашов помотал головой.

— Почки схватило, сил нет… Когда о броню шибануло-то… может, камни пошли?..

Разорвалась еще одна граната.

— Держись, уролог! — закричал Князев, снова влипая в колонну и озираясь. — Завязли! Подмога нужна!

Он метнулся вправо и, наклонившись, бросился к выходу.

— Куда?! — крикнул Ромашов, превозмогая боль. — Нельзя! Григорий Трофимович, назад!..

— Сиди! — ответил полковник и исчез в пыли проема.

Он выбежал на крыльцо. Сполохи огня и осветительных ракет отражались на его каске. Призывно замахал рукой.

— Мужики! Ко мне! Вперед!

Сразу несколько пуль ударили в грудь.

Его отбросило спиной на стену, и он, зажмурившись и закинув голову так, будто хотел размять затекшую шею, медленно сполз на усыпанное обломками кирпича крыльцо.

В первый миг его посетило острое удивление — как же это?.. Но больно не было. К тому же надсадный, утомительный шум боя наконец-то стих, отдалился. И суматошное чередование алых, бордовых и фиолетовых вспышек перед глазами превратилось в разноцветье луга, а темнота этой кровавой ночи — в черную, вороную и блестящую шерсть лошади. Склонившись с седла, батька Трофим тянул к нему сильные руки и, усмехаясь в усы, ласково повторял: «Ну давай, боец! Давай сюда!..» Он оробел на мгновение, а потом все-таки, задрав к нему голову и смеясь от счастья, сделал еще шаг. И тогда отец подхватил его, поднимая, и от высоты и скорости этого подъема и еще от радости, что он снова окажется сейчас в отцовом седле, у него перехватило дыхание.

* * *

Они продвигались по длинному задымленному коридору. Плетнев выбил дверь ногой и сразу же стал стрелять из стороны в сторону. Потом туда нырнул Голубков.

В эту секунду из-за угла коридора выскочил гвардеец и, мгновенно зафиксировав свое положение (так бы и Плетнев сделал), от живота веером выпустил очередь из автомата.

Это было похоже на то, как если бы Плетнева шмякнула баба, которой рушат стены. Пули вспороли бронежилет. Его швырнуло назад. Он стоял, вляпавшись в стену спиной и затылком и не понимая, на каком он свете. Слышал только звон в ушах, а видел лишь фиолетовые круги перед глазами

Несколько пуль попали в автомат и разбили ствольную накладку. Из развороченного магазина на пол медленно падали патроны.

Сквозь туман Плетнев видел, что гвардеец смотрит, оцепенев от изумления. А как он мог поверить своим глазам? Длинная автоматная очередь и десяток попаданий не могут не убить человека! Что ему оставалось? — ждать, когда убитый повалится!..

В стволе оставался патрон.

Плетнев одной рукой вскинул свое раскуроченное оружие и выстрелил гвардейцу в лоб.

Гвардеец взмахнул руками и рухнул на пол.

Надрывно кашляя и держась за грудь, ушибленную пулями через стальные пластины бронежилета, Плетнев подобрал его автомат — он отличался от прежнего только тем, что был исправен.

Тут из комнаты выскочил Голубков. Посмотрел на Плетнева, потом на убитого гвардейца.

— Ты чего? — весело поинтересовался он, утирая пот. — Подавился, что ли, бляха-муха?

Плетнев кое-как поправил на себе попорченную амуницию.

— Всю душу отбил, гад, — сдавленно сказал он чужим голосом. — Ладно, пошли!..

* * *

Хафизулла Амин лежал на широкой кровати.

Свет мигал. За дверью трещала беспрестанная стрельба. Слышались взрывы.

Амин открыл глаза и стал смотреть в потолок. Сильно мутило. Он попытался поднять руку. Недоуменно воззрился на капельницу.

Потом со стоном приподнялся, кое-как спустил ноги с кровати, сел.

Попробовал встать.

Закусил губу от боли — при каждом движении иглы капельниц впивались в тело.

Отворил дверь и, шатаясь от стены к стене, побрел по коридору…

* * *

Кузнецов, Алексеенко и Вера спрятались в барную нишу и стояли, прижавшись к стене возле стеллажа. Стеллаж был уставлен бесконечным количеством разноцветных бутылок. Разнокалиберные бокалы висели вниз головой на хромированной подставке.

Кузнецов озирался, не понимая, откуда ждать опасности.

— Вера! Встаньте в угол!

У Веры, вздрагивавшей от каждого взрыва, мелко дрожали губы. Тем не менее она ответила:

— Надо же! Сколько лет в угол не ставили!..

— Господи! — оторопело сказал Алексеенко.

Амина мотало из стороны в сторону, но все же он упрямо шагал дальше.

Банки с физраствором в его руках выглядели как гранаты. Трубки капельниц змеились по рукам.

Фигуру освещали сполохи огня.

Алексеенко кинулся к нему, подхватил под руку.

Вера выдернула иглы, положила на ранки по кусочку ваты и осторожно согнула руки в локтях.

С другой стороны подбежал Джандад.

— Звони в Советское посольство! — хрипло приказал Амин на дари. — Советские помогут!

— Кому помогут?! — криво усмехнулся начальник охраны. — Это они и напали!

Амин схватил со стойки пепельницу и со стоном швырнул в Джандада.

— Идиот!

Это движение отняло у него последние силы. Он прислонился к стойке и подпер голову руками, горестно бормоча:

— Не может быть!.. А ведь я догадывался… Обещали меня охранять!.. Какие сволочи!..

Совсем близко — то ли в соседней комнате, то ли этажом ниже — грохнуло так, что заложило уши.

Кузнецов потянул Веру за рукав.

— Пошли отсюда, пошли!

По коридору бежал плачущий мальчик лет шести.

За ним, крича что-то и пытаясь догнать, спешили две няньки.

Мальчик подбежал к Амину и обнял его колени.

— Папа, я боюсь!

Амин обнял сына и погладил по голове. Сделал знак няньке, что не нужно тянуть его за руку. Потом отстранился и сказал нарочито суровым голосом:

— Разве не стыдно? Ты уже большой, не бойся!..

Грохнул еще один взрыв. Няньки упали на пол, в ужасе закрывая руками голову.

— Да пойдемте же! — закричал Алексеенко. — Не видите, что творится?!

Амин только крепче прижал к себе сына.

Кузнецов и Алексеенко побежали по коридору. Кузнецов тянул Веру. Вера озиралась. Потом вырвала руку и замедлила шаг, как будто собираясь вернуться…

* * *

Плетнев и Голубков выскочили из-за угла и увидели стеклянную дверь, ведущую, должно быть, в еще один коридор.

По обе стороны от нее, прижавшись к стенкам, стояли Аникин, Первухин и Симонов.

Голубков тут же подскочил к Симонову — своему командиру и начальнику — и замер рядом, прижимая автомат к груди стволом вверх.

В голове у Плетнева мелькнула совершенно неуместная мысль о том, что настоящую выучку видно с первого взгляда…

— Что стоим? — негромко спросил он, одновременно отщелкнув почти пустой магазин. Сунул в карман штанов, а взамен вставил полный.

Сжав левую руку в кулак, Аникин большим пальцем молча указал на дверь.

Плетнев все понимал. Открывать эту чертову дверь — это не в комнату врываться. За этой дверью большое пространство, которое, возможно, готово к обороне. В общем, тому, кто соберется открыть эту дверь, хорошо бы для начала запастись завещанием.

Но что завещать простому советскому человеку?.. К тому же прошедшие полчаса вселили в него какую-то нелепую, дурацкую уверенность в собственной неуязвимости. Нет, он понимал, что все случайно и что случайность в любую секунду может обернуться против него. И все равно — какой-то колючий азарт, остервенелость и вера в то, что ему все удастся, толкали его вперед.

Плетнев протянул руку Голубкову, и Голубков выдернул из его гранаты чеку.

Бойцы, перехватив оружие поудобнее, приготовились к атаке. Все следили за ним.

Он с разбегу ударил ногой в середину между створками двери. Они распахнулись во всю ширь. Звякнули об ограничители и начали закрываться.

Но Плетнев уже бросил в коридор гранату.

Пропустив ее, зеркальные двери закрылись. Плетнев не видел, как медленно летела его граната. Очень медленно, кувыркаясь в полете, она сантиметр за сантиметром преодолевала назначенный ей путь.

Зеркальные створки схлопнулись, поэтому он не мог увидеть и расширенных от ужаса глаз Веры.

Граната все летела, поблескивая своими рубчатыми боками в неверном мерцающем свете.

Амин поднял голову, равнодушно следя за ее медленным полетом.

Его лицо превратилось в почти безжизненную маску, отражавшую не страх, а обреченное понимание.

Он еще крепче прижал к себе сына, закрыл его глаза теплой ладонью.

Сам он рос без отца…

Их дом стоял на окраине Пагмана — дачного пригорода Кабула. Загородные виллы, укрытые зеленью садов, ручьи, щебет соловьев в теплой ночи… Отец, молодой потомок знатного рода, был крупным чиновником в администрации Захир Шаха. К сожалению, он рано умер — Хафизулле не было и шести лет. Это навсегда поселило в его сердце печаль. Они владели землями и акциями Хлопковой компании. Мать занималась собой. Им занимался старший брат — Мансур… следил за учебой, практиковал в английском и французском… Хафизулла окончил педучилище… университет… Преподавал математику в лицее. Стажировка в США… Он работал над диссертацией, а его выслали за то, что он якобы будоражил афганских студентов. Какая глупость!.. будоражил, да, тогда уже вел политическую работу!.. Казалось бы, какое дело американцам до него? Он думал вовсе не о том, чтобы навредить их сытой стране! Он всего лишь хотел, чтобы его собственная страна тоже была сытой, счастливой, независимой! И понимал, что единственный путь к этому — революция!.. Потом они встретились с Тараки… горячка работы… политика, подполье!.. И дальше, дальше! — по высоким крутым ступеням, на каждой из которых можно было сломить голову!.. Многие и сломили… многих нет… нет и Тараки… через мгновение его тоже не будет!..

Зачем же тогда все было? В чем смысл?.. Ведь кто-то должен знать ответ на этот вопрос! Кто-то ведь должен!..

Ему мгновенно представилось, что где-то невдалеке от Тадж-Бека в густой мгле, рассеиваемой лишь неверным светом мечущихся прожекторов и трассеров, отмечающих прохождение очередного роя смертоносных пчел, почти на самой вершине горы Кухи Асман, на большом камне, подножие которого прячется в бурых зарослях побитой морозом эфедры, сидит ангел.

У него два крыла, каждое из которых более всего походит на мягкое струение неяркого света — как лунные лучи, через силу пробившиеся сквозь пелену ночных облаков. Едва различимое мерцание начинается у плеч, плавно стекает вниз, понемногу розовея, а ближе к свисающим со скалы концам эти призрачные полотнища отдают багровым.

Печально подперев голову тонкопалой рукой, ангел смотрит вниз, на дворец. У него темное, изборожденное морщинами старушечье лицо, совершенно неподвижное, как будто вовсе лишенное мимики. А пристальные и круглые, как у лемура, глаза никогда не моргают.

Он видит вспышки, каждая из которых вновь расцвечивает пласты темного дыма и уносит чью-то жизнь, сиренево-красные бутоны огня из пламегасителей, полыхание чадно горящих машин… слышит беспрестанное громыхание взрывов и треск выстрелов, сливающихся в надрывный и утомительный грохот, какой сопровождает работу тяжелых и опасных механизмов.

Настоящее кажется ангелу не столь кратким, каким оно является в куцем человеческом сознании, не способном полнокровно населить собой более двух или трех секунд. Настоящее ангела длится значительно дольше, и сейчас, сидя на камне, он проживает как текущее мгновение, так и то, что для людей уже давно стало прошлым. И то, что пока еще является для них будущим.

Ему удается видеть одновременно все обстоятельства, все событийные нити, опутавшие людей, яростно стремящихся уничтожить друг друга. Он понимает, что эти нити тянутся куда-то в даль, точнее — во многие и многие дали, в которых тоже существует нечто, имеющее касательство к тем будоражащим волнам страха и ненависти, что раз за разом накатывают на него, оставляя щекочущее и зябкое ощущение…

Он будет недвижно сидеть на камне до тех самых пор, пока не утихнет грохот взрывов и окрестные холмы станут озаряться лишь тусклым пламенем пожара, разгорающимся в третьем этаже дворца.

Когда из-за водораздела выглянет серп луны, ангел недовольно нахохлится и минуты полторы будет немигающе рассматривать его. А потом беззвучно взмахнет крыльями и растворится в серебристом сиянии…

Хафизулла крепко зажмурился.

Раздался взрыв.

