— Я опасаюсь, — заметил ты, двумя пальцами придерживая у губ соломинку, — что после твоего отъезда моя дочь непременно захочет вкусить прелестей театральной жизни.
Злата, не подымая головы, помешивала коктейль.
— С каких это пор, — проронила она, — папа стал опасаться за свою дочь?
— С тех пор, — улыбнулся ты, — как стал папой.
В длинном стакане тихо звякнули льдинки.
Пшеничников мизинцем поглаживал усы и хранил молчание. У него не было детей, и, насколько ты понимал, он не собирался обзаводиться ими. Не этим ли объяснялись раздражительность и неровность настроения его супруги?
Кое-кто считает, что мужчина должен думать о последствиях если не наравне с женщиной, то хотя бы в доле с нею. Чушь! Во всем цивилизованном мире все эти мудреные заботы давно и полностью переложены на плечи женщины. И тем не менее, сделав над собой усилие, ты еще в самом начале осведомился у Фаины:
— А ты… Ты достаточно предусмотрительна?
Она молчала и не шевелилась в темноте, и ты, подавляя преждевременную досаду, ожидал, что сейчас она попросит тебя выразиться яснее. Но она не попросила.
— Достаточно, — услышал ты.
У тебя не хватило духу давать взрослой дочери советы, которые могли быть истолкованы превратно, поэтому ты решил сделать это через Натали. Но и тут избрал обходной маневр.
— Я ничего не имею против ее бесед и прогулок с нашим другом Пшеничниковым, но все-таки ей надо помнить, что до вступительных экзаменов остались считанные дни.
Натали со слегка склоненной головой замерла перед зеркалом:
— Вот и скажи ей об этом.
— Но ты мать.
— А ты отец.
Сколько раз слышал ты этот диалог в каких-то пьесах, фильмах — именно эти слова: «Но ты мать». — «А ты отец», — слышал и пожимал плечами, теперь же они прозвучали в твоем собственном доме. Ты пожал плечами — и на этот, раз тоже. С некоторых пор, заметил ты, твоя жена стала избегать конфликтов с дочерью. Во всяком случае, открытых. Что удерживало ее? Такт? Благоразумие? Страх?
— Я ненавижу этот город, эти дома, этих людей… Ненавижу!
— С каких это пор? — произнесла Натали.
— Всегда. Как только помню себя, так и ненавижу. Как только стала понимать…
— Помнить или понимать?
Тут ты счел нужным вмешаться, потому что давно назревавшая родительская беседа с отбившейся от рук дочерью грозила перерасти в пустую бабью перебранку.
— Подожди, — остановил ты Натали. — Не надо придираться к словам. — И — дочери: — Дело ведь не в том, как ты относишься к городу, в котором родилась и прожила семнадцать лет. Или даже к нам. — Но усидеть не смог, встал, прошелся по заглушающему шаги ковру, который на лето убирался, а осенью, когда гости разъезжались, расстилался вновь. Женщины: одна — ощетинившись, другая — с надеждой — ждали твоего соломонова слова. — Никто ведь не принуждает тебя жить здесь. Дверь открыта.
— Ты хочешь сказать, чтобы я выкатывалась отсюда?
— Упаси бог! — На секунду ты и впрямь испугался, что она буквально поймет твои слова. — Где бы ты ни была, что бы ни делала, как бы ни сложилась твоя жизнь, ты можешь всегда рассчитывать на нашу поддержку. Во всяком случае, материальную, — честно уточнил ты. — Никто не виноват, что ты не поступила…
— Я виновата.
— Тебя я тоже не виню. Случай, — вздохнул ты, — вещь коварная. Но надо держаться. До будущего лета еще далеко, и если ты считаешь нужным поехать куда-то, посмотреть, поработать, просто попутешествовать… Пожить в Москве, например, там есть у кого, — то мы с матерью не станем чинить тебе препятствий.
Но тут вмешалась Натали. Ее слепил утробный страх за свое детище, и потому могла ли она постичь твою тактику?
— Зачем уезжать? Подготовиться можно и здесь. У тебя полно времени, ты не работаешь, и если вместо этих гулянок до часу ночи…
— До двух, — ангельским тоном поправила Злата и этим окончательно взбесила мать.
— Да, до двух! — крикнула та. — Даже до трех! В прошлую субботу ты явилась домой в три, пьяная…
— Наталья! — сурово оборвал ты.
Жена замолчала. Янтарные бусы на груди вздымались и опускались.
Когда на электронных часах, что стояли на серванте, бесшумно зажглась цифра 2, ты отложил книгу, в которой все равно не мог больше прочесть ни фразы, оделся и вышел, бросив Натали, выдувшей полфлакона валокордина, что хочешь прогуляться перед сном. Бог миловал — тебе неведомо, что такое сердечная боль, но в ту минуту тебя так и подмывало вылакать оставшиеся полфлакона, ибо то, что происходило с тобой, было апофеозом нервозности. Через несколько месяцев, долдонил ты себе, ей стукнет восемнадцать — лучший возраст, и когда же гулять, как не сейчас, а ваша мелочная и эгоистичная опека (конечно, эгоистичная! Не за нее ведь дрожите — за себя, за свой драгоценный покой) вызовет лишь справедливый протест, желание любыми средствами отстоять свое право на самостоятельность. Поэтому надо держать себя в руках. Поэтому надо набраться терпения и ни в коем случае не ранить молодого самолюбия. Но все это была голая логика, а логика, оказывается, так слаба порой. Ты сел на скамейку под шелковичным деревом — любимое место Юлиана-Тимоши, но, даже не докурив сигареты, встал и неслышными шагами направился к низкому забору, отделяющему двор от улицы. Ни души… В еще зеленой, по-летнему пышной листве горели фонари. Поглядев по сторонам, снова отошел к скамейке. Нельзя, чтобы дочь застукала тебя у забора — решит, подглядываешь. А если?.. Чепуха! Случись что — сразу бы сообщили; дурные вести, как проницательно заметил кто-то, никогда не опаздывают. Но все-таки могла бы позвонить, предупредить… В тебе закипал гнев, но ты смирял его, понимая, какого рода неудовольствие говорит в тебе. Потревожили, видите ли, вашу милость… Ты выкурил еще сигарету и вернулся в дом.
