— Да. Но…
— Никаких «но»! Строит, а не разрушает, у нас же модно разрушать, прикрывая это всевозможными демагогическими штучками. Со мной ты можешь быть откровенен, Иннокентий, я чужда условностей. Но вот для тети Шуры… Ты еще не говорил с ней?
— Нет. Не успел.
— Для тети Шуры найди что-нибудь позаковыристей. Она у нас человек идейный. Ты ведь знаешь, как сложилась у нее жизнь…
Альбомов у нее нет — все фотографии хранятся во вместительной еще довоенной сумке без замка и ручки, в конвертах и конвертиках, полопавшихся от чрезмерности вложенного в них. На одной из них молодая тетя Шура снята с добрым молодцем в кожанке. Это ее первый муж, антоновские бандиты убили его в двадцать первом на Тамбовщине, а ее, беременную, ранили выстрелом в живот, и после она уже не могла иметь детей.
— Между прочим, она из тех же мест. Из Рязани.
Оба тети Шуриных глаза, тогда еще живые, смотрели на тебя, не понимая.
— Из каких из тех?
— Ну что и ты. С Тамбовщины.
— Так с Тамбова или Рязани?
— Но ведь это… Это почти одно и то же?
Так провалилась твоя невинная попытка выдать свою молодую жену, с которой тете Шуре предстояло познакомиться, за ее землячку. И тогда, не мудрствуя лукаво, ты заговорил о том областного подчинения городе. Разумеется, ни колодец, ни коммунальный дискомфорт не фигурировали. Тетю Шуру это могло только насторожить, ибо когда, как не в молодости, и кому, как не молодым, преодолевать трудности? А так как ты в ее глазах был далеко не маменькиным сынком, малодушно пасующим перед жизненными передрягами, то вся ответственность за ваше дезертирство — а с тети Шуры стало бы именно так классифицировать ваш скоропалительный отъезд — грозила лечь на плечи твоей супруги. Этого ты допустить не мог. Предательством было б это по отношению к Натали.
Начал ты с невозможности профессионального совершенствования. Даже приличной библиотеки нету там — для тети Шуры, буквально глотавшей книги, это не могло не быть сильнейшим аргументом. Говоря о профессиональном совершенствовании, ты уточнил, что имеешь в виду не только себя и даже не столько себя, потому что, в конце концов, ты мог выписать себе необходимые книги, сколько Наташу.
— Она собирается дальше учиться? — светлея лицом, спросила тетя Шура.
— А как же! — удивился ты. — Она из скромной семьи, надо было скорей встать на ноги, вот и пошла в училище. — Это вскользь брошенное «из скромной семьи» тоже было камушком, призванным склонить чашу весов в нужную тебе сторону. — Институт обязателен! Ребенок пойдет в ясли — мы считаем, дети должны воспитываться в коллективе.
— Да, Иннокентий, да! — с чувством подтвердила тетя Шура. — Да!
— А там с дошкольными заведениями туго. Три садика на весь город. А квартиры! Три выделили было для учителей, но две тут же забрали назад.
Ты уже знал это, как и то, что, если бы даже остались все три, тебе вряд ли перепало что-либо, потому что были молодые специалисты с бо́льшим, чем у тебя, стажем и не ждали ребенка, а уже обзавелись им. Знал и тем не менее пошел в роно к Дине Борисовне. «Нет, да… Да, нет…» На руке у нее тоненько блестело обручальное кольцо, но в тот момент у тебя и в мыслях не было, что она с мужем тоже снимает комнату и, возможно, поэтому не может позволить себе ребенка.
Это-то и тревожило тебя: у нее была пусть плохонькая, но квартира, она достаточно крепко стояла на ногах, ибо, помимо зарплаты в музыкальной школе, могла давать уроки, а главное — одиночество и возраст, который, по-видимому, следует считать критическим. Поэтому ты, преодолев инстинктивную мужскую неприязнь к подобного рода разговорам, задал вопрос, на который ни с одной другой женщиной не решился бы:
— А ты… Ты достаточно предусмотрительна?
То ли по молодости и недостатку опыта, то ли потому, что подобные соображения никак не сопрягались в твоем сознании с должностью, которую занимала эта молодая женщина, но тебе, хотя ты и видел обручальное кольцо на ее руке, даже в голову не приходило, что вне этого кабинета ее так же крепко берет за горло не приспособленная для быстрого семейного счастья жизнь.
Трудно бороться за собственное благополучие — пусть даже ты и имеешь на него все права, — когда рядом столько неустроенных судеб. Но ведь тут речь шла не только о тебе — и ты снова заговорил о тех трех квартирах, наверняка зная, что две из них ушли для лиц, чье служебное положение было б скомпрометировано недостаточной жилищной благоустроенностью.
— В этом доме — нет, — виновато проговорила Дина Борисовна. — Но сейчас закладывается два новых. Уж там, я думаю…
— Ты ведь понимаешь, — продолжал ты внушать сострадательно внимающей тебе тете Шуре, — что значит жить с ребенком на частной квартире. С хозяйкой, правда, у нас были отличные отношения. Плакала, когда уезжали. Не из-за меня, — с шутливой скромностью уточнял ты. — Из-за Наташи.
Тетя Шура растроганно покачивала головой. Ее сердце уже раскрылось для твоей супруги, и тогда ты походя бросил туда последнее зерно.