* * *

Зеркальные створки разлетелись вдребезги, и через мгновение Плетнев бежал невесть куда, поливая свинцом все вокруг.

За ним неслись остальные.

Потом он остановился.

Выстрелы смолкли. В дыму и пыли маячили фигуры бойцов.

Звенящая тишина нарушалась только дальней стрельбой…

То и дело озираясь, он с автоматом наизготовку настороженно продвигался по коридору.

— А-а-а-а-а-а-а-а!

Плетнев невольно вздрогнул от этого душераздирающего вопля.

Женщина, выбежавшая из комнаты рядом с баром, дико крича, упала на колени, склонившись над телами сына и мужа.

— Ами-и-и-и-ин!

Няньки в лужах собственной крови лежали, как разломанные куклы, среди битых бутылок и деревянных обломков.

— Сволочи! Фашисты! Что вы делаете?!

Этот сдавленный крик тоже был страшен и гулок.

Плетнев оторопело перевел взгляд.

И в нескольких метрах от себя увидел Веру — в грязном, истерзанном врачебном халате, она стояла, жестом отчаяния прижав ладони к лицу.

Аникин, Первухин, Симонов и Голубков остановились у барной стойки.

Вера медленно шла туда же. Он шагнул навстречу.

— Вера?!

Плетнев оглянулся — и снова увидел товарищей… мертвые тела мужчины… мальчика… рыдавшую над ними женщину… Обломки развороченного бара… Тела еще двух женщин среди осколков стекла… Это все они?.. Это они сделали?..

Завод кончился — и кончился внезапно. Примерно так, наверное, чувствует себя игрушечный клоун, когда пружина в нем полностью раскрутилась.

Он бессильно опустил автомат.

Вера медленно подошла, глядя на него так, будто не верила своим глазам.

— Саша?! Это ты?! Это все вы?..

— Подожди, — растерянно пробормотал он. — Постой. Это просто… ты почему здесь?!

В глубине коридора за ее спиной он увидел две смутные фигуры. Их выдали белые портупеи. Они не стреляли. Может быть, они хотели сдаться. Но он не мог рисковать.

Прервавшись на полуслове, Плетнев отшвырнул ее к стене и навскидку ударил по ним из автомата.

Вера сползла на пол, закрывая лицо руками.

Гвардейцы тоже попадали, широко разбросав руки и с грохотом выронив оружие.

Аникин с Первухиным, на бегу добавив каждому из них по короткой очереди, бросились в глубь какого-то аппендикса, а Плетнев схватил Веру за руку и силой потащил за собой.

— Быстрей! Тут не место!

Дверь в конференц-зал была открыта. Он осторожно заглянул.

Да, зал был пуст.

Затолкнул ее в помещение. Он чувствовал, как ее колотит.

— Ну все, все, — сказал Плетнев. — Все. Все кончилось…

Проклятые лампы мигали, и в их неверном свете он продолжал ощупывать взглядом каждый угол.

И вдруг заметил, как шевельнулась темная штора. Едва приметно шевельнулась! Как он не подумал об этом сразу!

Он сделал шаг, загораживая Веру, и одновременно выпустил в штору две короткие очереди.

Вера вскрикнула от неожиданности.

Штора начала надуваться плавным пузырем… и вот уже чье-то тело стало медленно вываливаться из-за нее, одновременно срывая с карниза. Падавший конвульсивным движением отвел от лица ткань — и Плетневу показалось, что в этом лице, искаженном гримасой боли и удивления, он узнал Кузнецова!

Человек бросил на него гаснущий взгляд. Тело еще пыталось сопротивляться смерти, старалось удержаться на ногах.

Кто-то закричал откуда-то справа, с пола из-за трибуны:

— Не стрелять! Свои-и-и-и!

Он растерянно опустил автомат.

Вера закрыла рот ладонью, сдерживая крик.

— Николай Петрович!

Человек из-за трибуны кинулся к падавшему, попытался удержать — и вместе с ним обрушился… Уже на полу привалил к стене.

Голова убитого висела.

— Николай Петрович? — тупо пробормотал Плетнев.

Вера тоже подбежала, взяла его руку… подержав, безнадежно опустила на пол. Повернулась к нему, бросила взгляд… отвернулась…

Собственное лицо казалось ему окаменелым. Он провел ладонью по щекам, посеченным множеством мелких осколков камня и железа, по лбу… всюду кровь и копоть… Медленно снял каску вместе с кожаным подшлемником.

Подошел к телу Кузнецова и сел рядом, прислонившись к стене.

Автомат положил справа.

Он не понимал, что произошло. Нет, не так. Он понимал. Но понимал и другое — этого не может быть! Не может здесь быть ни Веры, ни Кузнецова! Это какой-то сон! Кошмарный, страшный сон! А если сон, то когда он начался?

Наверное, так сходят с ума — его крепкое, холодное, его специальным образом выкованное сознание мутилось и раздваивалось… Что они наделали?.. Они выполнили приказ, ничего больше… Да, но что они наделали?.. Выполнили приказ, вот и все… Нет, он не об этом, он хочет понять: что они наделали?..

Каменно уставившись в какую-то точку пола, Плетнев достал из кармана штанов полупустой магазин и горсть патронов. Руки начали совершать заученные движения — точь-в-точь робот, дорабатывающий программу.

Щелк! Щелк! Щелк!

Это тоже сон?

Пальцы правой руки кладут патрон в приемное гнездо магазина; большой палец левой руки, держащей магазин, досылает его внутрь.

Капли пота щекотали шею.

Магазин был уже полон, но пальцы неустанно и механически выполняли затверженные действия. Он не замечал, а патроны один за другим попусту падали на пол.

Щелк! Щелк!

Не заметил и того, как вбежал один из бойцов «Зенита». Сказал несколько негромких фраз, потом обнял Веру за плечи и куда-то увел, на ходу продолжая свое успокоительное бормотание.

Он не знал, сколько прошло времени. Патроны кончились, нечего стало засовывать в магазин. Очнувшись, Плетнев обнаружил их россыпь на полу. Повернул голову и снова увидел тело Кузнецова. Другой человек — позже он узнал, что его фамилия была Алексеенко, — недвижно сидел рядом, опустив голову и подперев ее руками.

— Как вы здесь оказались? — равнодушно спросил Плетнев.

Алексеенко пожал плечами.

— Вызвали. Массовое отравление…

Плетнев отстегнул от автомата магазин, сунул в карман. Вставил полный.

Он все сделал. Осталась одна-единственная мелочь.

Достал из нагрудного кармана монету. Это был «лысый» — юбилейный рубль с барельефом Ленина. Долго смотрел на него, будто силясь что-то понять. Перевернул. На обороте поблескивал герб СССР.

Положил монету в безжизненную ладонь Кузнецова.

Алексеенко смотрел непонимающе.

Плетнев не стал ничего объяснять. Алексеенко глядел ему в спину, когда он побрел прочь.

В барной нише у стойки стояли Симонов, Аникин, Первухин. Тело Амина в трусах и майке раскинулось на полу. Рядом сидела, качаясь из стороны в сторону, его жена. Она уже не кричала. Вдоль коридора вытянулись три длинных ковровых свертка — еще три тела. Два бойца из «мусульманского» батальона подняли один из них и понесли к дверям.

Навстречу им в дверях появились Ромашов, Иван Иванович и — чуть отстав — два афганских министра — все в тех же советских солдатских шинелях без знаков различия, с поднятыми воротниками.

Все они тоже подошли сюда. С противоположной стороны в эту же минуту показался Шукуров и три солдата из «мусульманского» батальона. Шукуров устало кивнул Плетневу. Он ответил тем же.

— Уведите женщину! — приказал Иван Иванович.

Шукуров распорядился, солдат накинул шубу на ее плечи и помог подняться. Обессиленная, она послушно встала и обреченно двинулась к выходу, не глядя на них.

Шуба сползла с плеча, солдат подхватил ее и бережно вернул на место. Шукуров шел с другой стороны, что-то говоря ей на дари. Кажется, она и его не слушала.

Когда они скрылись, Иван Иванович взял руку Амина, пощупал пульс и озабоченно посмотрел на Сарвари.

— Точно он? Ошибки не будет?

Сарвари со злорадно-задумчивым лицом покачал головой.

— Да, это он, слава Аллаху!

Гулябзой молча кивнул.

— Ну, коли так, что ж… каши маслом не испортишь!..

Иван Иванович достал пистолет, с брезгливой миной накинул на Амина край ковра и, морщась и вздрагивая, несколько раз выстрелил в грудь.

* * *

При каждом шаге под подошвами отвратительно визжало стекло.

Низ лестницы был завален телами убитых гвардейцев. Кто-то сдвинул их в сторону, чтобы освободить проход.

Стоя над трупом, Аникин вчитывался в раскрытое удостоверение.

— Смотри-ка, — сказал он, протягивая его Плетневу. — Офицер, наверное. Не поймешь ни хрена…

Плетнев скользнул взглядом. Все как положено — фотография, арабская вязь. Уголок пропитан кровью.

— Наверное…

Аникин бросил удостоверение на труп и сказал с чувством выполненного долга:

— Ну что, Саня, будем дырки под ордена готовить? Каких орлов повалили!..

Что-то терло Плетневу шею.

Пальцы нащупали кусочек металла, застрявший в воротнике бронежилета.

Он вытащил его. Это была пуля. Автоматная пуля калибра семь шестьдесят два. Кончик немного смят, а вообще как новенькая.

— Знаешь, как Князев говорит? — спросил он, крутя ее в пальцах. — Нам лишних дырок не нужно.

— Говорил, — со вздохом поправил его Аникин. — Убит Князев. Да как по-дурацки убит! — выбежал из здания. Ну, его свои же и завалили…

Наверху лестницы показался Иван Иванович. В одной руке он держал какую-то винтовку, в другой — небольшой кожаный чемодан. За ним, опираясь на перила, неловко спускался Ромашов.

— Вы что делаете?! — воскликнул Иван Иванович, а потом обернулся к нему: — Чем заняты ваши люди?! Не видите?! Они шарят по карманам убитых! Это называется мародерством! вы понимаете?!

Аникин вскинул удивленный взгляд.

— Что ты разорался? — спросил Ромашов, останавливаясь. — Думаешь, им деньги нужны? Да на хрена они им! Мы только что сундук драгоценностей отсюда вынесли. — И неожиданно глумливо спросил, кривя щеку: — Хочешь, с тобой поделюсь?

— Вы как разговариваете, товарищ майор?! — завопил Иван Иванович.

— Слушай, шел бы ты от греха, — глухо сказал Ромашов. — Добром прошу. А то ведь в бою и шальные пули бывают…

— Вы за это ответите! — закричал Иван Иванович, быстро шагая к выходу. Перед тем как исчезнуть, обернулся: — Ничего не трогать! Здесь все отравлено!..

— Вот баран! — пробормотал Аникин. — Ну что, пошли?

— Погоди, — сказал Плетнев. — Давай вернемся, поможешь. Я один не донесу.

Ничего не спрашивая, Аникин молча двинулся за ним. Они завернули тело Кузнецова в штору. Ковры под ногами хлюпали от крови. Несколько раз Плетнев спотыкался о трупы и едва не ронял ношу. Пожар на третьем этаже расходился. Алексеенко шел с ними. Вынесли во двор. Солдаты грузили раненых на БТРы. Кто-то из них воспротивился — мол, убитых потом. Он был прав, конечно. Да, прав. Но Плетнев все равно взорвался, выхватил пистолет… Аникин оттащил его, а Кузнецов все-таки уехал с первой машиной. С ней же уехал и Алексеенко — в госпиталь, к операционному столу. Веру, оказывается, отправили еще раньше…

Они догнали Ромашова.

— Михалыч, ты что так кривишься? — спросил Аникин.

Ромашов махнул рукой.

— Да ну, не спрашивай… На пенсию пора.

Плетнев посмотрел на часы. Они давно стояли.

— Часы грохнулись, — равнодушно сказал он. — Сколько на твоих?

Аникин взглянул, потряс.

— Стоят… Стукнул где-то, наверное.

Ромашов тоже счел свои сломанными.

Но все три механизма показывали одно время, а когда Плетнев поднес свои к уху, оказалось, что они исправно тикают.

— Так что же, а? — сказал он тупо. Язык почему-то едва ворочался во рту. Он чувствовал такое опустошение, как будто из него выпустили всю кровь. — Выходит, всего пятьдесят минут прошло?

Аникин пожал плечами.

— Выходит, так, — ответил он, озираясь. — Я думал — ночь.

Госпиталь

Здание дворца страшно изменилось. Зияли искрошенные дыры, совсем недавно празднично поблескивавшие гладким стеклом. Щербатые стены утратили белизну и гладкость. Огонь лизал проемы нескольких окон третьего этажа в левом крыле. Отовсюду валил дым.