— Не сходи с ума, — сказал ты Натали. — Ложись и спи.
А сам, взяв книгу, опять опустился в кресло. Когда без десяти три щелкнул наконец замок и запели голоса — сольную партию, конечно, выводила Натали — ты, выждав некоторое время, неторопливо вышел в кухню. Дочь улыбалась, и улыбка эта была тем дальше, чем неистовее требовала Натали полного присутствия дочери здесь, сейчас, дабы до нее дошло, какое страшное прегрешение совершила она. Тщетно! Наливая в коктейльный стакан холодного ананасового сока, ты буркнул тоном человека, которого лишь жажда оторвала от долгого и сосредоточенного чтения, — что еще час, и мать хватила б кондрашка. Словом, ты хранил благородный нейтралитет, а вовсе не пел под дудочку семнадцатилетней девчонки, как на другой день изволила классифицировать твоя супруга.
— Нисколько, — возразил ты. — Просто я понимаю, что значит, когда опостылеет все. Город, дома, люди… Все!
— А я не понимаю этого! — с пафосом провозгласила твоя жена.
Ты усмехнулся и тихо произнес:
— Не понимаешь?
— Я больше не могу здесь! Я задыхаюсь. Это сейчас, а когда он родится? — Почему-то она не сомневалась, что у вас будет сын.
— Но ведь другие живут, — произносил ты шепотом фразу, которую, надо думать, ежедневно говорят в упрек, в утешение, в назидание друг другу тысячи людей. Шепотом, потому что за стенкой бодрствовала хозяйка — стирала свое нескончаемое белье. Это занятие уже не выглядело в твоих глазах неким загадочным ритуалом, ибо Натали с бесспорностью установила, что Рина Алексеевна стирает не свое, а чужое — в то время в городе еще не существовало прачечных.
Что отвечала на это Натали? А что ей нет дела до того, как живут другие.
— Ты бы видел этот колодец…
— Какой колодец?
— Какой! Ты даже не знаешь, что второй день в колонке нет воды.
Темный, вросший в землю, покосившийся сруб… Узкая тропка вела к нему сквозь заросли уже поувядшей крапивы. То там, то здесь темнели импровизированные свалки: ветошь, ржавые консервные банки со вздернутыми крышками, ведро без дна, обрывки дотлевающих газет, битые бутылки, кости, обглоданные добела, почерневшая и сморщенная картофельная кожура, черепки и над всем этим — рой мух. Поодаль валялась дохлая кошка — с изумительно белыми зубами на разложившейся морде. Тебя передернуло, но ты мужественно, стараясь дышать ртом, продвигался дальше. Когда ты склонился над срубом, из влажной глубины, в которой терялся взгляд, ударил запах тлена и плесени. И из этого чрева предстояло черпать живительную влагу! Шуршание, всплеск — то ли от неосторожного движения что-то упало в воду (стало быть, вода все-таки была, а ты на какое-то мгновение вдруг усомнился), то ли в этом логове обитало какое-то омерзительное существо.
Сбивало с толку молчание отца. Одобрял ли он тебя, без предупреждения ввалившегося с беременной женой в его дом, причем не погостить, а на постоянное местожительство, порицал ли… И хотя ты знал, что отец никогда не отличался особой разговорчивостью — в этом он пошел по стопам часовых дел мастера, — его молчание тревожило тебя, и ты приводил все новые подробности, одна ужаснее другой, венцом же всего был, естественно, кошмарный колодец, вырастающий постепенно до размеров некоего зловещего символа. В городе — не в деревне, подчеркивал ты, а в городе частенько случались перебои с водоснабжением… Тебе мнилось в молодой твоей наивности, что для отца, не без основания гордящегося своим коммунальным хозяйством, этот довод будет особенно весом.
— Не надо мне ничего объяснять, — сразу же оборвала тебя тетушка, тем самым выказывая безраздельное одобрение твоему решительному шагу. — Почему ты должен жить черт знает где, когда у тебя здесь квартира, здесь море, и вообще, Иннокентий, здесь можно жить.
— Квартира не у меня, — уточнил ты.
— Перестань! — Глаза адвоката Чибисовой гневно сверкнули — судебная практика научила ее имитировать темперамент. — Ради чего мы живем, как не ради своих детей! — Это не было фразой, твоя кузина не скрывает, что всем обязана маме: и институтом, и работой в одном из лучших санаториев курорта, и квартирой, а с квартирами в неиндустриальной Витте весьма непросто. — Человек строит жизнь собственными руками.