няться, ты воспринимал это как род благотворительности. Пренебрежительно-ленивы были твои движения, а команды, которые ты подавал, прося принять нужную позу, — не слишком учтивы: из высокой созерцательности, дескать, вывели тебя. И в то же время спиной чувствовал отмечающие взгляды Барабихина: ведь каждый твой клиент был потенциально его клиентом. Но тут уж не твоя воля. Руководство, чьи действия не подлежат обсуждению, сочло необходимым в порядке эксперимента временно — на июль и август — открыть на Золотом пляже вторую точку. Ты дал согласие, поскольку почему бы, во-первых, тебе не поработать на пленэре, это поможет отточить мастерство, а во-вторых, в случае, если заработок упадет, ты в любой момент можешь вернуться в ателье.
Заработок не упал.
В низком кресле дожидался ты с журналом в руках, пока Барабихин отпустит последнего клиента. Вернее, клиентов, потому что их было двое — бабушка и внучка, пришедшие сняться на память. Барабихин занервничал, увидев тебя. Возился долго, но кадр, по существу, не скомпоновал, фронтальное же положение фигур, да еще при полном фасе, гарантировало чугунную статичность. Мастер…
— Вот, полюбуйся. — И Артынский, которого два года спустя сменит на этом посту Синицына, веером распустил перед тобой несколько крупноформатных снимков. Ты скользнул по ним взглядом — только скользнул, — но и этого оказалось достаточно, чтобы увидеть всю махровую… — нет, не бездарность, да и как судить за отсутствие таланта? — а непрофессиональность работы. — Ваш протеже, — пояснил изнывающий от жары директор.
Ты печально наклонил голову. Избалованный Золотым пляжем, Барабихин разучился (да и умел ли?) работать всерьез, а в ателье на халтуре не продержишься. Для тебя каждый крупный заказ — из тех, что громко именуются прейскурантом «художественной съемкой», — был праздником: душу отводил, не жалея ни времени, ни сил, твой же преемник норовил с кондачка все.
— Ему трудно, — проговорил ты.
Артынский вытер платком толстую шею.
— Трудно — переведем, где полегче. В прокат. Пусть раскладушки выдает.
Ты миролюбиво улыбнулся.
— Ну, зачем так сразу? Научится.
— Пожалуйста! Но для учебы есть школы, кружки… Не знаю что. А ателье предназначено для другого.
Зачем он говорит тебе это? При желании он может спокойно расстаться с Барабихиным, но коли он считает нужным прежде поделиться с тобой своими соображениями, то ты тоже обязан высказать свое мнение, пусть даже оно и не совпадает с точкой зрения руководства.
— Спору нет, эти работы нельзя признать шедеврами, — ты кивнул на снимки. — Но это с одной стороны. А с другой…
— Знаю, что с другой, — перебил директор. — Гуманизм, чуткость и все прочее.
— Вы абсолютно правы. Солнце-то одно…
Лишь пообещав Артынскому, что окажешь начинающему мастеру, который на добрый десяток лет старше тебя, активную помощь, ты спас Барабихина от скорой расправы. Сам он вряд ли узнал об этом — ты, во всяком случае, не обмолвился ни словом, но твои в высшей степени тактичные рекомендации и пожелания, касающиеся разного рода профессиональных тонкостей, принял хоть и без некоторой настороженности, но, в общем-то, благожелательно и благодарно. Благодарно…
Деликатно просматривал журнал и, лишь когда бабушка с внучкой ушли, поднял голову. Барабихин, однако, не отходил от камеры, хотя что было делать там? — кассета вынута, до завтра аппарат не понадобится. По этой искусственной занятости, по тому, что не спросил и, судя по всему, спрашивать не собирался, зачем ты пожаловал вдруг, по чрезмерной, даже для него, вертлявости — по всему этому ты понял, что обе анонимки — дело его рук. Отблагодарил… Да и кто иной мог это сделать? — кроме него, врагов у тебя в городе не было. Другое дело — у отца, он бывал крут с подчиненными, но, во-первых, это слишком затейливо — писать на сына, желая отомстить отцу, а во-вторых, откуда непосвященный человек может знать такие, например, подробности, что групповые снимки идут не по три отпечатка, как остальные, а по девять, двенадцать и больше? Барабихин это, Барабихин!
— Много работы? — сочувственно осведомился ты, наблюдая за суетящимся коллегой.
— Да какая работа! Визитки одни…
И не понял даже, как противоречит сам себе своими затянувшимися за сверхурочный час хлопотами.
Конечно, на визитках — всех этих фотографиях для паспортов, военных билетов, пенсионных книжек и пр. — особенно не разжиреешь, но даже в самом худшем случае ателье дает больше, чем школа рядовому учителю в первые годы после института. А ведь там — высшее образование, там колоссальные требования, бесконечные проверки, общественные нагрузки, ответственность — и какая! — здесь же ты сам себе хозяин. Барабихин не ценил этого. Избаловал его Золотой пляж!
— Сядешь, может? — спокойно проговорил ты.
— Сейчас… — А сам находил все новые дела, ты же, наблюдая за ним, видел, как панически он тебя боится.
В первое мгновение не узнал его: располнел и отпустил баки, но он первым поздоровался своим бабьим голоском, и ты сразу же вспомнил: Барабихин! Вы остановились. Сколько лет, сколько зим! Где теперь? Что, как?
В Приморске, на пляже… Пляж там, конечно, не то, что здесь, но, судя по цветущему виду, Барабихин не бедствовал. Стало быть, не зря уехал из Витты… Он улыбался и пыжился говорить с тобой на равных, потому что теперь уж ты никак не мог достать его, но уже в этом подчеркивании вашего равенства сказывалась некая раболепность. И дело здесь было не в разности профессионального уровня — пусть даже огромной, а в том страхе перед тобой, который за столько лет все еще, оказывается, не выветрился из него.