ДВОРЕЦ ТАДЖ-БЕК, 27 ДЕКАБРЯ 1979 г., 20 часов 23 минуты

Невдалеке от парадного входа стояли два БТРа и два грузовика.

Снизу у правой части дворца приткнулся, накренясь, сгоревший БТР.

Ко входу подъехала БМП, из нее высадились какие-то люди в штатском и скрылись во дворце.

На площадке у входа теснился небольшой гурт пленных афганцев под охраной солдат «мусульманского» батальона.

Плетнев прошел мимо и остановился. Повернулся спиной к дворцу и к пленным. Не хотелось ничего этого видеть. Он бы и к самому себе спиной повернулся, если бы это было возможно.

От дворца вниз расстилалась темная долина. На противоположном борту горели какие-то огни — должно быть, возле наших казарм… Выше едва угадывались во мраке очертания гор. Справа было чуть светлее. Должно быть, скоро выйдет луна.

Он медленно задрал голову.

Черное небо над Тадж-Беком светилось мерцающим заревом. Звезд не было…

Между тем из здания выводили новых пленных. Рослые гвардейцы в хорошо пригнанной форме с белыми портупеями шагали, угрюмо сутулясь. Их конвоировали солдаты «мусульманского» батальона в помятом, плохо сидящем афганском обмундировании. Последним вышел Шукуров с автоматом на плече.

Два афганских офицера, шедшие перед ним, тихо переговаривались.

— У меня в кармане пистолет, будь он проклят! — сказал один. — Что делать?

— Тебя не обыскивали?

— Обыскивали, но второпях.

— Отдай старшему, — посоветовал второй. — Он сзади идет.

Владелец пистолета оглянулся.

— Может, лучше потом?

— Потом будет хуже. Скажут — хотел утаить.

Офицер сунул руку за пазуху, вынул пистолет и повернулся.

Шукуров отреагировал мгновенно — с силой упер ствол автомата ему в поясницу и выпустил очередь.

Офицер повалился. Другие пленные шарахнулись, тесня солдат.

Началась сутолока. Солдаты замахивались прикладами, кто-то упал, закрывая голову руками. Неразборчивый ор многих злобных голосов был похож на лай собачьей стаи. Вдруг снова рявкнул чей-то автомат, и пленные снова шарахнулись.

— Не стрелять! — орал Шукуров, расталкивая солдат. — Не стрелять! Под трибунал пойдете!

Аникин, Плетнев и еще два парня из «Зенита» помогали ему, раздавая затрещины.

Пленные уже торопливо набивались в кузов грузовика.

— Давай! Лезь!! — орал какой-то щуплый «мусульманин», тыча стволом в спину здоровенному гвардейцу.

Гвардеец старался, но кузов был полон под завязку, и его усилия пропадали даром.

— Ну, что еще? — недовольно спросил Шукуров, подходя. — Места нет?

Он дал короткую очередь в воздух. Пленные в ужасе полезли друг на друга. Оставшиеся торопливо забрались в освободившуюся часть кузова.

— Места нет, места нет, — ворчливо сказал Шукуров. — Найдется, если захочешь…

Плетнев только покачал головой — он еще помнил, как Шукуров гонял своих солдат булыжниками…

Ноги уже совсем не держали, и он присел на парапет. Но через минуту его окликнул Ромашов. Они на пару с Симоновым стояли невдалеке.

— Тут какое дело, Плетнев. Надо в морг на опознание. Со мной поедешь… А это еще что?

Плетнев перевел взгляд. Первухин и два солдата вели от дверей дворца еще одного пленного.

— Вот, — сказал Первухин, подходя. — Командира бригады охраны выловили. Под кроватью прятался. Куда его?

Мрачно и ненавидяще глядя, Джандад сказал что-то на дари.

— Чего он бухтит? — поинтересовался Симонов.

— Рустам! — крикнул Плетнев. — Пойди сюда, пожалуйста! Переводчик нужен!

Шукуров подошел.

— Начальник охраны вроде, — пояснил Симонов. — Спроси, точно ли.

Шукуров задал вопрос. Джандад, помедлив, заговорил, криво усмехаясь и переводя горящий взгляд с одного из них на другого.

Шукуров неожиданно взорвался, заорал, яростно замахнулся.

Джандад сжал зубы и гордо вскинул голову.

— Что он?

Шукуров отвел от него взгляд и нехотя ответил Ромашову:

— А, херню какую-то несет, товарищ майор!..

— Переведи!

— Ну, — начал Шукуров, явно конфузясь. — Говорит, что… в общем, шакалы вы, говорит. Подлецы и предатели. Правнуки, говорит, об этом помнить будут. Нет вам, говорит, прощения…

— Это он про кого? — спросил Ромашов, угрюмо меря Джандада взглядом.

Шукуров развел руками.

— Про нас.

— Сам он шакал! Козел!

Ромашов отвернулся. Щурясь, стал смотреть на изуродованный купол Тадж-Бека.

— Так куда его, Михал Михалыч? — спросил Первухин, зло глядя на Джандада. — Может, того? За угол да шлепнуть?

Ромашов сверкнул на него взглядом из-под насупленных бровей.

— Я тебе шлепну!.. В посольство вези. Пусть там разбираются.

И двинулся к машине.

* * *

Коридор был выложен кафельной плиткой. Песчинки визжали под ногами. Звук шагов гулко отдавался от стен.

С ними был майор-кадровик — в чистой афганской форме, с черной папкой в руках.

У двери стоял вооруженный солдат «мусульманского» батальона. Увидев вошедших, отступил в сторону.

Они вошли внутрь.

Одна из люминесцентных ламп моргала и щелкала в ритме какой-то безумной морзянки.

Здесь тоже были кафельные полы. И кафельные стены.

За столом у низкого окна, сплошь замазанного известкой, сидел пожилой человек в белом не очень чистом халате, в такой же белой шапке и клеенчатом фартуке.

Когда они вошли, он встал.

В помещении стояли одиннадцать солдатских носилок. Убитые были накрыты простынями.

Кадровик остановился у первых носилок, деловито раскрыл папку, достал карандаш.

Служитель откинул простыню. Плетнев увидел мертвое лицо Князева. Через секунду отвел взгляд.

— Так, — тяжелым глухим голосом сказал Симонов. — Полковник Князев… Григорий Трофимович.

Служитель закрыл лицо Князева простыней и перешел к следующим носилкам.

Кадровик проборматывал то, что писал. И было слышно, как карандаш шуршит по бумаге.

— Князев… Трофимович… Дальше.

Служитель откинул простыню с бескровного лица.

Это был Раздоров.

— Эх, елки-палки! Ну что ж ты будешь делать, а!.. — пробормотал Симонов. — Раздоров. Капитан Раздоров. Владимир Варфоломеевич.

— Раздоров… Вар-фо-ло-ме-евич… — Кадровик покачал головой: мол, надо же, какие еще имена попадаются! — Так. Дальше.

Тело в грязном белом халате, обильно пропитанном почернелой кровью. Лицо Николая Петровича разгладилось.

— Врач, — констатировал Симонов. — Надо у посольских спросить.

Плетнев сглотнул комок.

— Не надо. Я знаю. Это полковник Кузнецов. Николай Петрович Кузнецов.

— Точно? — подозрительно взглянув, спросил кадровик.

Плетнев отвернулся.

На четвертых носилках лежал Зубов. Его лицо, прежде всегда смеющееся и розовое, было искажено гримасой боли и залито бледной синевой — как будто неумелым гримом.

— Зубов…

— Да, Зубов, — ровно сказал Ромашов. — Константин Алексеевич Зубов. Капитан.

Кадровик записал, по-прежнему приборматывая себе под нос.

Они перешли дальше.

Служитель откинул простыню.

Плетнев всего ожидал. Но только не этого!

— Серега!.. — нечаянно сказал он.

Сделал два гулких шага, опустился на колени.

Коснулся плеча.

Ромашов тяжело вздохнул.

— Лейтенант Астафьев. Сергей Васильевич…

Кадровик строчил карандашом по бумаге.

— Жалко парня, — сказал служитель, набрасывая простыню на Сережино лицо. — Рикошет. Плашмя в висок. Пуля-дура, как говорится…

Носилки Астафьева загораживали проход к следующим, и он, наклонившись, с кряхтением их подвинул.

Голова Астафьева под простыней чуть заметно качнулась.

— Осторожней же! — сказал Плетнев.

Служитель распрямился и посмотрел на него.

— Вы, товарищ военный, не знаю вашего чина-звания, — сказал он со вздохом. — Вы бы лучше о живых беспокоились. А о мертвых-то уж что… Мы к ним со всем уважением.

* * *

Они снова шли по коридору, где раненые сидели на кушетках и лежали на носилках. Две медсестры были заняты их раздеванием и осмотром. В углу высилась гора грязной окровавленной одежды.

На одной из каталок лежал Большаков. Медсестра расстегнула куртку и теперь разрезала рукав.

Ромашов протянул руку и тронул его.

— Олег!

— Не надо! — шепотом крикнула медсестра. — Он без сознания!

Она уже осторожно снимала куртку, когда с другой стороны коридора появился Иван Иванович.

Из внутреннего кармана куртки на каталку вывалилась толстая пачка афганских денег. Медсестра безразлично сдвинула ее в сторону, чтобы не мешала.

Дверь операционной открылась, и оттуда торопливо вышла Вера — в свежем хирургическом халате, кое-где уже запачканном кровью, и в белой шапочке.

— Это что такое?! — спросил Иван Иванович. Он прошагал к каталке, схватил деньги и начал трясти Большакова за плечо. — Товарищ боец! Товарищ боец!

Вера попыталась его оттолкнуть.

— Вы что? У него тяжелое ранение! Давай в операционную! — приказала она сестре.

— Руки убери!

— Что?! — Иван Иванович перевел взгляд белых от злобы глаз на Плетнева.

— Ты успокоишься, нет?! — негромко спросил Ромашов. — Ты не видишь, человек без сознания!

Плетнев сделал короткий шаг, прикидывая, куда его отправить, чтобы не нанести вреда раненым.

— Стой! — Ромашов быстро заступил ему дорогу. — Это наши деньги, товарищ полковник! Я вчера в посольстве получил! Суточные на всю группу. Что непонятного?!

— Выгораживаешь своих? — понимающе кивнул Иван Иванович. — Я еще во дворце видел, как они по карманам шарили! Вы за это ответите! И вообще, что вы здесь делаете?!

— По делам приехали, — ответил майор.

— По делам?!

Иван Иванович секунду смотрел на Ромашова в упор, потом молча потряс кулаком, резко повернулся и быстрым шагом направился к выходу.

Медсестра бросила одежду Большакова в общую кучу.

Плетнев шагнул к Вере.

— Понимаешь, — сказал он. — Я…

Что дальше? Что сказать? Он не знал. Слова потеряли всякий смысл. Что можно изменить словами?

— Ты прости, что так вышло, — выговорил он. Конечно, лучше всего было повернуться и уйти, уйти молча. — Понимаешь, это случайно ведь!..

Она отстраненно смотрела на него, машинально кивая.

— Да, да… я понимаю. — И снова обратилась к медсестре: — Ко второму столу.

Медсестра покатила каталку к дверям операционной.

От входа послышались какие-то невнятные крики.

Три солдата-таджика и сержант-узбек с топотом бежали по коридору. Они несли носилки. На них лежал Шукуров. Он стонал, глаза были закрыты. Развороченное правое бедро было схвачено жгутом чуть выше белизны проглядывающей кости.

— Куда его? — крикнул сержант. — Скорей! Умирает!

— Ставьте сюда! — Вера махнула рукой. — Быстро на каталку! Помоги!

Солдаты поставили носилки, Плетнев помог переложить.

— Рустам! — позвал он.

Рустам открыл глаза и заговорил, глотая слова:

— Саня, блин! Вы только уехали, там такое месилово!.. Роту десантников нам на помощь!..

Медсестра торопливо орудовала ножницами, разрезая мокрую от крови штанину. Вера взяла его за руку, обеспокоенно заглянула в лицо.

— И не предупредили их, что мы в афганской!.. Как увидели, так с перепугу и… ПХД вдребезги, шесть трупов… — Он забормотал что-то по-таджикски.

— Мне вон ногу… Козлы!.. Минут двадцать рубились!.. — И снова по-таджикски, заговариваясь.

— Быстрей! — крикнула Вера санитарам. Резко повернулась к Плетневу. — Все, прощай! Я утром в Москву улетаю!

— Прощай, — ответил он. — Прощай!..

Дверь операционной закрылась.