— Как она ухаживала за ней, когда она заболела! Уколы, банки… Она хоть и зубоврачебное кончала, но знает все это. Мы уже расписались, но жили отдельно. Так она даже с работы прибегала, чтобы сделать укол.
Ты предложил дать телеграмму или, на худой конец, написать дочке в Саратов, потому что болезнь могла затянуться неизвестно на сколько, но твое разумное предложение было отклонено.
— Оклемаюсь… Полежу немного и оклемаюсь.
У нее в голове не укладывалось, что можно беспокоить кого-то — пусть даже собственную дочь — из-за глупой своей хвори. А уж когда вовсе чужая ей молодая женщина взяла ее под свою квалифицированную опеку, совсем потерялась, слабые же ее протесты Натали игнорировала. «Поворачивайтесь… Глотайте… Терпите… Лежите, рано вставать».
— Какая жена у вас! — услышал ты, когда, проводив Натали и выполняя ее наказ, принес горячего молока с содой. — Что же вы порознь-то живете?
Ты аккуратно поставил стакан на стул возле кровати.
— Что делать? Квартиры нет. И пока не предвидится.
Хозяйка, глядя в потолок, пожевала губами, которые были одного цвета с васильками на ее вылинявшей наволочке.
— Здесь живите… В этой комнате… А я в ту перееду.
«Та комната» была каморкой, да еще расположенной у самой входной двери, ты платил за нее полторы сотни старыми деньгами — больше она не стоила. И вдруг это негаданное великодушие!
Негаданное великодушие! — обвинение ни за что не пройдет мимо. Будто не знал подсудимый, заметит оно, что пылкая забота его молодой жены о совершенно чужом ей человеке была не так уж бескорыстна. Если здесь и имело место милосердие, то в тонкой пропорции с расчетом, который блистательно оправдался… Возможно. Но ты-то здесь при чем?
«Ах, ни при чем! И в Витту вы тоже не по своей воле уехали — жена увезла?»
Уехал. Но вовсе не безоглядно сбежал, — жаль, например, было расставаться с фотокружком, который ты организовал и который только-только начал набирать силу.
У Летучей Мыши есть автопортрет, глядя на который ни за что не скажешь, что сделан он пятнадцатилетним мальчишкой. И дело не в том, что ему удалось искусно убрать свою лопоухость, а в том живом выражении, которое начисто исключает мысль о каком бы то ни было позировании.
Успех этот не случаен. Из всех твоих виттинских учеников Летучая Мышь, пожалуй, самый талантливый, к тому же весьма старателен. Как по-взрослому сосредоточенны его глаза, когда ты объясняешь что-либо! Вот только что кроется за этим? Рано осознанное призвание? Бурное, но короткое мальчишеское увлечение? Или жажда легкой жизни, которую, по его юному разумению, гарантирует совершенное владение камерой?
— Больше я не могу так!
Ты попросил, чтобы она говорила тише, ибо за стеной хозяйка — в той крохотной комнатушке, где еще недавно ты в одиночестве коротал нескончаемые осенне-зимние вечера.
Натали послушно перешла на шепот — в этом она готова была уступить тебе, но только в этом. Разумеется, она была права: жить трудно, и даже не столько теперешними трудностями, сколько грядущими, когда родится он. Права, да, но правила игры, которую вы ежевечерне и бесполезно (а вышло, не так уж и бесполезно) затевали с ней, требовали, чтобы ты был как бы в оппозиции. Распаляясь, она выплескивала все новые и новые доводы, порой ошарашивающие тебя своей несуразностью, но среди этого женского вздора попадалось вдруг такое, что ты не сразу мог опровергнуть. Однажды она бросила тебе, что ты обещал ее увезти отсюда, и не столько эти слова напомнили тебе о твоем сгоряча и в такую минуту данном обещании, когда человек по неписаным нормам не отвечает за себя, сколько ее срывающийся шепот. Ты не возмутился ее нечестным ходом, потому что по итоговому счету все ее выигрышные ходы были и твоими выигрышными ходами, но что-то неприятно кольнуло тебя — другое, не связанное с вашим предстоящим отъездом, в глубине души для тебя (так же, видимо, как и для нее) давно уже несомненным.
В кабинете стоял сладковатый запах, который ты прежде не замечал. Это одной пациентке, объяснила Натали, выдалбливали сегодня корень (ты содрогнулся), она дернулась и опрокинула какую-то склянку… Запах, однако, был только вначале, потом исчез, ты попросту перестал замечать его. В темноте на тебя со всех сторон наскакивали подлокотники кресла (не два — гораздо больше), выступ бормашины, держатель, на котором в часы приема крепилась плевательница, а вы в ваш первый вечер устроили столик; какие-то рычажки, круглый стул для врача, на котором ты сидел вначале, а после он только мешал — все это теснило и толкало тебя, словно защищая свою хозяйку. Но и сама она сопротивлялась — весьма осторожно, впрочем, как бы памятуя о печальной порывистости сегодняшней пациентки, место которой она занимала сейчас. Но в отличие от пациентки, она могла говорить.
— Нет! Только не здесь!
Но ты знал, что больше негде — ни у тебя, ни у нее на квартире этого не могло произойти. Ты покрывал ее поцелуями — всю, иногда под губы попадало в темноте что-то холодное и твердое, ты отдергивался и снова находил ртом горячее и живое, увертывающееся и вдруг блаженно замирающее под припавшими губами.