— Значит, — проговорил ты, когда Барабихин опустился наконец в кресло против тебя, — тебе здесь не нравится?
— Ну почему? Работаю… — Его верткие руки все время двигались. — Тут тоже есть свои преимущества. Равномерность… От погоды не зависишь… Сегодня неплохо было.
— Ты же говоришь — одни визитки.
— Ну и визитки, конечно. Все… И визитки тоже.
— Рад, что тебе здесь нравится.
Он кивнул с натужной улыбкой и поправил журналы, потом еще поправил, двумя руками.
— Рад, — повторил ты. — И мне, старик, будет неприятно, если придется вернуться сюда. Двоим, как ты понимаешь, здесь тесновато.
— Почему — вернуться? Ты ведь на пляжу…
— На пляже, да. Но кто-то не хочет, чтобы я был на пляже. — Ты выдержал паузу, но Барабихин хранил молчание, хотя губы его слегка подергивались, словно собирались сказать что-то. — А если кто-то чего-то очень хочет… Или, напротив, не хочет, то рано или поздно он добьется своего. Точку закроют, и я водворюсь на свое прежнее место.
Ответа не последовало, но в быстро спрятавшихся от тебя глазах ты успел различить тоскливую загнанность.
Где и когда? Этот вопрошающий взгляд, это мучительное сознание, что она не все понимает или понимает неправильно, но сейчас, сейчас поймет… Где и когда?
Спутанные волосы, губы сухи и блестят. Тридцать девять и семь… Натали уверена, что ты в Светополе на семинаре (какой семинар в самую эпидемию гриппа!), а ты, оставив машину в счастливо пустующем гараже Вити Жаровского, двое суток неотлучно дежуришь у ее постели. Впервые за все время ее прихватило так: при всей внешней слабости ее конституции она никогда не болеет — для нее это непозволительная роскошь. Кто будет ухаживать за нею? Ведь, кроме тебя, ни одного близкого человека во всей Витте, а у тебя дела, у тебя семья, да и кто ты ей…
— Помолчи, — спокойно обрываешь ты, когда она, вся в жару, пытается все же прогнать тебя. — Я не уйду, пока не спадет температура. И хватит об этом! — Сняв с высокого лба мгновенно высохший платок, мочишь и кладешь снова. Руку, однако, убрать не успеваешь: ею завладевают ее горячие пальцы. Ты подчиняешься. Как пылают ее губы! — Ну что ты! — ласково укоряешь ты и свободной рукой проводишь по щеке, осторожно убираешь за ухо разметавшиеся волосы. С усилием открывает она глаза. Но нет, это не тот взгляд, в нем нет недоумения, он не мучается и не пытается понять что-то, он просто любит тебя…
«Вам напомнить, где и когда видели вы т о т взгляд? — Ах, как им хочется уличить тебя! — Она смотрела так, когда умирала».
Ложь! Вот тут-то ты и поймал… С начала до конца — ложь! Тебя не было рядом, когда она умирала, у тебя бесспорное, несомненное алиби, у тебя масса других оправдательных фактов, у тебя свидетели, черт побери! Да, свидетели, и они подтвердят, что ты говоришь правду. Одну только правду!
Во всем мне хочется дойти
До самой сути.
Никакого суда не боишься ты, напротив, ты даже рад ему, потому что пора разобраться наконец во всем и поставить точку… Этакий процесс развернется сейчас, что даже самые злобные твои недруги, будь они у тебя, ахнут и обескураженно подымут вверх руки. А если, случаем, и есть в чем твой грех, то ты с лихвой искупишь его уже самим фактом этого суда, бескомпромиссного и справедливого. Ты готов…
Приземистый мужчина, в плаще, без головного убора, стоит один под холодным февральским небом. У него усталый вид. Перед ним — зеленое море в белых барашках, а за спиной — погруженный в зимнюю спячку курортный город. Летом его улицы тесны — по проезжей части тянутся разморенные жарой прохожие, а сейчас — просторно, серый котище восседает посреди тротуара, и никто не вспугнет его, потому что кому он мешает! С трезвоном проносится полупустой трамвай, но вы не верьте его скорости, она обманчива, да и нет ее по сравнению со скоростями большого города.
Витта! Не знаю, как вам, но мне она по душе зимою. Пусть набережные пусты, пусть ветер насквозь продувает кривые улочки, а микроскопические брызги, срываясь с гребешков волн, обдают лицо сырой прохладой — зажмуришься, оближешь языком соленые губы — и дальше в путь, глубже в карманы пальто засунув руки. Дальше — мимо столовых и кафе, слепые витринные стекла которых забелены изнутри и на них выведено аршинными буквами «ремонт», мимо пустых ларьков и киосков, мимо рекламных щитов, обращенных в никуда, корявых акаций, порожних гигантских урн для бахчевых отходов, мимо заснувших скверов, скучающих кинотеатров, бездыханных красных автоматов, к которым, как в оазис, стягиваются в жару изнывающие от жажды люди и липнут пчелы. Мимо, мимо… И вот уже слева от вас, сразу за шагнувшими в море высотными корпусами военного санатория начинается прославленный Золотой пляж — гордость Витты. Как же широк и длинен он — трудно, невозможно поверить, что летом здесь не пройти по прямой и двух метров. Останавливаешься после каждого шага и долго целишься голой ногой в случайный пятачок между жарящимися под солнцем телами. Сейчас здесь никого, только невысокий мужчина в очках. Он делает шаг, другой, останавливается и лезет за чем-то в карман, но так и не вынув ничего, замирает в неподвижности.