Солдат хлюпал носом и размазывал слезы по лицу грязной ладонью. Плетнев узнал в нем одного из тех, кого Шукуров недавно грозил расстрелять, а потом побить палками.

— Довоевались, — скрипуче сказал Ромашов. — Сопли утри, жив будет твой командир! — и скомандовал Плетневу: — Пошли!

Разбор аппаратуры

Но они увиделись еще однажды. Шестерых бойцов из группы нарядили сопровождать колонну санитарных грузовиков от госпиталя в аэропорт Кабула.

Плетнев и Аникин, держа оружие наготове, настороженно поглядывали по сторонам с брони первого БТРа. Город был по-прежнему помрачен страхом. Не как вчера, конечно. Уже можно было увидеть прохожих… но все-таки это был совсем не тот Кабул, к которому Плетнев привык.

За БТРом следовало пять грузовиков. В кузовах сидели легкораненые. Тяжелораненые ехали в четырех санитарных УАЗах-«буханках».

Замыкали колонну еще два БТРа с вооруженными бойцами.

Дорога была разбитой. Машины едва ползли.

Так или иначе, через час выбрались наконец на летное поле.

АН-12 стоял с опущенной аппарелью.

Грузовики подъезжали по очереди. Санитары помогали раненым спуститься. В пустом кузове оставались только заскорузлые бинты и комки окровавленной ваты. К аппарели подваливал следующий…

Потом пошли «буханки».

Вера сидела в третьей по счету.

Санитары вносили в самолет носилки с ранеными.

Когда дело дошло до третьей машины, Плетнев заглянул в уже раскрытые задние двери.

— Живы?

— Живее всех живых, бляха-муха! — сказал Голубков.

— Твоими молитвами… — слабо отозвался Епишев.

Большаков был в сознании. Но он и вовсе только неслышно пошевелил губами и едва заметно улыбнулся.

— Тогда выползайте, — сказал Плетнев, уступая место подоспевшим солдатам-санитарам.

Большаков снова закрыл глаза. Голова его безвольно каталась по изголовью.

— Аккуратно несем! — прикрикнула Вера.

Сама она помогла раненому в ногу солдату «мусульманского» выбраться из машины, подала костыли и, поддерживая его, пошла за солдатами, шагавшими по аппарели.

— Вот так, — повторяла Вера на каждый новый его шаг. — Вот так!..

— Пособи-ка! — позвал Голубков, держась за больное плечо и прилаживаясь к ступеньке.

Плетнев пособил. Голубков морщился и крякал. Они неспешно двинулись за Верой.

В огромном брюхе самолета уже стояло много носилок. Легкораненые устроились на боковых скамьях. Между ними и носилками оставался довольно узкий проход.

Задняя часть салона была вдобавок заставлена разноцветными коробками. «Sharp», «Panasonic», «Sony», «Thomson»… Плетнев присмотрелся. Ну да. Магнитофоны… телевизоры… видеомагнитофоны…

Солдаты с носилками впереди них стояли, озираясь и не зная, куда их поставить.

На скамье справа расположились два совершенно незнакомых человека в штатском с гладкими, чисто выбритыми лицами.

— Операции такого масштаба требуют серьезной подготовки, — негромко толковал один.

Второй махнул рукой.

— О чем говорить! Я тебе больше скажу: это чистой воды головотяпство!..

— Чьи коробки? — спросила Вера.

Махавший рукой поднял на нее удивленный взгляд.

— А что?

— Уберите!

— Куда?

— Не знаю, куда! — возмущенно сказала она. — Вы видите, раненых негде размещать!

— Да куда же я их дену, красавица? — ухмыляясь, поинтересовался этот тип.

— Постой-ка здесь, — сказал Плетнев Голубкову. — Не упадешь?

— Это ваше дело! — крикнула Вера. — Освободите салон!

Плетнев протиснулся к ним.

— Кому что здесь неясно?

— Носилки можно и в проход поставить! — сообщил ближайший к нему.

— Я сейчас не носилки, а все твое барахло тебе в проход засуну!

Высказав это обещание, Плетнев пнул одну из коробок. Из нее послышался веселый звон.

Штатский вскочил с криком:

— Вы с ума сошли!

— Ну что ты! Ты не видел, как я с ума схожу! Витек, помоги!..

Аникин, появившийся в салоне, моментально оценив ситуацию, схватил короб с телевизором и швырнул его в боковую дверь. Последовавший громкий хлопок являлся, очевидно, звуком взорвавшегося кинескопа.

Коробки так и мелькали, вылетая на бетонную полосу. Судя по жизнерадостному выражению лица Аникина, занятие пришлось ему по душе.

— Ах, бляха-муха! — подбадривал Голубков. — Пеле! Гарринча!

Оба как будто и впрямь сошли с ума. В принципе, можно было, наверное, и коробки эти уместить в самолете. Но Плетнев безжалостно швырял их на бетон, и каждый всплеск ярости освобождал что-то в душе. Каким-то целительным, что ли, это занятие оказалось…

Он пульнул последнюю и остановился, тяжело дыша. Ему хотелось потрясти головой. Поднес ладонь и жестко провел по лицу. Окружающее быстро выплывало из багрово-сиреневого тумана.

— Вы еще пожалеете! — закричал один из штатских.

Аникин оглянулся. Обвел взглядом салон. Раненые смотрели на них испуганно.

— Смотри, как бы прямо сейчас этого не случилось, — буркнул Аникин невпопад, но угрожающе, и пошел к выходу.

Двигатели уже выли, набирая обороты.

— Спасибо, — скованно сказала Вера. — До свидания!..

Рев авиационных турбин глушил ее голос — он казался тонким и плоским как бумага.

Ему стало ее ужасно жалко. Но он не знал ни того, как эту жалость проявить, ни даже того, хочет ли она его жалости.

— Да не за что, — с досадой ответил Плетнев. — До свидания.

Наверное, ему нужно было сказать все как есть. Что он любит ее. И что ему жаль с ней расставаться. И что он найдет ее, когда вернется в Москву. И что он не виноват в том, что случилось… Точнее, он тоже виноват, но… но кто же знал, что так получится?.. Он виноват, но… но ведь у них работа такая… Поняла бы она его или нет?..

Плетнев сунул руку в карман. Нащупал холодный кусочек металла. Он его как-то успокаивал… В общем, вместо того чтобы сказать что-нибудь связное, нервно крутил в пальцах пулю и хмурился. И не знал, что сказать. И потом: что если Вера посмотрит на него, как… ну, как смотрела в этом проклятом Тадж-Беке!

— Что это?

— Где? А, это… неважно. Ерунда, — сунул пулю обратно в карман и резко сказал: — Ладно, до свидания!

И не оглядываясь пошел к выходу.

Аппарель поднялась. Самолет начал рулежку.

Новый год

У Ивана Ивановича, державшего в руках винтовку Амина, было очень торжественное лицо.

Что касается резидента Мосякова, то у него лицо было не торжественное, а торжествующее.

Резидент взял винтовку и как следует ее рассмотрел. Приложился, целя в окно. Отнял от плеча, снова рассмотрел и опять приложился, сощурив глаз.

— Восемь прицелов, говоришь?

— Так точно, — гордо ответил Иван Иванович. — Дальность боя два километра.

Резидент опустил винтовку и с сомнением посмотрел на Ивана Ивановича.

— Ну, без малого, — поправился Иван Иванович.

* * *

Группу поселили в одном из посольских зданий. Это было что-то вроде ведомственной гостиницы. Две лампочки в простом абажуре. Четыре застеленные кровати. Радиола «Ригонда» на подоконнике — сейчас из нее негромко пел Утесов: «Мишка, Мишка, где твоя улыбка!..» В углу стояли четыре автомата, два ящика с патронами, валялись подсумки. На столе — консервные банки, граненые стаканы, несколько бутылок водки, лепешки, пяток луковиц.

Плетнев валялся на кровати, прислонившись к спинке, и рассеянно вертел свою пулю.

Первухин сидел у окна. Он лениво покручивал верньер радиоприемника. Утесов сменился французской речью, речь — совсем уж невнятным шумом… Потом зазвучала афганская, что ли, музыка… Снова речь — теперь уже по-английски… Плетнев хотел было тормознуть его и дождаться новостей — все-таки любопытно, что, например, американцы про все это наврут… но подумал: какая разница? — и сдержался. Потом затренькал какой-то джаз.

— И куда все провалились? — риторически спросил Первухин, оставляя приемник в покое. — Так и Новый год прозеваем…

Распахнулась дверь. Аникин впятился, неся заиндевелое дерево. Кроме того, в руке у него была пустая пулеметная лента.

— Ну ни фига себе! — сказал Первухин, поворачиваясь и разглядывая. — Елка!

— Это не елка, — поправил его Аникин. — Это, брат, что-то типа можжевельника, что ли… Хрен поймешь. Сторож говорит, арчой называется.

Насвистывая, Аникин взял три автомата, поставил арчу, подпер с трех сторон автоматами и обмотал концы стволов брезентовым ремнем. Теперь деревце стояло как в треноге.

Первухин хмыкнул.

— Твою бы прыть — да в мирных целях…

Он выбрал одну из консервных банок и оглянулся, ища нож.

Аникин уже пристраивал на ветки пулеметную ленту.

— Не боись — голь на выдумки хитра! Все в лучшем виде будет. Это у нас канитель… Куда! — Лента с шорохом съехала, он снова начал ее прилаживать. — Что ж мы, не люди, что ли? Война войной, а Новый год по распорядку.

— А ты чего валяешься как говядина? — спросил Первухин.

Плетнев пожал плечами.

— Пусть валяется, — распорядился на его счет Аникин, вставляя свечу в гранату без запала. — Сейчас я ему работку придумаю… Во!

И горделиво показал Первухину.

— Молоток, — одобрил Первухин.

Аникин воткнул таким же образом еще несколько свечей, пару поставил на стол, остальные под елку.

Потом кивнул на бутылки.

— Может, накатим? Для разминки…

— Погоди. Михалыч придет, тогда уж. Ты мне лучше нож дай.

— Штык возьми, — посоветовал Аникин.

Он вынул откуда-то моток ниток и высыпал на кровать Плетнева пару горстей автоматных патронов.

— Давай, действуй, — предложил он. — Берешь вот так… делаешь петлю…

Дело было кропотливым. Трудились молча.

— Хватит, пожалуй, — сказал Аникин минут через десять. И принялся развешивать патроны на ветки.

Первухин принялся бодро скрежетать штыком по консервной жести.

— Все-таки непонятно, — сказал Плетнев.

— Ты о чем? — спросил он, отгибая крышку банки.

— Непонятно, зачем мы все это делали… А? Ты понимаешь?

— Ты о чем?

— Покрошили народу… своих потеряли. Зачем? Что-то изменилось? Поменяли одного правителя на другого — и что? Кому все это надо? Ты думал?

Первухин вскинул на него взгляд сощуренных, неожиданно похолодевших и колючих глаз.

— А это не наше дело — думать! Не наше дело рассуждать, кто прав, а кто нет! Мы должны думать, как лучше приказ выполнить! Так уж армия устроена! Мы его выполнили? — выполнили! Все! Тут победителей не судят, с ними считаются!

Было слышно, как свистит ветер в оконных щелях.

Первухин сам же и нарушил молчание — усмехнулся и сказал со вздохом:

— В общем, чего уж там! Наше дело телячье!..

— Верно, — согласился Аникин, а потом хрипло пропел, копируя Высоцкого: — Жираф большой, ему видней!

— Во-во, — со смехом отозвался Первухин. — Что там! Наливай да пей!

Дверь открылась, зашел Ромашов, за ним еще шестеро.

Ромашов скинул куртку и кивнул на стол:

— Ну что? Приступим?

Первухин облизал штык.

— Как спина-то?

Ромашов невольно поморщился и машинально потер поясницу.

— Полегче. Видно, камень мелкий был…

— Ну да, — кивнул Первухин. — Большой нам пришлось бы тебе на могилку поставить…

Ромашов усмехнулся.

— Все, разливай, — приказал он Аникину. Взглянул на Плетнева: — Тебе особое приглашение?

Плетнев сунул пулю в карман, встал и подошел к столу. Набулькав во все стаканы, два из них Аникин накрыл ломтями хлеба.

Кто-то убавил громкость радио до минимума.

Ромашов качнул стакан в руке.

— Ну что, товарищи офицеры… Что тут сказать? — Он обвел всех скорбным взглядом. — Хотели мы в том же составе… Хотели. Да вот не получилось. Товарищи наши погибли. Погибли за то, чтобы этот бой был последним. За то, чтобы никто никогда больше не воевал! — Помолчал, горестно опустив голову. — Земля им пухом!..

В наступившей тишине было слышно только, как тихо бубнит радиоприемник. После секундного раздумья Ромашов вскинул глаза и поднял стакан. Выпили не чокаясь.

Еще никто не произнес ни слова, и даже никто не потянулся за куском хлеба, как Аникин, насторожившись, поднял кверху палец и прибавил громкость.

Диктор говорил хорошо поставленным серьезным голосом.

— Передаем текст открытого письма Генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева президенту США Картеру. Господин президент. В ответ на ваше послание от двадцать девятого декабря считаем необходимым сообщить следующее. Совершенно неприемлемым и не отвечающим действительности является содержащееся в вашем послании утверждение, будто Советский Союз что-то предпринял для свержения правительства Афганистана. Должен со всей определенностью подчеркнуть…

Переглядываясь, они молча слушали голос диктора.

— …что изменения в афганском руководстве произведены самими афганцами, и только ими. Спросите об этом у афганского правительства. Должен ясно заявить вам, что советские военные контингенты не предпринимали никаких военных действий против афганской стороны и мы, разумеется, не намерены предпринимать их…

— То есть, нас нету, — пробормотал Плетнев.

— А то ты раньше не знал? — с усмешкой бросил Первухин.

Плетнев поставил стакан.

— Догадывался…

Он слушал, закусив губу, и на голос диктора накладывалось эхо тяжелого хриплого дыхания.

Голубые, зеленоватые сумерки толщи моря. Руки мальчика упирались в почти плоское днище баржи. В левой руке — сандалеты.

Пузыри изо рта…

Испуганное, искаженное лицо, вытаращенные глаза…

— …разумеется, нет никаких оснований для вашего утверждения о том, будто наши действия в Афганистане представляют угрозу миру…

Руки шарили по осклизлому, заросшему зеленью железу.

Длинные русые волосы змеились в толще воды.

Медленно тонули сандалеты…

* * *

Теперь лицо резидента было не торжествующим, а торжественным. В руках он держал винтовку Амина.

— Мы уже сообщали вам, — негромко говорил радиоприемник «Грюндиг», стоявший на краю большого стола Председателя КГБ, — и я тут повторяю снова, что, как только отпадут причины, вызвавшие просьбу Афганистана к Советскому Союзу, мы намерены полностью вывести советские воинские контингенты с территории Афганистана…

Резидент протянул винтовку.

— «Ремингтон», Юрий Владимирович.

Андропов принял ее. С интересом рассмотрел.

— Ишь ты! «Ремингтон», говоришь?

— Набор прицелов, Юрий Владимирович, — охрипшим от волнения голосом сообщил резидент. — Восемь штук.

— Восемь штук! — удивился Андропов, качая головой. — Ну ты подумай! Зачем же ему было столько прицелов!..

— Дальность боя, Юрий Владимирович, два с половиной километра.

Андропов передал винтовку адъютанту.

— Ты смотри, а! Два с половиной километра!.. Ну, удружили, Сергей Степанович! Ничего не скажешь, удружили! Прошу!..

И указал на дверь, ведшую из кабинета в небольшой зал.

Стол был накрыт а-ля фуршет, но роскошно. Улыбаясь, резидент присоединился к компании нескольких сдержанно басивших больших мужчин в черных костюмах.

В бокалах уже шипело шампанское.

— По такому случаю без шампанского нельзя, — сказал Андропов, поднимая бокал. — Не так легко нам досталась эта победа! За победу, товарищи!

Мрачные радости

Бронников вышел из подземелья станции метро «Аэропорт», обнаружив, что за двадцать минут его короткого путешествия день утратил морозную пронзительность и стал похожим на непросохший пододеяльник — белый, волглый, мягкий, чистый.

Он с удовольствием вдохнул оттепельный воздух и задался вопросом: с чего вдруг берется эта стихийная радость жизни, почему ее будят погодные перемены? — запах пыли под августовским дождем… или первый снег, способный с изумительной неожиданностью заткать небо пушистой паутиной… или такое вот дуновение тепла среди зимы… а то еще, если так пойдет дело, тяжелый грохот жестяных водостоков, когда литые стеклянные цилиндры льда, будто снаряды, вылетают из них, как из уставленных в асфальт пушек!..

Лешку дед с бабкой увезли на дачу еще несколько дней назад, Кира должна была сегодня ехать туда встречать с ними Новый год. Он шел, чтобы передать с ней подарки для сына — альбом, набор карандашей на сорок восемь цветов и давно ожидаемый большой заводной грузовик, в котором ребенок, по его собственным словам, «отчаянно нуждался».

Бронников поднес руку к дверному звонку, испытывая уже привычное чувство неловкости, которое всякий раз ему приходилось в себе перебарывать, — и чем успешнее он это делал, напуская на себя независимый вид человека, с достоинством платящего по счетам, тем острее оно было. Это чувство вызывалось целым комплексом различных представлений о долге, порядочности, свободе и прочих абстракциях, прихотливо комбинирующихся в душе под воздействием тех или иных причин и, собственно говоря, саму душу то ли креня из стороны в сторону, то ли даже вовсе перерождая. Каяться он не собирался, но, как ни крути, выходило все-таки, что он Киру бросил — то есть отказал в чем-то самом главном между ними, чего его забота о сыне заменить не может. Впрочем, она была сама виновата. Разлад, всегда бытующий в любой семье подобно привычному для организма микробу (сам-то микроб, сволочь такая, завелся в связи с Аленой Збарской) и незаметный до тех пор, пока человек не проваливается в полынью, запламенел именно по поводу его договора на роман «Хлеб и сталь». Кира неожиданно объявила его намерения, касающиеся договора, бессмысленными и даже вредными, чем совершенно испортила, изгадила сладкий вкус его предвкушений. Бронников возмутился до глубины души. «Ну конечно, — возражал он. — А рецензиями на их писульки за гроши перебиваться — осмысленно и полезно? Или, может, мне опять за кульман вставать?!» Оказалось, что она убеждена именно в этом — да, лучше встать за кульман, чем писать заказную вещь, которая самому ему ни на грош не нужна и в которую сам он ни на копейку не верит!..

Ну, это уж было слишком! Как гром с ясного неба! За кульман! Да представляет ли она, каково это — работать конструктором и вдобавок быть писателем?! Где писать?! Когда?! На кухне по ночам?!

— Подумаешь, — отвечала она. — Платонов не чурался! Кафка вообще всю жизнь в банке просидел! О чем ты будешь писать, если выйдешь сейчас в профессионалы?! Ты же не Дюма, Бронников! И не Бальзак! Ты выдумать ничего не можешь! Ты — акын!

Он просто обомлел от этого оскорбления, а она продолжала гнуть свое:

— Что вижу — то пою! Тебе видеть надо, видеть! А что ты из-за своего писательского стола будешь видеть?! Телевизор?! Газету?! На встречи с трудовыми коллективами станешь ездить?! Много ты там разглядишь!.. И потом — ты же собирался про Ольгу Сергеевну писать!

Этого совсем уже терпеть было нельзя — она ему будет указывать, что писать, когда, про кого! С ума сойти! Кому рассказать — не поверят!.. То есть обнаружилось такое непонимание, такая пропасть между ними, что дальше уж было дело только за временем — и довольно коротким…

Звонок затрындычил. Кира открыла дверь, отступая в глубь ярко освещенной прихожей. Визжа, Портос кинулся в ноги, стал прыгать, норовя лизнуть не лицо, так руку.

— Тихо! Тихо! — Бронников ерошил ему загривок, и пес крутился юлой и скулил. — Тихо!

От Киры он ожидал услышать что-нибудь совсем нейтральное — вроде «Привет!» или «Добрый день!», — но вместо этого она ахнула и сказала:

— Господи! Бронников!

Должно быть, он и впрямь чувствовал себя то ли растерянным, то ли попросту несчастным — во всяком случае, вместо того чтобы весело отшутиться, только скривился, неловко попытавшись выдать свою гримасу за улыбку.

— Ну и видочек, — протянула Кира, испытующе его рассматривая. — Ты пьешь, что ли?

— Я? — удивился Бронников. — Нет, не пью… то есть пью, да. Но не больше, чем обычно.

— Ничего себе!.. Краше в гроб кладут, — заключила она.

Он бы ей, конечно, рассказал, но… Рассказывать ничего не хотелось, потому что… да просто потому что неприятно рассказывать о своих поражениях, а вся эта нелепая история — начиная с появления в иностранном журнале отрывков из его романа — являлась, конечно же, поражением. Все равно узнает, конечно… стороной, как говорится… земля слухом полнится… на чужой роток не накинуть платок… мели, Емеля, твоя неделя… ну и еще десяток столь же радостных поговорок русского народа можно привести…

— Да ты не переживай уж так, — сказала она. — Все еще наладится.

— Что наладится? — переспросил Бронников, пожав плечами с таким видом, что любому бы стало понятно: у него и так все в порядке, а если что не в порядке, так не стоит уделять внимания столь ничтожным пустякам.

— Сучку твою толстомясую вчера встретила, — вздохнула Кира.

Бронников внутренне скривился — это редко бывало, но все же его всегда коробило, когда Кира начинала сквернословить. Однако проявить наружно не посмел.

— Это Збарскую, что ли? — переспросил безразлично, даже еще будто слегка морщась от недопонимания: какая еще такая сучка?

— Ну да. Она и напела.

— А-а-а… — несколько смущенно протянул он. — А что напела?

— Что договор твой аннулировали.

— Ишь ты… Все знает.

— При ее проходимости это не фокус, — урезонила Кира. — Скажи, а зачем ты рассказ в «Континент» отдавал?

— И это знает? — удивился Бронников. — Вот зараза!..

— То есть все-таки отдавал? Нет, ну а какой смысл-то был? Уж если отдавать туда, так позже надо было, романом. А так только подставился лишний раз…

— Я не отдавал, — хмуро сказал он.

Теперь Кира удивилась.

— А как же?

— Не знаю… Я кусок этот давал читать кое-кому. Ну и, видать…

— Видать, — вздохнула Кира. — Как был ты, Бронников, дерёвней, так и остался… Ну ладно, не расстраивайся. Правда. Дело же не в этом. И договоры еще у тебя будут. Тебе сейчас надо как-то пережить это все… Из Союза хоть не исключают?

— С какой стати меня исключать? Не те времена! — бодро сказал Бронников, почувствовав, как затылок тронуло совсем не бодрящим холодком: он уж и сам об это сколько раз думал. — А договоров их мне теперь и на дух не нужно!

Она молча подняла брови.

— У меня же рукопись-то попятили, — пояснил он равнодушным голосом.

Кира ахнула, по-бабьи поднеся ладонь ко рту.

— То есть как попятили?!

— Так и попятили… Контора Глубокого Бурения,[21] сама понимаешь… Да неважно… ну их к черту, сволочей!.. Теперь то, что в «Континенте» напечатано, — единственное, что осталось. Только у меня этого журнала нет… Это я к тому, что придется все с самого начала. Так что некогда мне с их договорами… Ладно, что мы тут! На вот, держи.

Все еще качая головой, Кира взяла протянутую сумку, машинально заглянула.

— Ого, какой автотранспорт! Ну, Лешка будет рад до полусмерти! — Потом снова посмотрела на него и сказала: — Нет, ну какие сволочи!.. А то хочешь, поехали вместе. Новый год все-таки… И собака вон скучает.

Портос, сидевший перед Бронниковым и с широченной улыбкой евший его чернющими своими глазами, вскочил и снова принялся призывно скулить — мол, что там, в самом деле! поехали! а то и вовсе оставайся!..

— Нет, нет. — Бронников потрепал его за уши. — Ты знаешь, я уже обещал в… ну, в одно место обещал.

Ничего он никому не обещал, и идти ему было некуда — опять же по той причине, что, пока не залижешь раны, никого и видеть не хочется. Но была у него припасена бутылка коньяку, пакет маслин из Елисеевского и еще кое-что по мелочи, и собирался он провести эту ночь тихо, в одиночестве… Конечно, на дачу хорошо поехать. Завтра бы с Лешкой на санках в лес!.. Но он знал, что будет чувствовать себя неловко из-за присутствия тестя с тещей… то есть бывших тестя с тещей. Они симпатичные люди, спору нет, но все-таки… Опять же, расспросы какие-нибудь вежливые начнутся, а ответить нечем… нет, не хотелось.

— Ладно, пойду… Позднего ребенка за меня поцелуй.

На этот счет у них что-то вроде игры было, оставшейся с той поры, когда долго не получалось и Бронников успокаивал себя и ее тем, что, дескать, если будет у них поздний ребенок, так это еще лучше, поздние дети — они чаще всего гении, так что ничего страшного… Так и осталось на языке: а где поздний ребенок?.. Поздний ребенок у бабушки… Надо позднему ребенку ботинки покупать…

— Поцелую позднего ребенка, — кивнула Кира и, когда он перешагнул порог, вздохнула, глядя ему в спину.

Не оборачиваясь, Бронников нажал кнопку. Лифт загудел и поехал, и тут же он услышал хлопок — это закрылась дверь…

С неба сыпался мягкий снег. Если задрать голову, мстилось плавное вращение белых полотнищ, укутывавших город с самого верха — с крыш и верхушек деревьев. Прохожие поспешно обтекали его, спеша навстречу, оставляя память по себе в виде струйки перегара, медленно тающего во влажном воздухе. Какой-то нетрезвый деятель в шапке набекрень и выбившемся из-под воротника пальто мохеровом шарфе задел елкой и чертыхнулся, мерзавец, вместо того чтобы извиниться… Время текло к шести, и уже слышалось легкое дребезжание Вселенной, которое, понемногу усиливаясь, должно было скоро разразиться звоном курантов, восторгом, радостью!..

Нет, не зря все-таки Новый год считается каким-то волшебным праздником!.. Значит, маслины из Елисеевского… коньяк… селедка есть… картошки сварить… но главным было совсем другое.

Ольга говорила, он помнил, что дядька Трофим с начала Гражданской войны бился в рядах «Червонного казачества» — «Червонное казацтво», так она говорила. И что командовал этим славным казачеством некто Примаков.

А вчера он, неспешно дочитывая документы из второго выпуска «Бюллетеня прессы Среднего Востока», добрался до послесловия. Оно начиналось таким абзацем: «Одно из двух наших предположений, и именно худшее, о том, что политическая капитуляция Амануллы повлечет за собой полную капитуляцию падишаха — оправдалось. Телеграммы Рейтера принесли нам весть о том, что Аманулла отрекся от престола в пользу своего брата Иноятуллы…»

Послесловие было подписано так: Андрей Червонный.

И теперь шагая к метро и невидяще скользя взглядом по предпраздничной толпе, он все пытался связать несколько важных обстоятельств. Автор — Червонный. Трофим был казак — «червонный»… Командир его Примаков был казак — «червонный»… Трофим служил в Ташкенте. Значит, не исключено, что и в Ташкенте его командиром был этот неведомый «червонный» Примаков… Трофим погиб за рекой, за Аму-дарьей (кстати говоря, именно в тех местах, куда третьего дня вошли Советские войска). Так не Примаков ли его туда водил? И тогда, если уж на то пошло, вот это имя — Андрей Червонный — не псевдоним ли это самого Примакова?..

Он поежился, отгоняя от себя слишком уж фантастичные предположения, поднял воротник и прибавил шагу, размышляя, как бы ему это все уточнить?..

И уже несколько минут спустя, невидяще глядя в трепещущее стекло метровагона, за которым с грохотом пролетали белые блямбы фонарей, чувствовал острый озноб, явственно погружаясь в толщу времени — в толщу времени такого густого и плотного, что впору было им захлебнуться, пропасть, не вынырнуть обратно!.. Вагон дрожал и ухал, и летел, и мчался, оставляя за собой не пространство, а время… да, время! Оно не исчезало; оно кристаллизовалось, выпадало из расплава сиюминутной жизни, медленно оседало, слоилось, тонкими пластами накрывало более ранние пласты, под которыми лежали еще более ранние, а под ними — еще… Время можно было расщеплять, будто пластину слюды… внимательно вглядываться, напряженно рассматривать… и все же не понимать — какое оно? Белое? Черное? Синее? Красное? Желтое? Время истории имело странный цвет, время истории рядилось в обманные цвета побежалости — в те неуловимые, ускользающие, переменчивые цвета, которыми играет поверхность остывающего металла…

* * *

— Он умер лет сто назад! — сказал в самое ухо чей-то глуховатый голос.

Бронников открыл глаза и некоторое время растерянно смотрел на рыжее пятно с хвостом и лапами.

МОСКВА, 4 ЯНВАРЯ 1980 г

Реальность медленно выплыла к нему, и он понял, что видит всего лишь коврик на полу, частично освещенный солнцем из окна. И в который уже раз подумал: вот почему сто лет! Вот что имел в виду Криницын! Он, Бронников, проживет свою жизнь и умрет, а потом пройдет еще сто лет, и только тогда почти неслышная речь Ольги Сергеевны достигнет чьего-нибудь слуха! Только тогда его книгу можно будет напечатать!.. Но для этого ее сначала нужно написать!

Он неслышно застонал, потянулся, до хруста напрягая залежавшиеся за ночь суставы.

И вдруг услышал телефонный звонок, настойчиво задребезжавший за дверью. Трель… еще одна… еще!..

Бронников поднял голову и взглянул на часы. Время едва перевалило за половину девятого.

В коридоре послышались звуки мышиной побежки.

— Алло!

Выслушав, Алевтина Петровна пробормотала какой-то незначительный ответ и тут же робко постучала в дверь.

— Герман Алексеевич! Это вас!

«Господи! С Лешкой что-то!» — ужаснулся Бронников, сметая одеяло и хватаясь за халат.

— Иду! иду!

Запахивая полы, он торопливо вышел в коридор. Алевтина Петровна, протягивая трубку, сделала страшные глаза и сказала шепотом и со значением:

— Женщина какая-то!

— Спасибо… Алло!

— Герман Алексеевич? Минуточку, я вас соединяю с Василием Дмитричем…

Затем что-то пикнуло, хрупнуло, крякнуло, и через несколько секунд басовитый бодрый голос пророкотал в самое ухо:

— Герман Алексеевич? Доброе утро! Кувшинников беспокоит.

— Утро добрым не бывает, — хмуро ответил Бронников. — Здравствуйте.

— Ну, зачем уж вы так сразу! — хохотнул собеседник. — Не бывает! Еще как бывает! Если с вечера не усердствовать, то ведь еще какое доброе!..

«Вот скотина!» — бессильно подумал Бронников и с легким остервенением оборвал:

— Простите, чем могу, так сказать, служить?

— Гм!.. — Кувшинников солидно откашлялся. — Мне, Герман Алексеевич, служить не надо. Мы с вами Родине должны служить. Всеми своими перьями. И всей, если можно так выразиться, душой… Вы о последних событиях слышали?

— О каких именно? — насторожился он.

— Об оказании братской помощи афганскому народу.

— Разумеется. Кто же не слышал…

— И как же вы к ним относитесь? — спросил Кувшинников.

— Я-то? Да как вам сказать… — Бронников замялся, выгадывая время. Новые новости! Теперь он должен ему докладывать, как относится! Совсем сдурели они! — Боюсь, это долгий разговор, не телефонный.

— Верно! — почему-то обрадовался секретарь. — Не телефонный! Поэтому вы, Герман Алексеевич, подъезжайте ко мне! И поговорим!

— К вам? — тупо переспросил он, понимая, что Кувшинников опять его купил. — Когда?

— Немедленно! — грохотал Кувшинников. — Это в ваших интересах, поверьте! Тут дело, знаете ли, такое, что отлагательств не терпит! Дело всей вашей жизни фактически! Давайте! Жду!

И тут же, сволочь такая, положил трубку, и у Бронникова не оказалось даже способа уточнить, в чем, собственно, дело и знает ли это кувшинное рыло, который час, — и осталась лишь возможность негромко выругаться, каковой он немедленно и с успехом воспользовался.

Дело всей жизни… что он имел в виду?.. в ваших интересах, видите ли… и при чем тут ввод войск?.. Умываясь и снимая со щек облака пены, а потом наблюдая, как быстро прозрачная медуза белка превращается в аппетитную молочно-белую блямбу, украшенную двумя оранжевыми глазами, а потом вымазывая корочкой хлеба последнюю каплю масла, а потом моя сковородку, тарелку и стакан, а потом уже и одеваясь, и повязывая галстук, и хлопая по карманам пиджака — он все размышлял насчет этого дела, смутно подозревая, что оно непременно обернется какой-нибудь гадостью.

Однако действительность превзошла все ожидания.

Когда он вошел в кабинет, Кувшинников, вопреки обычной практике, поднялся и пошел к нему навстречу.

— Рад, рад! — говорил он, широко улыбаясь. — Уж простите, что в такой ранний час! У нас ведь тут, — он с картинным отчаянием махнул рукой, — ни дня ни ночи… мы, как говорится, и спим-то вполглаза!.. Да и потом, знаете? Кто рано встает, тому бог подает! Вы садитесь, садитесь!

Бронников сел.

Сел и Кувшинников. И тут же посерьезнел.

— Наслышан я о ваших бедах, Герман Алексеевич, наслышан…

— О каких бедах? — спросил Бронников, собираясь задать этот вопрос самым безразличным тоном — мол, какие это у меня, по-вашему, беды, — однако горло в самый неподходящий момент предательски сжалось, и он сказал это, тяжело сглотнув. — Каких?

— Да издатели эти наши! — Кувшинников досадливо поморщился. — Нет, ну честное слово: их же не поймешь! То заключают договор, то расторгают… я и сам-то, бывало, сколько раз!..

И снова махнул рукой — мол, такая с ними беда, что и вспоминать не хочется. А Бронников, холодно на него глядя, подумал: «Ну какая же все-таки сука!..»

— Но дело не в этом… Вы ведь про академика Сахарова слышали?

— Слышал, — осторожно согласился Бронников. — Отец, так сказать, советской атомной бомбы…

— Ой, да бросьте вы! — отмахнулся Кувшинников. — Западных голосов наслушались? Отец! Свечку он держал, когда другие бомбу делали!.. Хоть, конечно, и довольно известный физик… Орденоносец все-таки, трижды Герой Труда, лауреат Ленинской и Государственной премий! Ну казалось бы — что еще надо?!

Бронников протянул что-то нечленораздельное, но Кувшинников принял его блекотание за выражение согласия.

— Нет, видите ли, все ему не так!.. Вот и сейчас!.. Вы, наверное, не в курсе, но вчера этот проходимец дал несколько интервью зарубежным корреспондентам, в которых… — Кувшинников нацепил очки и взял со стола какой-то листок. — В которых шельмует действия Советского правительства, направленные на оказание братской интернациональной помощи народу независимого Афганистана! Осуждает! Не понимая, что ведь по их просьбе, по афганской! Не сами же мы туда!.. О чем ясно сказано в заявлении Леонида Ильича Брежнева!.. Нет, он этого уяснить не в состоянии! Ведь до чего договорился! — Кувшинников сорвал очки и распрямился. — Олимпиаду предлагает бойкотировать! Потому что, видите ли, согласно древнему Олимпийскому статусу, во время Олимпиад войны прекращаются! И если, мол, СССР не выведет свои войска из Афганистана немедленно, Олимпийский комитет должен отказаться от проведения Олимпиады в стране, ведущей войну!.. Ну не безумная логика?! Какая война?! Это просто дружеская услуга, а не война! Что же теперь, нам нужно отказаться от бескорыстной помощи братскому народу?! Мы же не в паровозики играем, в конце концов! — ввели, вывели, опять ввели!..

Секретарь взбросил на него возмущенный взгляд, ожидая, должно быть, очередного кивка или иного знака понимания и согласия. Однако Бронников в этот момент не мог кивнуть, поскольку на несколько мгновений остолбенел. Его пронзило понимание, что Кувшинников не притворяется, не хочет показаться правильным, не пытается выдать черное за белое, нет! Он говорит совершенно честно, он так думает, он в своих словах глубоко и сердечно уверен! Секунду назад Бронников рассмеялся б, услышав такое про секретаря Кувшинникова, — а сейчас понял это сам: да, Кувшинников говорил искренне!

Он растерялся. До этой секунды в нем кипело глухое раздражение, требовалось серьезное усилие, чтобы его сдерживать и продолжать вести себя по общепризнанным правилам, а не схватить, например, с подоконника цветочный горшок и грохнуть его об заваленный бумагами стол — потому что, если честно, только такого обращения и заслуживают притворы, змеи, жулики, навыкшие ловко жонглировать высокими понятиями и получать с публики недурной сбор. А теперь все стало с ног на голову: не жонглер, а дурак. Стоп, да разве дурак? Если Кувшинников дурак, то он сам кто? Нет, не дурак… но и не жулик… кто же?!

— Вы слышите? — спросил Кувшинников, поймав его остекленелый взгляд. Бронников через силу кивнул. — Да… Так вот. Как вы сами хорошо понимаете, мы, культурная и писательская общественность, этого так оставить не можем! Уже многие ученые… — Секретарь снова сунулся в бумажку. — Так, например, академик Федоров… академик Блохин… выразили свое категорическое несогласие… да и вообще, я вам скажу, волна народного возмущения действиями этого так называемого физика нарастает с каждой минутой! Понимаете?

Бронников снова скованно кивнул.

— Ну да… понимаю.

— Вчера состоялось заседание Секретариата Московского отделения Союза писателей. Товарищи составили соответствующее письмо. С осуждением действий этого так называемого академика…

Кувшинников замолчал. Бронников, впрочем, все уже понял.

— Вот я и говорю, Герман Алексеевич. Думаю, дела ваши в издательстве можно будет поправить… Подпишите. Уверяю вас, в совсем недурственной компании окажетесь!

— Почему я? — спросил Бронников.

— Да как вам сказать. — Кувшинников пошевелил пальцами, подбирая слова. — Хочется свежей крови! Понимаете?

— Ну да, — пробормотал Бронников. — Вам хочется свежей крови…

— Конечно! Новое поколение писателей должно как-то проявить себя! Доказать преданность идеалам, делу партии, в конце концов!.. Так подписываете?

Бронников молчал.

— Не понял, — насторожился Кувшинников. — Я же вам что толкую, Герман Алексеевич. Подписываете — книжка возвращается в план… и все у вас будет в порядке! И про нелепую эту вашу писанину для «Континента» все забывают!

— Понятно… А если не подписываю?

— Не подписываете? — Секретарь хмуро уставился на него, потом взял справа от себя какой-то другой лист. — А если не подписываете, то вот, пожалуйста. Можете ознакомиться. Вчера на том же заседании Секретариата было принято решение о вашем исключении из Союза советских писателей… за действия, несовместимые с высоким званием. Завтра же пойдет в ход. Выбирайте!

Он бросил лист на стол и оскалился в улыбке.

Бронников еще секунду молча смотрел в желтые глаза секретаря. Потом медленно встал.

— Знаете, Василий Дмитриевич… — неуверенно проговорил он.

Кувшинников подался чуть вперед — дескать, он весь внимание.

— Знаете, Василий Дмитриевич, — повторил Бронников. — Я подписывать ничего не буду. Ни к чему это. А вы… — Снова замялся, подыскивая слова, смогшие бы коротко выразить новое знание: — Вы бы о себе подумали, Василий Дмитриевич. Честное слово!

Довольно жалко улыбнулся и пошел к двери.

Секретарь вскочил.

— Ах, так? Ты что же думаешь, в комнатке отсидеться? — орал он в спину. — Ты у кого эту комнатку получил?! Да тебя через две недели в этой комнатке не будет! Еще покусаешь у нас локти, вражина!..

* * *

— А к вам тут заходили, — сказала Алевтина Петровна, когда Бронников подрагивающими руками отпер дверь квартиры. Она, в свою очередь, собиралась уходить: стояла в прихожей уже в пуховом платке, держа в руках пальто.

— Кто заходил?

— Семен Семенычем сказался, — сообщила Алевтина Петровна. — Молодой такой человек, симпатичный. Шапка хорошая… Как там, морозит?

— Заворачивает, — кивнул Бронников, потом спросил безучастно: — Прядки вот здесь седой не заметили?

— Да, да! — Алевтина Петровна закивала. — Вот тут и есть, правильно вы показываете… приметная такая.

— Понятно, — сказал он. — Спасибо.

— Сказал, еще зайдет, — добавила соседка, и Бронников, еще раз кивнув, прошел к себе.

Он переоделся в домашнее, заварил чаю и расхаживал теперь по комнате, чувствуя неутихающее клокотание в груди и почти вслух проборматывая те фразы, что не досказал этой сволочи Кувшинникову. Кувшинников отбрехивался, но все же в их призрачном диалоге Бронников по всем статьям клал его на лопатки. Сволочи!.. Украли рукопись — и хорошо, что украли! Молодцы! Эти семьдесят страниц содержали только часть правды! Часть, а не всю! Потому что он боялся, когда писал! Боялся, что кто-нибудь узнает об этом!.. боялся, что аннулируют договор с издательством!.. боялся, что исключат из Союза!.. и тогда не будет следующих договоров, и гонораров, и поездок, и всего того важного и приятного, что сопровождает жизнь успешного советского писателя!.. Ах, спасибо вам огромное, товарищ Кувшинников! И вам тоже, дорогой товарищ Семен Семенович! Или мне как вас уже назвать — гражданином? Еще не пришла пора?.. Спасибо огромное! Вы меня от всей этой шелухи освободили! Нет, слава богу, ни договора, ни Союза! Так что имейте в виду, товарищи-граждане, бояться мне теперь нечего!..

Он шагал из угла в угол, по-арестантски, если взглянуть со стороны, заложив руки за спину, и с угрюмым восторгом вновь и вновь мысленно пролистывал будущую рукопись — куда более полную, куда более честную: уже без единого умолчания, без этих глупых попыток и правду написать, и остаться для них близким и хорошим! О-о-о, как много теперь в нее войдет! Как много он еще узнает!.. Если уж вы, граждане-товарищи, так меня прикладываете за ту половинчатую, сквозь зубы процеженную правду!.. то чего теперь бояться? Нет, дорогие, теперь у нас с вами разговор пойдет иной!.. Сто лет? — пожалуйста! Сто так сто! Но если сто, то простите, гражданин начальник: получайте как есть! Без купюр, так сказать! В натуральном, если можно так выразиться, виде!

Бронников утробно и мрачно гыкнул, не сдержав своего мстительного, горячего как кипяток, раскаленного восторга, — и вздрогнул, потому что в прихожей послышался звонок.

К двери он шел, чуть ли не потирая руки — настолько теперь не боялся, настолько был готов увидеть рожу этого Семена Семеновича! Говорить? — поговорим!..

Резко щелкнул запором, распахнул дверь.

— Ты?! — изумленно спросил Бронников, отступая.

Кира сняла пушистую шапку, чтобы встряхнуть от снега, и волосы рассыпались по плечам.

Победитель

Плетнев сунул парашютную сумку на полку. Неспешно снял куртку и затолкал туда же. Аникин с неясным прищуром наблюдал.

Когда Плетнев сел в соседнее кресло, он спросил с ухмылкой:

— Не боишься?

— В смысле?

— Лететь, говорю, не боязно?.. Чтобы нас похоронить, удобней случая не будет. Одна зенитная ракета — и готово. Концы в воду.

— Я об этом не думал, — признался Плетнев.

— Ну и ладно, — сказал Аникин, зевая. — Думай не думай, а сто рублей не деньги. Вздремну, пожалуй…

И закрыл глаза.

Двигатели самолета ровно гудели, ребята по большей части спали, Плетнев посматривал в окно, вертел в пальцах свою пулю и думал, думал…

Внизу были горы. Медленно плыли внизу заснеженные хребты и пики, залитые солнцем…

Спать он побаивался. Наверное, это постепенно пройдет. А сейчас закрываешь глаза — и снова пыль, дым, мигание света… Грохот очередей… бесконечная череда коридоров. Двери… двери… взрывы, взрывы!.. красные столбы огня и пыли!.. Автоматные очереди веером и крест-накрест… Женское тело бьется в агонии… кровь пропитывает ковры… Миша!.. Яша!..

Надо каким-то образом забыть все это. Забыть. Вытеснить из сознания. Это невозможно знать. С этим нельзя жить… это слишком тяжелая ноша.

Но как забыть?! Как забыть недоуменный взгляд Кузнецова?.. и его тяжелое тело?.. и хлюпающий под ногами ковер… и глаза Веры!..

Все, все.

Этого не было, не было.

Не могло быть.

Нужно думать о чем-то хорошем.

Вот они скоро прилетят…

Плетнев стал представлять себе, как самолет приземлится в аэропорту Внуково. Их встретит почетный караул… Пять-шесть «Волг»… Десяток-другой серьезных собранных мужчин в бобровых шапках… И вот они начинают спускаться по трапу… Оркестр играет «Прощание славянки». Объятия!.. Поздравления!.. Речи!.. Их смущенные улыбки… переглядки… хоть и заслуженно, а как-то все-таки неловко оказаться в центре такого внимания!..

Да, в последние дни было много разговоров о том, как их наградят. Приходили какие-то симпатичные парни из Душанбе, из тамошнего Управления, говорили, что уже известно точно: приказ подписан, каждого ждет Золотая звезда Героя… Приятно это было слышать. Очень приятно. Нет, ну а что?.. Когда удавалось отогнать от себя воспоминания, он и в самом деле чувствовал себя победителем… И все бойцы, наверное, так… Ну ладно, пусть не Героя, пусть Красного Знамени… тоже хорошо!

Ну а когда прокатится суматоха встречи, он первым делом поедет к Василию Николаевичу Астафьеву, отцу Сереги…

Наверное, в Москве снег… Плетнев представил себе их заснеженный двор… Фонари…

Генерал откроет дверь… Наверняка постаревший, осунувшийся. Одет по-домашнему. Фланелевые брюки, форменная рубашка без погон, шерстяной жакет.

— Саша! — удивленно и обрадованно скажет он. — Заходите.

Они будут сидеть в большой комнате. Плетнев не раз бывал в ней. Генеральская обстановка. Пианино в чехле. Кресла. Книжные шкафы. На стене вышитое покрывало — сюзане. На нем развешана этнологическая всячина. Джамолаки — бисерные плети, которыми украшают седла и уздечки. Коллекция афганских украшений… В углу — большой кальян. На другой стене — несколько фотографий в рамках. Можно разглядеть каких-то царских генералов…

Теперь под фотографиями у стены на журнальном столе стоит еще одна — большая фотография Астафьева-сына. В черно-красном обрамлении. И рюмка, накрытая ломтем черного хлеба.

Плетнев расскажет все.

После долгого молчания генерал проговорит голосом усталого, равнодушного человека:

— Ну, вот видите как… Теперь хоть представляю, как было… Спасибо… А насчет скорого окончания… Что вы, Саша, что вы… Это теперь на года. Если не на десятилетия. Можете поверить — мы еще нахлебаемся…

Он с горечью махнет рукой. А Плетнев будет, наверное, точно так же, как сейчас, крутить в пальцах чуть помятый кусок металла…

— Ввели войска — и что? Оппозиция лапки кверху? Ничего подобного. Наоборот. Всполошили весь мир. Ждут в ужасе — куда дальше полезем. Уж под эту музыку американцы точно развернут работу — капитально оппозицию поддержат, поставят оружие… Власть народную укрепили? — тоже непохоже. Посадили Бабрака — вот вам царь. А никому не нужен такой царь. Теперь его только ленивый не пинает…

И он снова безнадежно махнет рукой.

— Нет, Саша, это надолго. И похоронок мы еще наполучаемся. Ой, наполучаемся…

А друг Плетнева Сергей Астафьев будет строго смотреть с портрета, украшенного черно-красной лентой…

Потом он распрощается и выйдет из дома… мириады снежинок сверкают в ореолах фонарного света… улица весело мчится по своим делам… по своим веселым делам — ведь новогоднее настроение еще не истаяло!.. и он пойдет… куда?

Как же куда? — сказал себе Плетнев и от волнения сел прямо.

Он же должен найти Веру!

* * *

Самолет пробил низкую облачность. Шасси коснулось полосы, и минут через пять лайнер вырулил на стоянку на краю сумрачного и пустого поля.

МОСКВА, 5 ЯНВАРЯ 1980 г

Люк открылся.

Аникин радостно высунулся — и замер от неожиданности. Улыбка сползла с его лица. Изумленно оглянулся.

— Что-то никого…

— Должно быть, в целях маскировки, — буркнул Плетнев, озираясь. — Ладно, пошли.

Заснеженный трап скрипел под ногами.

Метрах в пятидесяти от самолета стоял автобус. Возле него тоже никого не было.

Оскальзываясь на обледенелом снегу, молчаливой вереницей дошли до автобуса, пробрались в его теплое, почему-то пахнувшее хлоркой нутро.

Двери закрылись. Автобус тронулся.

У водителя тренькал радиоприемник. Наверное, зазвучало что-то его любимое — он прибавил громкости, в салон вдруг пролились торжественные аккорды, и красивый мужской голос сурово пропел: 

Не думай о секундах свысока!

Наступит время, сам поймешь, наверное,

Свистят они как пули у виска -

Мгновения, мгновения, мгновения!..

— Ну-ка выруби эту байду! — послышался чей-то раздраженный приказ. Кажется, это был Симонов.

Музыка смолкла.

Автобус повернул, вырулил на какую-то дорожку, а метров через восемьсот выбрался на шоссе.

На повороте с огромного рекламного щита ухмылялся олимпийский Мишка, опоясанный золотым поясом с пряжкой из пяти сцепленных колец. Над ним багровела надпись:

МОСКВА ВСТРЕЧАЕТ ГОСТЕЙ!

Плетнев задернул занавеску и закрыл глаза. Ему не хотелось больше думать.

* * *

Их не распустили по квартирам. Сразу привезли в расположение.

Генерал Безногов навытяжку стоял перед строем.

— Товарищи офицеры! — торжественно сказал он. — Руководство страны и лично Леонид Ильич Брежнев благодарят вас за проявленные мужество и героизм! Вы вернулись победителями. Каждый из вас — победитель!..

Безногов помолчал.

— Вам будут задавать вопросы. Самые разные. В ответ можно говорить все!

Он обвел взглядом недоверчивые лица.

— Да, все! — кроме правды…

Генерал заложил руки за спину и, задумчиво опустив голову, сделал несколько шагов вдоль строя. Снова повернулся, насупившись.

— Но у меня есть и неприятная новость. На имя Председателя КГБ СССР поступило анонимное письмо, в котором… — Он достал из кармана сложенный лист и с шорохом развернул. — В котором говорится, что во время проведения операции «Шторм-333» личным составом группы «А» и группы «Зенит» совершались поступки, порочащие высокое звание советского чекиста. Вот такое послание…

Безногов брезгливо сложил листок и сунул в карман. Развел руками.

— Юрий Владимирович не верит ни одному слову этой поганой писульки. Но приказал тщательно разобраться, провести внутреннее расследование и доложить. Сейчас каждый из вас сядет и как следует вспомнит, что он видел во время штурма. И запишет. А потом честно расскажет об этом дознавателю.

Офицеры переглянулись. Анонимка?.. Плетнев сразу о двух вещах вспомнил. Первая — Иван Иванович. Вторая — внешторговцы, которым они с Аникиным технику поколотили. А там кто его знает. Может, и не анонимка никакая, а самый что ни на есть честный рапорт… Что гадать?

Через пять минут личный состав группы «А» расселся за столами в учебном классе.

Бойцы задумывались, грызли самописки…

Плетнев тоже думал… вспоминал… что он видел? Что он видел такого, что порочило бы высокое звание советского чекиста? Про Ивана Ивановича написать? — глупо, он ведь не из их группы…

Исчеркав три листа бумаги, он уместил на четвертом в несколько предложений все, что имел сообщить. Потом поднялся и, приготовившись к самому неприятному разговору, решительно направился к кабинет дознавателя.

— Войдите!

Это был человек лет тридцати пяти, в кителе с погонами майора КГБ. Его свежевыбритое холеное лицо резко контрастировало с распухшей физиономией Плетнева. На столе перед ним лежало несколько папок и блокнот. На правом краю располагалась пепельница, пачка сигарет «Пегас» и коробка спичек с «Рабочим и Колхозницей» на этикетке.

Он кивнул и привстал, приветливо улыбаясь.

— Садитесь.

— Старший лейтенант Плетнев. Александр Николаевич.

— Написали?

Плетнев сел и протянул лист.

— Написал, да. Очень мало. Сжато.

Дознаватель мельком посмотрел на страничку и отложил в сторону.

— Ну и ладно, — сказал он. — Что там расписывать, когда и так все ясно. Может, чаю?

Плетнев ждал каких-нибудь наскоков, крика. А интонация дознавателя оказалась доброжелательной. И он сразу оттаял. Расслабился. И еще подумал, что всем им, наверное, повезло — этот мужик явно понимал, с кем имеет дело.

— Нет, спасибо.

— Ну смотрите, — улыбнулся дознаватель, раскрывая папку. — Собственно, все это из-за пустяка… сами понимаете. Кто-то написал анонимку. — Он презрительно хмыкнул, листая папку. — Как будто мы не знаем, из чего рождаются эти анонимки! Знаете, как в песне поется: если кто-то кое-где у нас порой… Нет, все-таки много у нас еще бюрократизма! Приехали люди с такого дела. Жизнью рисковали. По заданию партии и правительства!.. Интернациональный долг! Бойцы! Герои!.. А тут из-за какой-то ерунды!.. — Он огорченно покачал головой. — Ах, да что говорить!.. Так… так… ага, вот оно. Вы спортивный костюм перед выездом получали?

— Ну да, — недоуменно сознался Плетнев.

— Он у вас порвался, что ли?

Плетнев развел руками.

— Я же в бою в нем был… мы их под форму надевали, для тепла. Да к тому же в крови весь испачкан… Когда Епишеву руку оторвало.

Дознаватель вскинул глаза и вопросительно на него посмотрел.

— Понятно, понятно. — Он грустно улыбнулся. — А вы там, значит, от начала до конца?

— Так точно, — кивнул Плетнев. Ему захотелось вдруг похвастать, что он даже раньше всех приехал. Но все-таки сдержался.

— Страшное дело… Мирное время, да? И вдруг такое, — вздохнул дознаватель. — Что поделаешь! Ведь кому-то надо? Приказ есть приказ… Верно?

— Конечно…

— Да уж… Есть такое слово «надо», — бормотал дознаватель, листая папку. — Вот, собственно, и все… Такое дело своротили! Осилили! Герои!.. — Он покачал головой, будто не до конца веря в это. — Кстати, ваши командиры четырнадцать человек представили на звание Героя Советского Союза! — Поднял взгляд и значительно посмотрел на Плетнева. — Вы один из них. Поздравляю.

— Меня? — недоверчиво переспросил Плетнев. — Ну… не знаю. Спасибо. Не знал.

По-доброму усмехнувшись, дознаватель перевернул было какой-то лист, чтобы дать его Плетневу на подпись, как вдруг забрал назад и спросил:

— Скажите, а вы там ничего странного не замечали?

— Странного?

Плетнев мог бы сказать, что, честно говоря, ему там очень и очень многое казалось странным. Но было понятно, что дознаватель ждет не такого ответа. А какого?

— В каком смысле? — с искренним непониманием спросил Плетнев.

— Ну, знаете, как, — поясняюще помахивая ладонью, сказал дознаватель. — Народу-то много разного. Мало ли у кого что в голове. Иногда такое взбредет!.. Я вот, например, однажды… Вспомнить смешно! Взрослый уже, лет четырнадцать. У деда в сарае тулуп висел. Старый, грязный! — в хлев надевал, как навоз выкидывать. И взбрело мне его спичкой поджечь! — Он хлопнул ладонью по столу и расхохотался. — Что вы! Такие выдумщики бывают!..

Плетнев недоуменно на него смотрел, не понимая, к чему он клонит с этим тулупом.

Дознаватель перестал смеяться и спросил:

— Так не замечали?

— Чего именно?

Дознаватель понизил голос и сказал, как будто чуточку смущаясь:

— По карманам, бывает, кто-то начинает шарить… А?

Плетнев насторожился.

— Вы что имеете в виду?

Дознаватель снова вздохнул и пошевелил пальцами, брезгливо морщась.

— Слова-то все такие некрасивые. К нашему случаю совсем не подходят. В горячке боя всякое в голову может прийти… Короче говоря, случаев мародерства не наблюдали?

— Мародерства?! Да вы что? Не было. И быть не могло.

— Почему? — Он заинтересованно подался к столу.

— Там же бой был! — сказал Плетнев, пытаясь его уверить.

И как-то отстраненно подумал: что ему мои слова, если он не знает, что такое бой!

— Сами себе противоречите. Вы же не могли видеть все, верно?

Плетнев пожал плечами — разумеется, не мог.

— А начинаете других выгораживать!

— Я не выгораживаю.

— Как же не выгораживаете! Вы только что сказали — «быть не могло»! То есть заведомо отрицаете! Тем самым покрываете виновных! Разве не так?

Честно сказать, у Плетнева уже ум за разум заходил. Но все же по сию минуту он видел в дознавателе друга. Поэтому честно пытался развеять нелепое и никчемное недоразумение:

— Я не покрываю. Я хочу сказать, что там не до того было. Понимаете — бой! Там люди гибли! Друзья наши! Товарищи!

— Вы меня не агитируйте, Плетнев, — резко перебил дознаватель. — Если б вы погибли — тоже бы вопросов не было. Как говорится, мертвые сраму не имут! Но ведь вы не погибли? А с живыми надо разбираться. Потому что никто никогда правды не говорит. А правда, между прочим, неприглядна! Прямо скажем — безобразна! Вот она. — Он похлопал тыльной стороной ладони по какому-то листку. — Вот! Черным по белому: наблюдались случаи мародерства!

— Кем наблюдались? — хмуро спросил Плетнев.

— Кем надо, тем и наблюдались!

— Это шакалами-то этими? Что они наблюдать могли? Они же как гиены — только к трупам приходят.

— Прекратите! Тут вам не зоопарк!.. Вы других защищаете. А сами? Вам костюм дали — где он? Между прочим, государство не может раскидываться направо-налево. Думаете, война все спишет?

Плетнев смотрел в его глаза… странный у него был взгляд. Ледяной. Но где-то в глубине плавал страх. Может, он сумасшедший?

— Товарищ майор, вы это серьезно говорите?

— Да уж не шуточки шучу, — вздохнул майор на полтора тона ниже.

Нет, все-таки нормальный, наверное…

— Ну, тогда я пойду, — сказал Плетнев, поднимаясь.

Дознаватель взвился:

— Куда? Я вас не отпускал!

Он был старшим по званию.

Медленно, не сводя с него глаз, Плетнев подчинился приказу и сел.

— Отвечайте! — орал он. — Вы наблюдали случаи мародерства?

— Я — случаев мародерства — не наблюдал, — раздельно произнес Плетнев.

— Но капитана Аникина вы сразу после штурма видели?

— Видел.

— А ведь точно известно, что Аникин шарил по карманам! Хотите следствие в заблуждение ввести?!

Плетнев молчал.

— Сказать нечего? — Дознаватель злобно усмехнулся. — А вы знаете, что у Большакова в куртке нашли большую сумму денег? Откуда они, спрашивается?

— Ромашов получил в посольстве суточные. И передал Большакову. А куда нам их надо было нести перед боем — на базар? Аппаратуркой закупаться?

— Не паясничайте, Плетнев! Вы точно знаете, что Ромашов получал, или вам так кажется?

— Я при этом не присутствовал. Я это знаю от Ромашова.

— Все с чужих слов!.. После штурма сказал?

— Нет, до штурма. Он при мне передавал их Большакову.

— Ну, допустим… А что вам известно о найденных во дворце драгоценностях? Где они? Тоже отнекиваться станете?

— Не было никаких драгоценностей.

— Неужели! — воскликнул дознаватель, поймав его на явной лжи. — Разве майор Ромашов не при вас об этом хвастал?

Плетнев сорвался:

— Мы друг друга найти не могли, не то что!.. Вот что я оттуда вынес! Единственная драгоценность! Хорошо, что не в башке!

И со стуком положил на стол перед ним свою любимую пулю.

Дознаватель тут же смахнул ее ладонью на пол.

— Нечего мне тут свои сувениры показывать!

Честно, он не понимал, что происходит. Он нагнулся, поднял ее, сжал в кулаке.

В голове у него стало что-то медленно взрываться.

Вспышка — слепо ворочающаяся БМП наезжает на раненого Зубова.

Вспышка — рука Епишева болтается на сухожилиях.

Вспышка — нога в ботинке разбивает стеклянную дверь, осколки стекла; граната, медленно летящая в темноту; взрыв.

— Ты, может, героем себя почувствовал?! Съездил пострелять, так и ноги на стол?! А если б неудачей все закончилось, знаешь, куда бы ты свое геройство мог засунуть?

Вспышка — кафельная белизна морга, лицо Астафьева.

Вспышка — изумленный взгляд умирающего Кузнецова.

Вспышка — Вера в белом забрызганном кровью халате кричит: «Фашисты! Фашисты!..»

Вспышка — в него в упор палит гвардеец Амина…

И еще — лицо бьющегося о дно баржи тонущего мальчика…

Дознаватель встал, обошел стол, остановился перед ним. Плетнев медленно поднял взгляд.

— Вообще бы такого человека не нашли! Не было бы тебя! В списках не значился! Понял? И «звездными» списками вашими наградными — можете подтереться!

Вскакивая, он ударил снизу кулаком в челюсть.

Дознаватель с грохотом обрушился на стул.

Треснулся головой о бетонный подоконник. Повалился на пол.

Плетнев еще раз саданул его — ногой.

Под головой уже растекалась лужа крови.

Дверь распахнулась, в кабинет ворвался Карпов, за ним Ромашов, Аникин…

— Прекратить!

Он стоял неподвижно…

Аникин приехал к нему через полгода, когда разрешили свидания. И сказал, что в ту секунду его не узнал. По его словам, он даже удивился — откуда, мол, здесь взялся совершенно чужой человек?

ЭПИЛОГ